
Полная версия:
Царский изгнанник
– Гарсон! Еще мисочку пунша, – крикнул гасконец, вынимая из кармана «Краткое руководство к мифологии».
Покуда Гаспар, допивая вторую миску пуншу, прогонял свою застенчивость и так старательно сплетал сети для прелестной Немезиды, Немезида с помощью кухарки укладывалась в дорогу. Так как она рассчитывала возвратиться в Париж недели через две или через три, то сборы ее были непродолжительны: карета при фонаре была тщательно осмотрена хозяином дома и оказалась в исправности; небольшой каретный сундук был внесен в комнату и начал мало-помалу наполняться платьями, юбками, воротничками и прочими принадлежностями женского туалета. Где-то невдалеке прогудело шесть часов, и Гаспар развязно, хотя и покачиваясь, вошел в гостиную с шляпой на голове.
– Я немножко опоздал, – сказал он, снимая шляпу, – этому виной северный ветер… Я очень хорошо знаю, что неучтиво опаздывать, тем менее на первое свидание. Ну да все равно. Мы свое наверстаем! Его, саксонца, нет дома. Мадам Анисью доктор не отпускает, говорит, ее болезнь прилипчива…
– Что это вы так раскраснелись, Гаспар?
– Красный, как Аврора, говорит пословица; мы это знаем, нас не удивите, сударыня… Нет, не сударыня, а Немезида, слышите ли? Не нереида, а Не-ме-зи-да! Нереида – это одно и то же, что наяда. И зачем это придумывали два названия для одной и той же, да еще для такой бесполезной особы!.. Впрочем, коль хотите, разница есть: нереида – это, должно быть, купающаяся дама, а наяда – барышня, тоже купающаяся…
– Вам бы выкупаться вместе с ними, – сказала Серафима Ивановна. – Вы не в своем виде. Что это, голландский барон вас так употчевал?
– Говорят вам, барона нет и Анисьи нет; и Голландии тоже нет. Голландия – мыльный пузырь.
– Что вы хотите сказать? Вы совершенно пьяны…
– Я хочу сказать, что Голландия – мыльный пузырь; кажется, это ясно. Незачем нам так далеко ездить, посидим и дома. А задаток все-таки давайте.
– Какой задаток?
– Такой задаток, о котором я целый месяц думаю, да все к слову не приходилось… Да, прекрасная Аврора… когда застенчивый Марс сражался за доблестную Прозерпину… у меня в книжке не сказано, что Марс сражался за Прозерпину, но я знаю наверное, что он застенчив… Смею вас уверить, наяда… или как бишь тебя?..
Серафима Ивановна отступила на несколько шагов и начала звать кухарку, вышедшую из комнаты при входе Гаспара.
– Зачем бежать?.. Мое божество… мифологическое? – продолжал кричать гасконец. – Чего бояться?.. Знаю, так Диана бежала от Актеона для того, чтоб он догонял ее. Это военная хитрость, мы с Даниелем не поддаемся на такие хитрости.
– Убирайтесь отсюда, невежа! Убирайтесь сейчас же! Маргарита! А Маргарита! Позови скорей дворника!
– Убираться?! Как бы не так! Не уйду ни за что. Я зван ужинать и ночевать… Ужинать я, пожалуй, не хочу, а ночевать… с удовольствием!
«Что мне делать с этим пьяницей», – думала Серафима Ивановна, серьезно струсив.
– Оставьте меня, говорю я вам; уходите сейчас же, а не то!!
Она вооружилась бутылкой, стоявшей на накрытом столе.
– Что? Бутылка?.. Знаю, это сан-бенито; это та же бутылка, что летала в Даниеля! Мы с ним этого не боимся!
– Не боишься?! – крикнула Серафима Ивановна вне себя от ярости. – Не боишься!! Так вот же тебе, бездельник!
Бутылка полетела, и прежде чем неустрашимый гасконец успел рассчитать метательную силу своей антагонистки и направление пущенного снаряда, снаряд этот, описав в воздухе неправильную параболу, ударился дном о затылок Гаспара и, лопнув как бомба, оросил его буквально с головы до ног.
Он вскрикнул, быстро кидаясь на подсвечник, который Серафима Ивановна собиралась пустить вслед за бутылкой.
Обезоруженная в одну минуту и с большим трудом освободившись от схватившей ее железной руки, Серафима Ивановна побежала к двери за помощью; но гасконец догнал ее у входа в переднюю и обхватил обеими руками.
– Здесь, я вижу, добрым словом да мифологией ничего не добьешься!.. Коль на то пошло, так и без мифологии возьму. Говорят, возьму… А что?!
В эту минуту громкий звук пощечины раздался в комнате, и Гаспар, отскочив шага на два, как дурно пущенный волчок, повертелся несколько секунд на одном и том же месте, но не удержался на ногах и с шумом грянул на пол, ударившись лбом о косяк двери.
Неизвестно, чем бы кончилось это геройское сражение. Перевес в ту пору был, очевидно, на стороне угнетенной Прозерпины. Доблестный Марс лежал с окровавленным лицом и с огромной шишкой на лбу. Но по энергичным восклицаниям его можно было догадываться, что он еще не считал себя побежденным.
– Глаза совсем слиплись! Трещит затылок! – кричал он во все горло.
– Это само небо вас наказало, – кротким голосом заметила победительница, – за то, что вы напились и пришли оскорблять слабую, беззащитную даму.
– А, ты меня еще и на смех поднимаешь? Дай мне только встать! Дай протереть глаза. Будет тебе, слабой, беззащитной даме, черт тебя побери!
Раненый приподнялся на ноги и быстрыми шагами направился было к Немезиде, твердо ставшей с метлой в руках в оборонительное положение; но, споткнувшись на третьем шаге, он в изнеможении присел на ларь и начал протирать себе глаза. В эту минуту в переднюю вошла кухарка и вслед за нею Анисья, Миша и Альфред.
– Что здесь случилось? – спросил Миша, видя разбитую бутылку, Гаспара с изрезанным лицом и в руках у него носовой платок, запачканный кровью.
– А то случилось, молодой человек, что я в потемках наткнулся на бутылку, разбил ее и всего себя облил и изранил. Пойдем домой, Альфред, – сказал он племяннику, – да зайдем в аптеку за мазью…
Глава V
Все еще не в Сорбонне
Покуда Гаспар для успешнейшего обольщения своего божества старался над подделкой писем от Даниеля к Кларе, божество занялось почти тем же, только совершенно с другими видами. Квашнинская помещица давно замечала, что власть ее над Анисьей не прочна: Анисья в начале своей лихорадки перед поступлением в лечебницу, бредя Анютой, проболталась в присутствии своей госпожи, назвав ее несколько раз и извергом, и дьяволом, и душегубкой. Не будь при этом сиделки, Серафима Ивановна полечила бы больную по-своему!.. Кроме того, до слуха ее дошло, что Анисья, горько жалуясь хозяевам дома, рассказала им, что, ревнуя Даниеля, ее барыня велела квашнинскому управляющему продать Анюту, которую будут анатомить чуть ли не живую. Серафима Ивановна, которая действительно написала Веберу, чтобы он, не умничая, немедленно продал Анютку венгерскому доктору, пожалела не о том, что она отдала такое зверское приказание, а о том, что она сгоряча сообщила о нем Анисье. Утром того самого дня, когда так неожиданно для обоих произошел разрыв с Гаспаром, она с целью поправить свою ошибку ходила в лечебницу к Анисье и поздравила ее с выздоровлением милой Анюты, которую, как надеется Вебер, прибавила достойная ученица дипломата Даниеля, можно будет к зиме привезти и в Париж.
Как ни желалось бы Анисье поверить этому известию, однако она слишком хорошо знала свою барыню, чтоб поддаться на ее обман.
– Покажи мне письмо Карла Феодоровича, боярышня, – сказала она, – и тогда я буду знать, ожидать ли мне мою Анюту.
– Дура! Разве ты смеешь мне не верить на слово?! – спросила Серафима Ивановна, покраснев до ушей.
– Не верю, боярышня… Грубиянить тебе – тем менее в доме этого почтенного доктора – я не намерена, отвечать на твою брань бранью – я тоже не намерена; а напрямки скажу тебе, боярышня, что ты давно вышла у меня из веры. Ты, видно, услыхала от хозяев, что нынче же, по выписке из лечебницы, мне выдают паспорт на жительство, где захочу во Франции; услыхала, видно, что я себе уже и место подыскала, так вот тебе и вздумалось меня поморочить: «Не вернется ли моя сдуру назад». Думаешь: «А там я ее ласками да Анютой опять в Квашнино закабалю…» Я действительно к тебе вернусь, боярышня, но только не в Квашнино, а здесь, на твою квартиру для того, чтобы взять свои пожитки…
– Так вот ты какая зелья! Да знаешь ли ты, неблагодарная, что я, если б захотела, могла бы заставить тебя издохнуть где-нибудь на соломе, а вместо того я поместила тебя в лучшую парижскую больницу! Знаешь ли ты, что, пока тебе не выдали паспорта, я имею право тебя сейчас же перетащить домой как бродягу и там с помощью Гаспара и дворника так отодрать тебя, негодная холопка…
– Погоди, Серафима Ивановна, я уже сказала, что площадными словами я с тобой браниться не намерена. Лучше от греха убирайся. Не то я попрошу доктора сюда, переведу ему наш разговор и осрамлю тебя. Пусть он, и все больные его, и все здесь служащие посудят, на чьей стороне не только правда, но и хорошее воспитание – на стороне ли русской боярышни или на холопкиной ли… Прошло время, когда я трепетала от твоего взгляда. Теперь я тебя совсем не боюсь… За лечение мое в этом доме я благодарна не тебе, а моему князьку, который так наивно, так мило объявил доктору, что Чальдини первого декабря с ним за меня расплатится, что доктор не усомнился в этом обещании и с своей стороны обещал нам, что если Чальдини запоздает, если даже совсем не приедет, то все равно с тебя он денег взять не захочет. Вот нынче уже двенадцатое декабря по-здешнему, а добрый доктор и не намекает даже о моем долге, хотя и знает, что я нынче же оставляю его лечебницу. Я наотрез сказала ему, что ничем, даже здоровьем моим, я не хочу быть обязанной тебе, которая все деньги, данные князем Василием Васильевичем на воспитание его внука, промотала на содержание своего любовника!
– Любовника!.. Ах ты мерзкая! Да знаешь ли ты, что нынче ж вечером я тебя насмерть запорю!..
– Видишь ли, Серафима Ивановна, не те времена, чтоб я боялась тебя!
– Хорошо! – сказала Серафима Ивановна, вставая. – Ужо когда выпишешься и придешь за пожитками, я, кстати, покажу тебе письмо Карла Феодоровича. Порадуешься на него!.. Чур, пенять на себя, а не на меня! Не беспокойтесь провожать меня, доктор, я приходила осведомиться о своей бывшей служанке; очень рада, что она выздоровела и ужо жду ее к себе, чтоб сдать ей ее вещи. Хотя она не имеет никакого права на эти вещи и хотя я должна бы была для примера наказать ее за ее неблагодарность, однако ж так и быть…
Возвратясь домой, Серафима Ивановна от скуки, пока Гаспар не пришел еще развлекать ее мечтами о любви и верности Даниеля, уселась за письменный стол и меньше чем в полчаса очень искусно составила письмо, в котором Вебер со всевозможными подробностями описывает кончину Анюты и вскрытие ее тела венгерским доктором.
– Хоть этим доконать каналью эту, – проворчала Серафима Ивановна. – На дело привезла я ее сюда! А все негодный Мишка виноват, выучил дуру по-французски… Как путная, так и режет с доктором по-французски!.. Вот и сбили ее с толку. На волю, каналья, отходит!..
И вечером, когда Гаспар уходил к мнимому голландскому барону, Серафима Ивановна, – читатель, может быть, помнит это, – поручила ему зайти в лечебницу и напомнить Анисье, что ей пора выписываться.
По уходе побежденного Гаспара с Альфредом Серафима Ивановна ледяным голосом сказала Мише и Анисье, что нечего заниматься пустяками, случившимися с пьяным гасконцем, и что она имеет сообщить им обоим очень интересные известия из России.
– Прежде всего позвольте спросить вас, князь Михаил Алексеевич, – обратилась она к племяннику, – знали ли вы, что эта негодная, эта неблагодарная женщина, пользуясь здешними дурацкими законами, намерена оставить меня, свою госпожу и благодетельницу?
Миша стоял молча, не зная, что отвечать тетке. За него начала отвечать Анисья:
– Я часто говорила молодому князю, что если б не он, то я давно бы…
– Позвольте, с вами не говорят, Анисья Петровна, и вы слишком хорошо воспитаны, чтоб не знать, что неучтиво прерывать говорящего. Я у вас спрашиваю, князь Михаил Алексеевич, знали вы или не знали, что Анисье Петровне угодно оставить меня?
– Разумеется, я знал об этом, тетя; я давно знаю, что Анисью удерживал при тебе только страх, как бы ты не погубила Анюты…
– Отчего ж вы не благоволили сказать мне это? Отчего не предупредили вы меня?
– Оттого, что Анисья говорила мне это по секрету.
– И вы думаете, что это вам так, даром, сойдет с рук? Или, может быть, Анисья Петровна, взбунтовавшись против законной власти, взбунтовала и вас против власти тетки, которой вы поручены?
– Мне Чальдини говорил, что если кто дал слово хранить тайну, то не должен выдавать ее ни в каком случае; да и мамаша не раз повторяла то же самое, – прибавил Миша, думая, что, опираясь на авторитет своей матери, он легче убедит ее кузину. – Вот и на днях, на той неделе, я получил письмо от Чальдини, который сообщает мне один важный секрет, и я ни за что не скажу его никому, потому что я обещал Чальдини…
– Знаю я ваш секрет. О нем давным-давно весь Париж толкует: и хваленый дедушка ваш, и отец, и дядя со своей хандрой – все в ссылке, в Сибири, как государственные преступники.
– Что ты, ф-ф! говоришь, тетя, ф-ф! как ты смеешь, ф-ф! Такими вещами не шутят; вспомни, что я… ф-ф! напишу дедушке и отцу…
– Если вы мне не верите, то извольте расспросить вашего закадычного друга, Анисью Петровну!
– Это правда, – с грустью сказала Анисья Мише, – я давно знаю секрет этот, но не хотела сообщать его тебе. Это правда, милый князек… Разве смела бы она оскорблять князя Василия Васильевича, если б он был не в несчастии… Но не сокрушайся слишком, мой милый князек: опала князя Василия Васильевича не будет продолжительна, здесь все говорят, что такие министры, как он, нужны царям… Уж коли здесь, во Франции, кричат о несправедливости царя Петра к князю Василию Васильевичу, то у нас, в России, кричат и подавно… А может быть, еще известия, полученные твоей тетушкой, не совсем верны. Может быть, они преувеличены…
– А вот сами судите, – сказала Серафима Ивановна, подавая Мише два письма, оба за подписью Вебера. – Кстати, и Анисья Петровна узнает, до чего поведением своим и неблагодарностью она довела свою бедную Анюту!
Анисье в подлинности письма усомниться было очень трудно: рукой Вебера оно было помечено 15 ноября, а штемпель «Paris» на конверте был от 8 декабря.
Миша, не посмотрев ни на число данного ему письма, ни на штемпель конверта, углубился в чтение и с первых же слов убедился в жестокой истине падения и опалы всего его семейства.
– Поеду в Москву, – говорил он, – и попрошу царя Петра опять полюбить дедушку. Он прежде любил его, царевна тоже любила. Я буду плакать, и они сжалятся над нами, я скажу им, что ни дедушка, ни отец, ни дядя не могут быть преступниками… Что им нельзя жить в Каргополе, что там слишком холодно. – Миша заливался слезами. – Поедем скорее в Москву, Анисьюшка, – сказал он, – поедем, я все поправлю, я докажу царю Петру и царевне Софии…
Анисья в это время стояла в исступлении перед Серафимой Ивановной.
– Свет ты мой, Анютушка! – голосила она. – Не смертью христианской померла ты, голубушка драгоценная! Зарезали тебя лекаря заморские! Уходила тебя ведьма окаянная!.. Чтоб самой ей умереть смертью зверскою! Чтоб опоили ее, проклятую, отравой ядовитою! Чтоб в час смертный не допустили до нее попа с крестом и с молитвою! Чтоб…
– Что с тобой, Анисья! – сказал Миша. – О чем ты? Неужели опала дедушки, отца и…
– Прочитай, – отвечала Анисья, подавая ему письмо, – прочитай, как зарезали мою Анютушку!
– Да это все вздор! Это лганье! Твоя Анюта выздоровела… На днях будет здесь!.. Помнишь ли, кажется в Ольмюце, Чальдини обещал ее выкупить? Он выкупил ее и писал мне об этом… Вот его секрет!! Боже мой! Кажется, в таком случае не грех выдать секрет…
Анисья опрометью выбежала из комнаты, добежала до кровати бывшей своей госпожи, хотела стать на колени перед образом, но не успела даже перекреститься, как с нею началась сильнейшая истерика.
– Так это у вас еще с Ольмюца заговор с проклятым итальянцем? И ты, скверный мальчишка, смел до сих пор скрывать его от меня? – сказала Серафима Ивановна, внезапно и крепко схватив племянника за ухо. – Уж ты не на дедушку ли своего, на каторжного, надеешься?!
– Что это ты позволяешь себе… ф… ф! – закричал Миша. – С чего ты… ф… ф! взяла! Анисьюшка… ф-ф, беги сюда скорее… помоги мне!
Изумление Миши было тем сильнее, что с приезда в Париж Серафима Ивановна обращалась с ним довольно снисходительно и всего раза два-три побранила его. Письмо Вебера с описанием об окончательном падении князя Василия Васильевича она распечатала только в это самое утро, перед тем как приняться за сочинение о смерти Анюты.
Анисья, в то время как ее звал Миша, лежала на постели Серафимы Ивановны в сильном припадке истерики. Видя, что она не идет к нему на помощь, он подумал, что она спит, и, чтобы освободить свое ухо, сильно ущипнул тетку за нос и побежал будить Анисью. Серафима Ивановна кинулась за ним. Увидев Анисию на своей постели, она ударила ее так сильно по голове, что та тут же очнулась.
– Вот еще новости какие! С чего ты взяла валяться на моей чистой постели! Как ты смеешь, мерзавка!
Анисья встала.
– А как ты смеешь, злая и беспутная женщина, – закричала она, – как ты смеешь ругаться самыми священными чувствами! Как ты смеешь шутить любовью матери, и терзать ее уже истерзанное сердце!.. И как могла я поверить, что Бог предаст мою невинную голубицу в твои поганые, в твои окаянные когти!
Сказав это, Анисья размахнулась и изо всей силы толкнула бывшую свою госпожу, которая, наткнувшись на стул, упала с ним вместе и ударилась носом об угол выдвинутого из шкафа ящика.
– Носи же следы своего зверства и моего наказания! – вскрикнула Анисья, увидев заструившуюся из опухшего носа кровь. – Щеголяй и красуйся теперь перед своими Даниелями!..
Серафима Ивановна кинулась на Анисью и вцепилась в ее волосы. Анисья, недавно оправившаяся от лихорадки и только что выдержавшая припадок истерики, вряд ли бы без вмешательства Миши была в силах защищаться от разъярившейся помещицы, но Миша и не думал оставаться нейтральным при виде беды, грозящей его давнишней союзнице.
– Погоди, Анисьюшка, – сказал он, – я тебя сейчас выручу!
Вынув из кармана какой-то ящичек, он осторожно открыл его и плеснул им в лицо своей тетке, которая, громко взвизгнув, тут же отцепилась от Анисьи.
– Чего это ты ей на нос насыпал, князек? – спросила Анисья.
– Это испанский табак с песком, – отвечал Миша, – тут есть также немножко толченого ляписа. Мне это подарил Альфред – от ночных воров, и я вижу, что это средство действительно хорошее… Однако ж надо бы промыть ей глаза. Как бы она не ослепла. Как бы не умерла…
– Хоть и умрет, так не беда: туда ей и дорога! – отвечала Анисья. И да не удивится читатель этому ответу всегда кроткой, всегда добродушной Анисьи. Какая кротость, какое добродушие устоят против наследственной, врожденной и приобретенной ненависти, копившейся в продолжение полутораста лет крепостного ига!
Дней через пять после описанных нами происшествий приехал в Париж Чальдини. Не застав у Квашниной никого, кроме нее самой, обезображенной, лежащей в постели и переданной на руки небрежно и неохотно ухаживающей за нею сиделки, Чальдини ровно ничего не понял ни из жалоб Серафимы Ивановны, ни из объяснений сиделки. Он даже не мог добиться, куда девался Миша, и, озабоченный его отсутствием, поехал к банкиру, к которому у него было рекомендательное письмо от князя Василия Васильевича Голицына. Один из приказчиков Лавуазье с первых же слов успокоил итальянца, объявив ему, что после войны с теткой госпожа Лавуазье предлагала Мише поселиться у нее и учиться вместе с ее детьми, но что молодой человек, пользуясь приглашением Расина, перешел к нему вместе со своей нянькой.
У Расина Чальдини нашел Мишу пресчастливым и превеселым. Миша кинулся целовать его изо всей мочи.
– Ну уж, какой вы милый, что спасли Анюту! Вы не можете себе представить радость Анисьи!
– А что? – спросил Чальдини. – Анюта благополучно прибыла сюда?
– Как нельзя благополучнее, и какая славная, какая добрая эта старушка, что приехала с ней. Где вы нашли ее?
– В Марселе. Я думал, что меня задержат там недели на две, и мне не хотелось откладывать так долго счастье Анисьи и Анюты… Да где ж они обе?
– У доктора Бернара. Анисья поместила дочь в его лечебницу – долечиваться и по целым часам сидит с ней. Она очень верит в искусство Бернара, особенно с тех пор, как он сказал, что у Анюты нет и тени чахотки и что к весне он ее вылечит совершенно… Кстати, у вас много денег? – прибавил Миша, краснея. – Вы знаете, что за лечение Анисьи надо заплатить семьдесят пять ливров, она почти пять недель пробыла в лечебнице.
– Не беспокойтесь, друг, денег у нас больше, чем надо: дедушка и из Каргополя не забывает вас и прислал мне рекомендательное письмо к Лавуазье.
– А что вам пишет дедушка о себе? Здесь ходят слухи, что он скоро опять будет первым министром.
– Дедушка ваш о себе пишет мало; все они, пишет, здоровы и надеются скоро возвратиться в Москву… О вас же он пишет очень подробно; удивляется, что вы еще не в Сорбонне…
– На днях, недели через две, поступлю в нее, – Расин сказал, что сейчас после Нового года он свезет меня к своему другу Арно, у которого я буду помещен пансионером.
– Арно?! Да ему восемьдесят лет! До пансионеров ли ему?
– Правда, что он очень стар, но Расин говорит, что нигде не учат так хорошо, как у него. Многие из его пансионеров вышли в люди. Я уже был у него и познакомился с будущими моими товарищами: премилые молодые люди; там и старший сын Расина воспитывается. Пансионом заведует аббат Ренодо, который читает латинский и греческий языки в Сорбонне. Дедушка, верно, порадуется моему помещению.
– Конечно, дедушка будет им очень доволен. Можно сказать спасибо Расину. По мне, это гораздо лучше, чем жить у графа Шато Реньо. Эти моряки, кроме математики, ничему не учатся, а дедушка ваш и отец всегда желали, чтоб вы особенно хорошо учились по-латыни.
– Да! А царь Петр Алексеевич велел мне учиться математике; но я не буду учиться ей; терпеть ее не могу; даже что знал, позабыл. Недавно мы делали с Альфредом вперегонки деление на две цифры. Он свое сделал и верно, и скоро, а я бился-бился, да еще и наврал… Отчего это царь Петр думает, что математика так нужна для войны? Тут нужны только храбрость, ловкость да сметливость, мне это сам Гаспар сказал.
– Вы и без Гаспара доказали это с любезной тетушкой. Что это вы сделали с ее носом? Приказчик Лавуазье смеялся как сумасшедший, рассказывая мне ваши подвиги… Да неужели нельзя было отбиться от тетушки, не изувечив ее носа?
– Никак нельзя было. Она бы непременно выцарапала глаза Анисье. Кабы вы видели, какая она была злая! Хуже, чем в Бердичеве: помните?.. Так и вцепилась в Анисью, а Анисья бледная, худая… А! Вон и мадам Расин едет, – вскрикнул Миша, побежав к ней навстречу, – я вас представлю ей, вы увидите, какая она милая…
В гостиную вошла высокая, полная, лет тридцати пяти женщина с добрым, когда-то прекрасным лицом и, поцеловав Мишу, с приветливой улыбкой обратилась к Чальдини на плохом неаполитанском наречии, более похожем на испанский, чем на итальянский язык. Известно, что в царствование Людовика XIV испанский язык был при его дворе в большой моде.
– Мы очень рады, кавалер, видеть вас в нашем доме. Наш маленький постоялец так часто говорит о вас и о своей к вам привязанности, что мы полюбили вас заочно и с нетерпением ожидали вашего приезда в Париж. Прошу садиться. Расин поехал в Версаль и разве часам к шести, к обеду, возвратится. Надеюсь, что вы дождетесь его. Он не меньше меня будет рад с вами познакомиться.
Обвороженный любезностию хозяйки, Чальдини с первых же слов разговорился с ней, как с давно знакомой: главный предмет разговора составляли опала семейства Миши, удивление, что Мишино воспитание было поручено такой странной женщине, как госпожа Квашнина, и, наконец, сражение племянника с теткой.
– Я слышала, – сказала мадам Расин, – что полиция вмешалась в это дело; что и кухарка и домовладелец жаловались на госпожу Квашнину и что она получила приказание выехать из Парижа в течение трех суток.
– Это невозможно, – возразил Чальдини, – я видел ее два часа тому назад, она так больна, что ей и думать нельзя об отъезде.
– Если она больна, – отвечала мадам Расин, – то ей, конечно, дадут отсрочку, но покуда за ней строго будут присматривать.
К обеду приехал Расин и с ликующим лицом объявил, что к Новому году он будет назначен камер-юнкером.
Странные, необъяснимые в великих людях противоречия. Расин гордится, что он камер-юнкер у Людовика XIV, Вольтер огорчается, что Фридрих II отнял у него камергерский ключ!!!
Уходя после обеда от своих гостеприимных хозяев, Чальдини спросил Мишу, не хочет ли он на следующий день утром съездить вместе с ним к тетушке проститься.