
Полная версия:
Царский изгнанник
«Вот пристала со своей благодарностью, – подумал Чальдини, – и ведь все лукавит. Видно, еще занять хочет…»
– Если я когда-нибудь буду в таком положении, в котором была сейчас синьора, – сказал он вслух Жерому, – то я обещаю попросить ее, чтоб она меня выручила, но невероятно, чтобы я в мои лета, мне тридцать восемь лет, попался в руки ростовщиков, подобных Исааку…
– Значит, я должна отказаться от удовольствия когда-нибудь расквитаться с обязательнейшим доктором, – сказала Серафима Ивановна с глубоким вздохом.
– Но, – продолжал Чальдини, – так как синьора, тяготясь, кажется, моей услугой, непременно хочет расплатиться со мной, то я попрошу у нее вот что: пусть она обещает мне вспоминать об этой услуге всякий раз, как ей вздумается наказать кого-нибудь из своих крепостных, и пусть она, в память этой услуги, простит виноватого.
– На это мне тем легче согласиться, – отвечала Серафима Ивановна, – что у меня крепостные наказываются очень редко… почти никогда… и я не могу не удивляться, что доктор считает меня какой-то злой и жестокой. Он был у меня в Квашнине и, кажется, мог заметить, как я обращаюсь со своей прислугой. Если я и взыщу с виноватого, то всегда справедливо, даже когда рассержусь: вот хоть со здешней кухаркой или хоть с сиделкой… Спросите у кого хотите, из крепостных ли или из дворовых, кроме, разумеется, Аниськи и Анютки, которые всегда рады клеветать на меня, и все подтвердят, что я справедлива; мне это даже в глаза говорили квашнинцы… Доктор очень обижает меня… но бог с ним! Я и на эту его просьбу согласна и готова подписать какие он хочет бумаги.
– На это никакой бумаги не нужно, – отвечал Жером, – доктор довольствуется вашим словесным обещанием. А насчет Анисьи он привезет к вам формальный акт и нотариуса.
– Теперь, – сказала Серафима Ивановна, – мне уже не так совестно будет попросить у доктора еще одной услуги. Может ли он мне рекомендовать хорошего адвоката? Пристав обещал мне прислать какого-то, но на пристава я не очень надеюсь.
– По моему мнению, – отвечал Чальдини, – синьоре и приличнее и выгоднее было бы не начинать этого грязного процесса: ростовщики и плуты, с которыми она имела дело, так хорошо умеют обходить законы, так искусно придают законную форму самым темным делам своим, что уличить их весьма трудно.
– Однако я не могу оставить такое мошенничество безнаказанным.
– Как угодно синьоре; я ей сказал свое мнение; последствия покажут, прав ли я. А адвоката я здесь не знаю ни одного.
– Наконец, я должна признаться вам, доктор, что у меня всего три тысячи ливров осталось… Все-таки я хоть что-нибудь получу с Исаака и Гаспара. С тремя тысячами и до Москвы не доедешь, если даже ехать без остановки; а я бы хотела побывать еще и в Голландии, и в Германии, и в Польше.
– А сколько, полагаете вы, вам нужно бы на это путешествие?
– Мне, право, совестно… Если вы опять хотите, доктор, особенно за такие ничтожные проценты… Хоть бы вы, по крайней мере, по восьми взяли, тогда бы я не так стеснялась попросить у вас тысяч пятнадцать. На два года.
– Восьми процентов я не возьму, а по пяти извольте, я могу одолжить вам эту сумму. Завтра, вместе с отпускной Анисьи, я доставлю вам кредитив. Проценты, если вы желаете, я припишу к капиталу, а капитал подгоню так, чтобы за вами было ровно тридцать тысяч ливров, на русские деньги шесть тысяч двести пятьдесят целковых. Заплатить можете их по вашему усмотрению: или всю сумму разом, или, если вам это удобнее, по частям, но не менее двух тысяч рублей всякий раз. Только, я попрошу вас, так как, может быть, мне придется не скоро возвратиться в Россию, чтобы вы потрудились делать эти взносы князю Василию Васильевичу Голицыну или сыновьям его, а они будут пересылать их мне в аккредитивах. А не то у вас, может быть, есть в Москве какой-нибудь знакомый, имеющий сношения с заграничными банкирами?
– Можно бы… как-нибудь через рижского банкира Липманна, но, впрочем, если князь Василий Васильевич возвратится в Москву, то мне, конечно, удобнее иметь дело с ним и его сыновьями, чем с Липманном, который редко приезжает в Москву и с которым я едва знакома.
На следующее утро Чальдини привез Квашниной и верительное письмо в пятнадцать тысяч двести семьдесят ливров, и совсем готовую расписку на шесть тысяч двести пятьдесят рублей на имя князя Василия Васильевича, и отпускную Анисьи. Покуда последние два документа подписывались Серафимой Ивановной и с большой торжественностью во имя короля вносились нотариусом в книгу, Жером объяснял русской помещице, что, по международным договорам, нотариальные акты пользуются покровительством законов во всех европейских государствах.
– Еще раз, еще сто раз благодарю вас, доктор, теперь я, по вашей милости, могу ехать, не начиная процесса, хоть завтра же, но позвольте мне попробовать начать процесс. Пристав привозил мне вчера адвоката, и, кажется, дельного.
– Как хотите, синьора, но мне кажется, вы опять ошибаетесь. Дельный адвокат не возьмется за процесс без доказательств.
Пристав действительно привозил Квашниной адвоката, и не только дельного, но и добросовестного. Выслушав ее рассказ, он наотрез объявил, что по суду она ровно ничего не получит, что только напрасно истратится на гербовую бумагу и на ведение тяжбы.
– С каждого выигранного мною дела я беру за труды от трех до шести процентов, – сказал адвокат, – но так как я заранее знаю, что вашего дела не выиграю, то должен буду взять с вас не мнимый процент с мнимой суммы, а какую-нибудь определенную цену, хоть по двенадцати ливров в день; дешевле я свои труды ценить не могу. Тяжба ваша может продлиться недели две-три; зачем же вы хотите бросить десять луидоров, да еще, кроме того, скомпрометировать и себя и меня?
– Нет, пожалуйста, господин адвокат, десять луидоров – куда ни шло, вот они. У меня предчувствие, что вы выиграете тяжбу… Ну, хоть начните ее. Вы увидите, что и Исаак и Гаспар так перепугаются, что непременно предложат мировую… Жаль, что Даниель удрал куда-то. Ведь они меня, если все счесть, без малого на пятьдесят тысяч обокрали.
Но ни Исаак, ни Гаспар не испугались. Последнему, не имеющему оседлости в Париже, а кочевавшему большей частью по знакомым, легко бы было скрыться от допросов судебного следователя, но он даже и этого не счел нужным. На заданные ему письменные вопросы он отвечал, письменно же, что он действительно знаком и с госпожой Квашниной, и с Даниелем, и с Исааком, что госпожу Квашнину он всегда находил крайне эксцентрической дамой и с маниями; что она, точно, говорила ему о каком-то ожерелье, но что именно говорила, – он этого не помнит, потому что ей часто случалось говорить, а ему в это время ее не слушать и думать о совсем другом, что по убедительной и даже, можно сказать, неотвязчивой ее просьбе он заложил принадлежащий ей перстень в конторе господина Исаака, который дал под этот залог триста луидоров, хотя перстень не стоит и десятой доли этой суммы, что по ее же просьбе он приводил к ней господина Исаака, одолжившего ей под вексель двенадцать тысяч ливров.
О господине Даниеле Гаспар показал, что он познакомился с ним у госпожи Квашниной. Что вообще он знаком с ним очень мало. «Но сколько я могу судить, – прибавлено было в отзыве Гаспара, – господин Даниель – очень милый и очень любезный молодой человек, хотя чересчур влюбчив и в любви непостоянен; это может засвидетельствовать и сама госпожа Квашнина, имевшая с ним сношения, о коих я, из скромности и великодушной деликатности, даже и намекать не смею».
Не менее игриво отозвался гасконец о прочих возводимых на него напраслинах.
«Я приписываю их не чему иному, как полоумному, недобросовестному и, если можно так выразиться, низкому настроению характера госпожи Квашниной. Никаких перстней, ни с фальшивыми, ни с настоящими бриллиантами, я ей не продавал, потому что я не ювелир, а старый заслуженный воин, раненный при взятии Фрибурга, и был ею приглашен в качестве профессора фехтования ее племянника, впоследствии от нее убежавшего. В триктрак и в бильбоке я, правда, иногда играл с ней, но по маленькой и скорее для препровождения времени, чем из интереса. В заключение скажу, что я имею неотъемлемое право быть вдвойне изумленным притязаниями госпожи Квашниной, так как, по сведении счетов, я еще считаю за ней сто восемьдесят семь ливров за починку рапир и за пересылку их в Солинген и из Солингена, но, не терпя ябеды, я отказываюсь от этих ста восьмидесяти семи ливров и дарю их московийской боярыне на дорогу».
Исаак показал и доказал своими книгами, что действительно 22 ноября отставной фельдфебель Гаспар заложил в его конторе перстень за триста луидоров, что он, Исаак, смотрел на этот залог не как на драгоценную вещь, а как на семейный талисман госпожи Квашниной, зная, что у нее хорошее состояние и полагаясь на слово Гаспара, что она в течение месяца этот талисман выкупит (что не случилось 20 декабря); что доверие его к госпоже Квашниной было очень велико, что он, несколько дней спустя, одолжил ей, независимо от трехсот луидоров, двенадцать тысяч ливров без залога, что никакого ожерелья он ни от нее, ни от Гаспара не принимал, что деньги он выдавал ей всегда полновесными монетами, а не обрезанными червонцами, что проценты брал с нее законные и что считает еще за ней пятнадцать луидоров недоплаченных ею господину Беренду Гутманну процентов.
«Но не имея на долг этот документа, – прибавлено было в отзыве Исаака, – я не могу требовать его судом, а полагаюсь на совесть московийской боярыни и твердо уповаю, что она не захочет ввести в такой значительный убыток честного торговца, с такой готовностию ей одолжавшего».
Оба отзыва эти получены были адвокатом Серафимы Ивановны дней десять после подачи ею прокурору прошения. Адвокат явился с ними к просительнице и с большим хладнокровием положил их перед нею.
– Это что такое? Неужели уже решение суда?
– Нет, не решение суда, а возражения ваших противных сторон на поданную вами жалобу. Извольте полюбоваться их отзывами и посудить, с какими людьми вы имели дело.
Серафима Ивановна прочла отзывы.
– Что ж вы мне теперь посоветуете? – спросила она в большом волнении.
– Ровно ничего. От дальнейшего ведения вашей тяжбы я окончательно и решительно отказываюсь.
– Вот новость! Почему это?
– Потому, во-первых, что я и то уже рискую поссориться с прокурором, который из-за вашего дела получил выговор от генерал-прокурора.
– За что же выговор?.. Разве есть малейшее сомнение, что меня кругом обокрали?
– За то, что он принял ни на чем не основанное прошение ваше и назначил следствие, что строго запрещено новыми законами. Следствие назначается только по явным уликам… Потом…
– Потом?
– Рассказывая мне о вашем деле, вы умолчали мне об отношениях ваших к актеру Даниелю.
– Это неправда… Отношений не было… Я брала у него уроки танцевания, вот и все… Ведь у Гаспара тоже нет никаких доказательств, никаких улик. Отчего ж он может клеветать на меня безнаказанно?
– Он не клевещет. Он не называет отношений по имени. Он только пишет, что Даниель непостоянен в любви и что вы это знаете, потому что имели с ним сношения… Придраться тут не к чему. Я было запросил его при судебном следователе, какие это сношения. «Политические, – преспокойно отвечал он, – я знаю из верного источника, что госпожа Квашнина и господин Даниель затеяли освободить Грецию из-под ига Турции…» По законам это преступлением не считается, и, следовательно, клеветы тут никакой нет… Кроме того, государыня, вы скрыли от меня, что за драку с вашими служанками вы получили от генерал-полицеймейстера приглашение выехать из Франции.
– Что-что скрыла? Это процесса моего не касается.
– Но моей репутации очень касается. Адвокат, уважающий себя, не берется хлопотать за лиц, дерущихся со служанками и получающих такие комплименты от полиции.
Сказав это, адвокат положил на отзывы Гаспара и Исаака полученные им за ведение тяжбы десять луидоров и вышел из комнаты, не поклонившись бывшей своей доверительнице, со злобным недоумением смотревшей ему вослед.
– Невежа! – вскричала она. – Уж я знала, что этот проклятый пристав непременно надует. Какого негодяя прислал!
На другой день Нового года (по новому стилю) Чальдини навестил Серафиму Ивановну и застал ее укладывающейся в дорогу с помощью нанятого им же для сопровождения ее до границы России курьера. Этот курьер, родом из Савойи, был снабжен десятками двумя аттестатов, утверждающих, что он прекрасный человек и что он путешествовал и по Германии, и по Испании, и по Италии, и даже по Европейской Турции. Чальдини взял его по рекомендации хозяина гостиницы «Испания». Звали его Рауль Моро.
– Что? – спросил Чальдини по-русски, слегка кивнув головой на курьера. – Нова Григорьич?
Серафима Ивановна поняла, что Чальдини спрашивает, довольна ли она нанятым им курьером.
– До си пора оши доволь, синьор, – отвечала она, подлаживаясь под диалект итальянца, – он укладывать маэстро…
По обмене этими двумя русскими фразами разговор между Серафимой Ивановной и Чальдини продолжался с помощью курьера: боясь скомпрометировать перед ним новую госпожу его, Чальдини очень слегка коснулся ее процесса и сказал, что накануне он был у Расина и что там передали ему некоторые подробности об этом процессе.
– Советовал я вам не начинать его, – прибавил Чальдини, – все-таки же лишние и совершенно бесполезные издержки.
– Да, вы были правы, доктор, и я жалею… этой бесполезной издержки… Я тоже была вчера у мадам Расин, хотела познакомиться с ней, поздравить ее с Новым годом, поблагодарить за Мишу и, кстати, проститься с ним. Двор ее дома был полон карет и колясок, а меня мадам принять не благоволила под предлогом, что не имеет чести быть со мной знакомой.
– Госпожа Расин вообще в отсутствие своего мужа не заводит новых знакомств, – отвечал Чальдини с намерением смягчить в глазах курьера обиду, нанесенную госпоже Квашниной, – а ее муж – новый камер-юнкер – вчера весь день провел в Версале, у короля. Что касается Миши, то он нынче утром блестящим образом выдержал экзамен и поступил уже в пансион господина Арно.
– Видите ли, однако, как я воспитала его… Я очень счастлива, что мне удалось оправдать доверие князя Василия Васильевича, князя Алексея и Машерки… Да неужели я не увижу Миши перед отъездом?
– Не знаю. Арно неохотно отпускает своих пансионеров, а женщин в его пансион не принимают. Может быть, но вряд ли он сделает для вас исключение.
До оказанных им Квашниной услуг Чальдини не поцеремонился бы сказать ей прямо, что Миша вовсе не желает видеть ее, но теперь ему как-то совестно было сказать это, особенно в переводе курьера.
– Во всяком случае, – прибавил он, – я переговорю завтра об этом с Ренодо и завтра же дам вам ответ. Когда собираетесь вы в дорогу?
– Да я думаю не прежде чем на будущей неделе, послезавтра у нас Рождество. Нельзя такой праздник провести в дороге; да и спешить мне незачем. Я только так, на всякий случай, укладываюсь. Я бы могла прожить здесь и целый месяц. Но что за удовольствие жить при такой обстановке?
Слово обстановка, сопровожденное учащенным миганием, дало понять доктору, что оно касается присмотра полиции.
Чальдини прямо от Квашниной отправился к пансионерам Арно и целый вечер пробыл с ними, любуясь сперва их уроками, а потом их играми. Всех пансионеров было шесть человек, размещавшихся в двух просторных комнатах, по трое в каждой. Хотя и Арно и Ренодо были янсенисты, заклятые враги иезуитов, однако иезуитское правило – не оставлять мальчиков ни одного, ни двоих вместе – они одобряли. В одиночестве дети шалят от скуки, вдвоем они слишком легко сдружаются и сговариваются на разные шалости, иногда очень для них вредные, а втроем, как бы ни тесна была дружба между ними, а один всегда остерегается двух других, и двое всегда остерегаются третьего. Аббат объяснил все это на едва понятном для Чальдини латинском языке с французским выговором, и Чальдини, хотя он не принадлежал ни к иезуитской, ни к янсенистской ересям, согласился, однако, что правило, в котором об ереси сошлись мнениями, имеет дельное основание.
После ужина, простого, но сытного и вкусного, Чальдини отозвал Мишу в сторону.
– Ваша тетушка непременно желает вас видеть, – сказал он ему, – что мне сказать ей?
– Скажите ей, доктор, что после того, что произошло…
– Я не мог передать вашей тетушке то, что говорила о ней госпожа Расин. Я нашел другую отговорку. Я сказал ей, что женщины в ваш пансион не допускаются и что вас тоже не выпускают из пансиона.
– Ну что она?
– Она настаивает, говорит, что сама попросит господина Арно. Коль вы не хотите видеть ее, так самое лучшее средство, чтоб отвязаться, написать ей записку. Напишите ей, что вас из пансиона никуда не отпускают, намекните о вашем желании помириться с ней и извинитесь, хоть слегка, что вы вашим табаком с известкой чуть было не ослепили ее.
– Нет, этого я ей не напишу! – решительно отвечал Миша.
– Это отчего? Такая записка вас ни к чему не обязывает, а для нее она драгоценна. Она оправдает ее, хоть немножко, в глазах вашего деда, да и матери вашей не так неприятно будет…
– Ни за что не напишу, – повторил Миша. – И зачем мне оправдывать ее перед дедушкой, о котором она… Знаете ли, доктор, я вас очень люблю, я вас так люблю, как нельзя лучше любить, и я вам так благодарен и за Анисью, и за Анюту, и за себя… в Роршахе… помните? Но намедни, когда вы при госпоже Расин уговаривали меня съездить к госпоже Квашниной, если б не было тут ее, я сказал бы вам наотрез, что к госпоже Квашниной не поеду ни за что и никогда.
– Я не думал, чтобы вы были такой злопамятный, Миша. Не думал, что даже мой совет, даже моя просьба… Легко говорить: «Я вас люблю; я вас очень люблю», а делаю все-таки по-своему.
– Извольте, я напишу ей сейчас же. Только не то, что вы продиктовали мне. Хорошо?
– Напишите хоть что-нибудь. Что-нибудь такое, что бы она могла показать вашим родителям: вы же были поручены ей… Я согласен, что она не оправдала доверия…
– Хорошо! Я дам ей доверие… ф-ф! Я напишу ей письмо, напишу ей такое письмо, что она и не подумает показать его отцу или дедушке.
Он пошел вместе с Чальдини в классную, сел за свой письменный стол и, покусав минуты три перо, начал писать следующее:
«Мой друг доктор, которого всей душой моей люблю я, с настоянием желает, чтобы я с тобой, госпожа Серафима Ивановна, прощания ради, испросил у почтенного аббата Ренодо дозволение тебя, госпожа, навестить или же тебя к нам в училище допустить. Пишу сие на российском языке, дабы тайна великая наша промеж нас двоих, сиречь промеж меня и тебя, госпожа, тайной оставалася. И ни мадам Расин, и никто иной, кроме нас двоих или, может, троих с Анисьей, тайны сей не ведает и ведать не долженствует. А я не токмо к тебе, госпожа Серафима Ивановна, прощаться не приеду, но даже не признаю более тебя теткой моей, понеже осмелилася еси облыжно обозвати каторжниками моего вселюбезнейшего родителя и приснодрагоценнейшего моего дедушку, коего я о сем даже уведомити буду стыдитися».
– Ну, переведите мне теперь, что вы написали, – сказал Чальдини.
– Как можно! Я нарочно пишу по-русски, чтоб вы даже и подозревать не могли…
– Неужели вы имеете от меня секреты, Миша?
– Только один этот секрет… Уверяю вас, доктор. Кроме госпожи Квашниной, никто не знает его; даже Анисья, может быть, не слыхала…
– Как, даже Анисья?! Неужели даже Анисья может знать вашу тайну, а я нет? Вы ли это говорите? Неужели вы думаете, что я скорее, чем она, проболтаюсь?
– Нет, доктор, совсем не то. Я знаю, что вы не проболтаетесь, но сказать такой секрет… я даже это слово по-итальянски перевести не сумею. Погодите, я спрошу у аббата.
Миша побежал к Ренодо.
– Как сказать по-латыни? – спросил он.
– Зачем вам это? – спросил удивленный аббат.
– У нас с доктором разговор зашел о галерьянцах, а я этого слова по-итальянски не знаю.
– У римлян на триремах, собственно, гребли матросы и солдаты, а не преступники; иногда, впрочем, мы встречаем у латинских писателей выражение: «галера, осужденный», а из слова «осужденный» можно заключить, что древние римляне грести на галерах считали наказанием.
– Как же мне перевести по-латыни слово «галера».
– Так и переведите. Доктор поймет, он хорошо знает язык, только выговор не хорош у него.
– Ну извольте, доктор. Я вам переведу мою записку, только прошу вас не говорить госпоже Квашниной, что вы знаете, о чем я пишу ей; и в записке моей сказано, что вы о ней ничего не знаете.
Узнав содержание записки, Чальдини нежно поцеловал Мишу и сказал ему, что если б он прежде открыл ему свою тайну, то он и не подумал бы уговаривать его помириться с госпожой Квашниной…
– Прощайте, – сказал он, – вам пора спать ложиться; на днях увидимся и наговоримся. А тетке… то есть извините… бывшей тетке вашей я, разумеется, не скажу, что знаю, о чем вы ей пишете.
На другой день утром Чальдини доставил записку по адресу. Рауль Моро для обновления своей курьерской должности очень проворно успел сбегать в пансион Арно и возвратиться с другой запиской от Миши, который лаконически уведомлял бывшую тетку, что он уже написал ей накануне.
Прочитав доставленную доктором записку, Серафима Ивановна обратилась к своему курьеру:
– Спросите у доктора, знает ли он, что здесь написано.
– Я ведь не умею читать по-русски, – уклончиво отвечал Чальдини, – но, если можно, я с удовольствием послушаю, что пишет Миша. Секретов, я думаю, нет…
– Секретов нет никаких, но ничего нет и особенно интересного. Миша пишет, что желал бы проститься со мной и лично попросить у меня прощения, но что иезуиты не отпускают его и что он часто вздыхает о том времени, когда жил у меня…
Чальдини стало досадно слушать такую наглую ложь.
– Как это в один день они успели так притеснить его? – спросил он.
– То-то эти иезуиты! Вы их еще не знаете, доктор. А сами можете судить. Если они в один день так притеснили мальчика, то что же будет после!..
В тот же вечер, несмотря на сочельник, квашнинская помещица выехала из Парижа.
Глава VII
Друзья и товарищи
В пансионе Мише было совсем не так дурно, как предполагала тетка. Мальчиков, правда, зря не отпускали кто куда вздумает; но иные из них, особенно старшие и испытанного хорошего поведения, пользовались некоторой свободой. Двенадцатилетний Жан Расин, например, всякую субботу вечером уходил один или с кем-нибудь из товарищей к своему отцу. Расин был почти двумя годами старше Миши, но Миша прощал ему это превосходство и всегда с большим удовольствием уходил вместе с ним. Мадам Расин очень любила Мишу, расхваливала его всем гостям своим, рассказывала им его истории с теткой, радовалась его успехам в Сорбонне и всегда принимала его так радушно, что Миша, бывало, не дождется субботы.
Так прошло более двух лет, в продолжение коих с Мишей не случилось ничего особенно замечательного. Первое время он немножко скучал и очень обижался тем, что его не выпускали из пансиона одного, как молодого Расина. Ему, главное, хотелось бы посмотреть на хозяйство и на магазин Анисьи, вышедшей, вскоре по поступлении Миши к Арно, замуж за бакалейного торговца Франкера; но его к ней не отпускали даже с дядькой: таково было правило пансиона. После долгих колебаний Миша решился попросить у мадам Расин позволения, чтобы мадам Франкер приходила к ней по праздникам. Мадам Франкер, постоянно занятая и хозяйством, и торговлей, и семейными делами, редко пользовалась позволением госпожи Расин; но как только она могла в праздничный день отлучиться хоть на два часа, она непременно спешила на свидание со своим милым князьком и иногда привозила с собой Анюту, совершенно выздоровевшую и помещенную в какой-то полупансион и полумонастырь.
– Как ты выросла и похорошела! – сказал Миша Анюте, в первый раз увидев ее месяцев через восемь по приезде в Париж. – На мать стала похожа, и даже лучше немножко.
На одном из свиданий с Анисьей, приехавшей без дочери, Миша, по праву бывшего учителя, строго сказал ей:
– Что я о тебе узнал, Анисья! Правда ли, что и ты и Анюта переменили веру?
– Правда, – отвечала Анисья. – Анюту иначе и принять в ее пансион не хотели. Да и ни в какой другой не приняли бы.
– Ведь меня приняли же… Ну а тебя тоже заставили отказаться от свой веры?
– Нет, грех сказать, меня не заставляли. Муж мой человек добрый, благоразумный и любит меня. Наш приходской священник, правда, иногда уговаривал меня, да я его мало слушала. Почти год после замужества прожила в своей вере и молилась на свои образа. Иногда, в праздник, схожу с мужем и Анютой в храм Парижской Богоматери к обедне. Вот раз их обоих при мне и причастили, и как мне сгрустнулось тогда, словно не христианка какая: и причастия-то не дают мне! Потом, думаю себе, вера ведь одна и та же, есть какая-то разница, да как ни толковали мы о ней с приходским священником, ни я его не поняла, ни он меня. Я этой разницы решительно в толк не возьму, да и он, кажется, тоже угодникам Божиим здесь, как и у нас, молится: в Николу верят; в твоего ангела тоже верят; тоже начальником Бесплотных Сил зовут его… Одно смущало меня: я их латинской обедни совсем не понимаю; но и этому горю помог священник, дал мне тетрадку, в которой все переведено и объяснено подробно. «Когда, говорит, я поднимаю руки кверху, то читайте вот тут, когда диакон становится на колени, так вот тут; когда зазвонят в колокольчик, – так тут, а заиграет орган и хором запоют, то падите на колени и молитесь, как хотите и на каком языке хотите…» Вот я и приняла католицизм и в самый праздник Благовещения причастилась…