Читать книгу Царский изгнанник (Сергей Владимирович Голицын) онлайн бесплатно на Bookz (15-ая страница книги)
bannerbanner
Царский изгнанник
Царский изгнанникПолная версия
Оценить:
Царский изгнанник

4

Полная версия:

Царский изгнанник

– Откуда ж узнать ему?

– Да я первый нынче же все расскажу батюшке, когда он приедет.

– Нет, ради бога, не рассказывай… Я обещаю тебе, что вперед ничего подобного не будет, только не рассказывай князю Василию Васильевичу. Я, право, не думала, что ты придашь этому такую важность. Кого же не наказывали в детстве? Меня, правда, не наказывали, но ведь я не вела себя так. Ну не сердись, князь Алексей. Только не рассказывай князю Василию Васильевичу. Я, право, не волчица. Я люблю детей, но иногда так горько на душе. Тебя нет, а они тут, как на грех, подвернутся…

Одного этого ответа достаточно, чтобы судить о степени нравственного развития княгини Марии Исаевны. С этого же дня князь Алексей, не изменяя, впрочем, своего образа жизни, стал внимательно следить за тем, что делается у него в доме. Он даже завел тайную полицию в лице одной из нянек, и Миша не только вздохнул свободнее, но попробовал даже злоупотреблять переменой, происшедшей в программе его воспитания: отца он слушался во всем беспрекословно, очевидно не допуская возможности ослушаться человека, который смел бранить его мать, но с матерью, которую он не любил никогда и которой уже не боялся, он начал было позволять себе разные вольности, очень ей не нравившиеся.

Раз как-то после завтрака Миша пускал кубарь. Отец его, сидя за столом, читал своей жене только что пришедшую в Москву газету с известием о том, как польский король Ян Собеский разбил турок под Веной и спас римского императора. Не расслышав за шумом кубаря чего-то прочтенного мужем, княгиня Мария Исаевна крикнула Мише, чтобы он перестал шуметь, что он надоел со своим кубарем, но Миша, посмотрев на отца, погнал кубарь кнутиком еще раза три и перестал только тогда, когда заметил по лицу отца, что и ему забава эта не очень приятна. Отец подозвал его.

– Послушай, Миша, – строго сказал он, – с тех пор как мать перестала сечь тебя всякий день, ты, кажется, вообразил, что можешь ее не слушаться. Чтоб этого впредь не было! Слышишь ли? Тебе пятый год, и ты должен понимать, что, кроме розог, найдутся наказания для маленького шалуна, который не слушается своей матери: я бы, например, на месте твоей матери взял бы у тебя и кубарь и кнутик и сейчас же бросил бы их в печку. Для первого раза мать тебя прощает, но вперед берегись… Пошел со своим кубарем в другую комнату!

Миша ушел, но в этот день кубаря уже не погонял и призадумался. Княгиня Мария Исаевна, видя, что ее поколебавшийся материнский авторитет начинал восстановляться, была очень обрадована заступничеством своего мужа. Еще больше обрадовалась она, когда по отъезде отца Миша подошел к ней и со слезами попросил у нее прощения, обещая, что вперед он огольцать (огорчать) ее никогда не будет. Это обещание, придуманное, разумеется, нянькой Миши, восхитило княгиню Марию Исаевну, которая чуть ли не в первый раз приласкала сына и в тот же день подарила ему новый раскрашенный кубарь и хлыстик из волжанки с голубой шелковой веревочкой.

Миша не замедлил заметить, что – как ни ограничена над ним власть его матери – все же выгоднее жить с ней в ладу, чем ссориться, и с тех пор жизнь его стала делаться все приятнее и приятнее. Семи лет он начал учиться, и учился хорошо; не давалась ему только география, преподаваемая самой матерью: он не находил ничего интересного в вытверживании мудреных названий рек, гор и городов. Зато княгиня Мария Исаевна с гордостью говорила гостям, что он уже знает четыре правила арифметики, и еще с большей гордостью заставляла его говорить в подлиннике и в переводах басни Лафонтена, начинавшего входить в большую моду.

– Он у меня так прилежно учится всему, и в особенности иностранным языкам, что доктор Чальдини читает с ним Данта и Tacca, a дедушка не называет его иначе как маленьким полиглотом.

Восьми лет Миша чуть было не умер от крупа, унесшего в три дня его брата Васю и несколько дней спустя маленькую пятилетнюю Машу, фаворитку отца. Попечения княгини Марии Исаевны о детях во время их болезни, отчаяние ее по смерти двух младших доказали князю Алексею, что она действительно не волчица; кроме того, известия, доставляемые тайной полицией, давно уже были удовлетворительны, и князь Алексей, хотя и не сделался с женой своей нежнее, стал, однако ж, смотреть на нее с меньшим предубеждением, чем прежде. Вскоре после смерти младших детей своих он назначен был пермским наставником и, уезжая обозревать свое наместничество, перевез жену с выздоровевшим Мишей к своему отцу.

Несмотря на многосложные занятия свои по управлению государством, князь Василий Васильевич находил возможность ежедневно уделить хоть полчаса на наблюдение за воспитанием, учением и даже играми Миши, который вскоре так полюбил дедушку, что очень часто мысль огорчить его вернее всякого наказания заставляла Мишу отказаться от какой-нибудь шалости или усерднее приняться за какой-нибудь урок.

И так рос Миша и дорос до того времени, когда читатель, впервые встретившийся с ним на обеде царевны Софьи Алексеевны, проводил его, недели две спустя, из Тулы за границу.

Весь первый день до вечера он горько проплакал, к великой досаде Серафимы Ивановны, которая рассчитывала на познания его в итальянском языке, чтобы поговорить с Чальдини. Несколько раз принималась она утешать Мишу, но утешения эти делались таким кисло-сладким тоном, что от них Мише плакалось все больше и больше.

– Экий плакса! – пробормотала Серафима Ивановна. – Кабы я знала, что ты такой, ни за что не взяла бы тебя себе на шею! – От этих слов Миша тоже не утешился, и для беседы с Чальдини Серафиме Ивановне поневоле пришлось достать из каретной сумки запасенный ею французско-итальянский словарь.

Разговор по книжке не клеился; к тому же смеркалось. Правда, Серафиме Ивановне удалось задать итальянцу несколько вопросов, приблизительно похожих на те, которые ей хотелось бы сделать; но ответы Чальдини совершенно разнились с напечатанными в книжке, и она не поняла в них ничего, кроме слова «signora», довольно часто встречающегося в речах Чальдини. Да и итальянцу гораздо больше хотелось спать, чем говорить со своей спутницей, и на один из ее вопросов он вместо ответа громко зевнул, а на следующий присвистнул и захрапел.

– Невежа! – прошептала Серафима Ивановна. – С дураком разговариваешь; коверкаешь себе глаза, чтоб только занять его, а он и ценить этого не умеет!

Миша, предчувствуя новый наплыв утешений, притворился спящим и вскоре заснул в самом деле.

Серафима Ивановна от нечего делать вступила в разговор с Анисьей:

– Экая ты у меня халда, Аниська, как я посмотрю. Итальянец на тебя развалился, а ты и обрадовалась. Не можешь сказать ему, что это неприлично! Скажи ему, бесстыднику, чтоб он отнял глупую свою голову с твоего плеча.

Анисья привстала, Чальдини, не просыпаясь, перенес свою голову на другую сторону и уперся ею в подушку.

– Что ж ты мне ничего не отвечаешь, дрянь ты этакая? – продолжала Серафима Ивановна. – Иль не с тобой говорят?

– Виновата, матушка боярышня; я думала, раз он перелег на ту сторону, так что мне и отвечать!

– А сама не могла догадаться, что не след ему лежать на тебе? Я дурь-то у тебя из головы выбью!

Анисья молчала.

– Что ж ты мне ничего не отвечаешь? Иль не с тобой говорят? Да никак ты ревешь? Только этого недоставало!..

– Виновата, матушка боярышня, больно сердечко ноет по Анюте-то: приведет ли мне Бог увидеть ее, мою голубушку!

– А ты думаешь, мне очень весело смотреть, как ты ревешь. Перестань, говорят! Нет…

Серафима Ивановна привстала и приподняла правую руку. Анисья инстинктивно посунулась назад, не успев сообразить, что этим движением вина ее только увеличивалась, но, к счастию Анисьи, Серафима Ивановна вспомнила, что из Киева Чальдини должен писать князю Василию Васильевичу, который приказал, чтобы Миша тоже писал ему по крайней мере раз в неделю.

«Еще, пожалуй, проснутся от шума да потом насплетничают», – подумала Серафима Ивановна и уселась на свое место.

Анисья с недоумением посмотрела на нее и продолжала плакать, глотая слезы, под грозные шушуканья своей госпожи. На ее памяти не случалось, чтобы замахнувшаяся десница квашнинской помещицы отступила, не закончив своего дела. Анисья призадумалась и не замедлила додуматься до причин этого феномена. Известно, что состояние рабства, лишая раба энергии, необходимой для защиты самых обыденных прав человеческих, изощряет между тем его умственные способности и направляет их исключительно на изучение слабых струн своего владыки, на изыскание средств пользоваться этими слабыми струнами. На этих-то началах и основано все воспитание маленьких невольников: в тот нежный возраст, когда детям свободных сословий твердят на разные тоны: не лги, не воруй, не льсти, большей частью напрасные назидания, маленьким невольникам открыто проповедуют, что обмануть помещика – не грех, что украсть у него то, что лежит оплошно и что можно украсть безнаказанно, – очень похвально, что льстить не только помещику, но и старосте, и лесничему, и всем предержащим власть – необходимо, потому что ничто вернее лести не укрощает разгневанного барина и не усыпляет бдительности прочих властей, что, во всяком случае, главное внимание всякого крепостного должно быть обращено на изучение характера своего господина и что когда воспитывающийся совершенно применится к этому характеру, то может считать свое воспитание отлично оконченным.

К вечеру приехали в Мценск. Достали погребцы с провизией, напились кофе, закусили и разошлись. Чальдини и фельдъегерь отправились ночевать к станционному смотрителю, а Серафима Ивановна с Мишей и Анисьей расположились в той комнате, где закусывали. Тогдашние становые дома в отношении комфорта и чистоты мало отличались от нынешних почтовых станций: только что Серафима Ивановна начала засыпать, как ее осыпала сплошная масса кусающих, щекотящих, ползающих и прыгающих насекомых. Анисье, подвергнувшейся той же участи и тоже не спавшей, велено было засветить свечку. Покуда отыскались кремень, огниво, трут и серные спички, покуда Анисья высекала огонь, прошло с четверть часа, в продолжение коих Серафима Ивановна не переставала бранить Анисью, приговаривая:

– Вот будет тебе ужо! Дай только свечка зажжется!

Трут несколько раз загорался и от неосторожности Анисьи погасал.

– Да что ты, с ума сошла, что ли, – кричала Серафима Ивановна, – рада, что тут всякая дрянь гложет меня! Хоть до смерти заешь помещицу, говорит! Погоди только, озорница!..

Анисья продолжала изо всей силы стучать кремнем об огниво над самыми ушами Миши, который наконец проснулся. Комната тут же осветилась.

В эту минуту опрометью вбежал в нее Чальдини в ночном колпаке и в наряде, чаще употребляемом в Южной Италии, чем у нас в великороссийских губерниях.

– Не можа! – кричал несчастный итальянец плаксивым голосом.

– Ах, какая гадость! Какой стыд так одеваться! – проговорила Серафима Ивановна. – Уйди, синьор, убирайся скорее вон!

Чальдини забормотал что-то так скоро, что даже Миша, хорошо говоривший по-итальянски, на этот раз не понял его.

– Я non бельмес, – кричала Серафима Ивановна, – убирайся же!.. А ты, – прибавила она, обращаясь к Анисье, – рада глазеть, бесстыдница! Прогони его сейчас же…

– Мне нельзя встать, матушка боярышня, я тоже раздета, а вот кабы князек…

– Так кинь ему, болвану, что-нибудь, чтоб он прикрылся.

Миша подал итальянцу свое ватное одеяло. Только тут заметил вскочивший спросонья Чальдини, в каком легком костюме он предстал пред очи Серафимы Ивановны. Он поспешно укутался в одеяло и выбежал из комнаты. Минут через пять он возвратился одетый.

Анисья покуда тоже кое-как оделась, и Миша тоже, а Серафима Ивановна, оставаясь в постели, скрыла большую часть своей персоны за импровизированным Анисьей занавесом и, высунув голову, вступила с Чальдини в совещание, что им делать.

– Не знай, – говорил итальянец, – не можа.

Толковали, толковали и решили, что пойдут почевать в карету.

– Там хоть и тесненько, – заключила Серафима Ивановна, – но, по крайней мере, нет ни клопов, ни тараканов.

Этим и окончился первый день путешествия.

Последующие дни мало отличались от первого: тот же притворный или действительно непробудный сон Чальдини; те же бесполезные утешения Миши (бесполезные, потому что Миша мало-помалу утешался сам собой); те же бранные слова со взмахиваниями на Анисью; наконец, та же предосторожность Анисьи как можно реже оставаться с глазу на глаз со своей госпожой. Анисья живо подметила, что присутствие Чальдини и даже Миши, присутствие, не всегда стеснявшее язык Серафимы Ивановны, имело большое влияние на ее руки.

– А сколько у тебя денег? – как-то спросила Серафима Ивановна у племянника.

Миша вынул из кармана кошелек и высыпал на руку Серафимы Ивановны все свое богатство; у него оказалось три десятирублевые русские монеты, две французские, шесть рублевиков и десять совершенно новеньких полтинников.

– А! Какой ты богач, Миша! – сказала Серафима Ивановна, считая деньги. – Тридцать, пятьдесят, пятьдесят шесть… шестьдесят рублей с лишком… а вот я тебе еще подарю. Посмотри: Людовик Одиннадцатый в сорок восемь ливров… Это редкая монета, береги ее.

– Зачем мне, тетя, – отвечал Миша, покраснев, – у меня довольно своих денег, а у тебя, ты говорила, мало; ты говорила, на дорогу даже недостанет.

– Еще бы: везде такие бешеные цены на станциях: простая курица – два алтына; вчера для доктора жарили… у них, еретиков, слышь, нет Успенского поста… но ты о дороге, Миша, не беспокойся; до Львова как-нибудь доедем, а там у нас кредитив на главные города Европы; кредитив на сорок тысяч ливров… Бери же, Миша.

Миша спрятал Людовика XI в свой кошелек, который и положил в карман, удивляясь, отчего тетке ни с того ни с сего вздумалось сделать ему этот, совсем для него ненужный, подарок.

Запасенная в Квашнине провизия на четвертый день путешествия подошла к концу, а запастись новой было негде: на пути встречалось мало городов. Думали как-нибудь дотянуть до Киева, но за две-три станции до Нежина все так проголодались, что пришлось обратиться к скромной трапезе станционной смотрительницы. Подали свекольник с малосольными огурцами, постный борщ из бураков и твердые, как дерево, галушки в конопляном масле. Обилие блюд вознаграждало недостаток искусства кухарки. Все наелись досыта, даже до тошноты, потом напились кофе, потом велели закладывать лошадей и, прощаясь со смотрительницей, Серафима Ивановна сунула ей в руку пятиалтынный.

В то время цены на продукты питания были в средней полосе России баснословно низкие; но Серафима Ивановна предполагала их еще ниже действительности.

– Что это, матушка, – сказала смотрительница, – пять человек ели, ели, а ты пятиалтынный даешь! Уж по крайности четыре гривны пожалуй… Да коль и всю полтину дашь, так и то лишков не будет.

– Врешь, дура, – отвечала Серафима Ивановна, – нет у меня бешеных полтин для тебя. Какие тут пять человек ели? Я не дотронулась до твоих бураков: терпеть свеклы не могу; и галушек я твоих в рот не брала, их не разжуешь. Доктор тоже привык к макаронам, а не к галушкам; да у него еще свой кусок курчонка оставался, и он твоего, кроме хлеба, ничего не ел, я сама видела; Аниська, – ты знаешь, – много есть не смеет; племянник мой – ребенок, только кусочек курочки и скушал… А ел твои галушки один фельдъегерь. Так за одного человека полторы гривны – красная цена.

– Нет, матушка, воля твоя, а больно обидно, – возражала смотрительница, – прибавь хоть две гривенки.

– Говорят тебе, не прибавлю, – закричала Серафима Ивановна, – убирайся, пока цела!..

Серафима Ивановна встала в боевую позицию, то есть подбоченилась одной рукой и подняла другую вверх.

– Ке фатэ, синьйора, – сказал Чальдини, между тем как Миша, никогда не видавший ничего подобного, с испугом глядел на тетку.

Серафима Ивановна вспомнила, что до Киева недалеко и что из Киева на нее насплетничают; она тут же переменила боевую позицию на более приличную, но прибавки смотрительнице все-таки не дала.

– Ну, не приедайся, дура, – сказала она ей, – право, пятиалтынный – цена хорошая за твой обед; здесь у вас, у хохлов, провизия дешева. Чай, и на гривну не съели у тебя.

Сказав это, Серафима Ивановна важно направилась к двери, Чальдини, идя за ней и не говоря ни слова, вынул из кармана двугривенный и подал его хозяйке.

– Спасибо, голубчик-тальянин, – сказала хозяйка, – а то, право слово, больно обидно было… Дай Бог тебе благополучного пути!

Чувствуя и понимая, что поступок Чальдини был и естественнее и благороднее поступка Серафимы Ивановны, Миша покраснел за тетку и, тоже не сказав ни слова, сунул в руку смотрительнице один из своих новеньких полтинников.

– И тебе спасибо, голубчик-князек, – сказала ему смотрительница, – только этого уже больно много будет. Я твоей полтины не возьму, да она и не твоя, чай, ты еще махонький, тебя за нее тетка забранит.

– Не бойся, хозяюшка, тетя не забранит, – отвечал Миша. – Это она только нынче так, а то она добрая…

Когда отъехали от станции, Серафима Ивановна, насупившись, надувшись, но голосом, полным оскорбленного достоинства, начала намекать Анисье, как иные люди поступают неприлично, бестактно; как надо держать себя от таких людей подальше и как обидно для порядочной дамы видеть, что назло ей приплачиваются этими людьми собственные двугривенные за дурной обед, за который она и без того заплатила слишком щедро. Сказав это, она с холодным презрением взглянула на Чальдини, думая поразить его за его бестактность; но, не заметив дутья Серафимы Ивановны и не поняв ее намеков, Чальдини спал сном невинности. Рассказы Вебера о подвигах квашнинской помещицы произвели такое действие на честного и прямодушного итальянца, что, несмотря на молодость и красоту Серафимы Ивановны, он не только не признавал ее ни молодой, ни красивой, но, кажется, даже совсем не признавал ее женщиной. Последняя, только что случившаяся сцена со смотрительницей, конечно, не прибавила в нем желания быть со своей спутницей полюбезнее или хоть поучтивее.

– Да и ты хорош! Нечего сказать, – сказала Серафима Ивановна Мише. – Я вижу, что мне будет с тобой много возни, чтоб исправить твои скверные наклонности. Как ты смел дать этой негодяйке-смотрительше полтинник? Кто тебе позволил?

– Да у кого ж мне спрашиваться, тетя? Я дал ей свой собственный полтинник, – смело отвечал Миша.

– А! Так вот как ты отвечаешь мне, скв…

Чальдини, исподтишка, но довольно сильно ущипленный Анисьей, открыл глаза и с недоумением смотрел на гневное лицо Серафимы Ивановны, внимательно прислушиваясь к ее словам.

«Кабы не эти проклятые письма из Киева», – опять подумала Серафима Ивановна и… переменила тон.

– Я знаю, – продолжала она, обращаясь к Мише, – знаю, что деньги ваши; извините, пожалуйста, что я осмелилась сделать вам замечание… Кредитивное письмо тоже ваше: в нем написано, что деньги должны выдаваться на ваше воспитание; может быть, прикажете вам отдать его?

– Нет, не нужно, тетя, кредитив дедушкин, а не мой, а эти деньги мои собственные, мне дедушка дал их перед отъездом из Квашнина и позволил распоряжаться ими, как я хочу. Правда ли, господин доктор?

– Правда, – отвечал Чальдини, – a voi о польтынь (о полтине) спорить, signora?..

– Не о полтине спорят, Осип Осипович, а вразумляют мальчику, что тетку надо любить и почитать и во всем ее слушаться. Напиши-ка это князю Василию Васильевичу, когда будешь писать из Киева. И ты, Миша, не забудь написать дедушке, что я тебе сделала выговор…

В Киеве вышла новая и гораздо большая неприятность между Серафимой Ивановной и Мишей. Они приехали в Киев вечером накануне Успения, и приехали такие усталые, что даже не пошли ко всенощной.

На другой день за обедней архимандрит Печерской лавры, отец Симеон, заметив незнакомого ему человека, с виду не поляка, а между тем осеняющего при крестном знамении левое плечо прежде правого, навел справки, кто этот иностранец, и, узнав, что это доктор, сопровождающий за границу внука князя Василия Васильевича Голицына, пригласил его после обедни к себе и передал ему секретный конверт, который Чальдини и признал адресованным к нему. Возвратясь на постоялый двор, Чальдини объяснил Серафиме Ивановне приглашение архимандрита желанием его посмотреть поближе на внука человека, отнявшего Киев у ненавистных архимандриту еретиков-поляков, а также и на почтенную родственницу этого знаменитого человека. Серафима Ивановна с радостью воспользовалась приглашением отца Симеона и вместе с Мишей пошла к нему разговляться.

Подойдя к архимандриту, прияв его благословение и поцеловав у него руку, она показала племяннику знак, чтобы и он подошел под благословение.

Миша тоже приял благословение, но руки у архимандрита не поцеловал.

– Поцелуй у него руку, сейчас же поцелуй! – шепнула Мише Серафима Ивановна.

– Нет, тетя: дедушка никогда не целует рук у архиереев, и отец тоже не целует.

Архимандрит благословлял в это время вновь вошедшую к нему гостью, и Серафима Ивановна, видя, что он на нее не смотрит, ущипнула Мишу за руку.

– Дрянной мальчишка! – прошипела она. – Вот будет тебе ужо, когда возвратимся домой!..

Миша громко вскрикнул.

– Что с тобой, мое милое дитя? – спросил его архимандрит. – Отчего ты вскрикнул?

– Я скажу тебе… ф-ф… отчего я… ф-ф… вскрикнул… ф-ф, – отвечал Миша, весь побледнев и запыхаясь не столько, может быть, от боли, сколько от оскорбленного самолюбия.

– Перестань же, не то…

– Ф-ф… я скажу тебе, отец… ф-ф… архимандрит… отчего: эта злая женщина ущипнула меня за то, что я не поцеловал твоей руки… напиши папаше, чтоб он не велел ей щипаться… ф-ф…

Архимандрит посадил Мишу к себе на колени, поцеловал его, утешил, сколько мог, и, строго взглянув на его тетку, сказал ему, что совершенно все равно, поцеловать ли благословляющую руку или не поцеловать ее, но что из-за такой безделицы не стоит ссориться с теткой, с которой ему предстоит еще такое дальнее путешествие.

– Да ведь я ей сказал, – возразил Миша, – что дедушка никогда не целует рук у архиереев, дедушка несколько раз при мне говорил, что это не нужно, что это даже не хорошо.

– А если твой дедушка не целует руки у архиерея, – отвечал отец Симеон, – так и ты не целуй, мой милый князек, иди во всем по стезям своего деда, и ты, наверное, не собьешься с пути.

Заметив на себе строгий взгляд архимандрита, Серафима Ивановна сочла нужным оправдаться перед ним.

– Мне кажется, отец архимандрит, – сказала она, – что, воспитывая моего племянника в христианском смирении, я исполняю долг, возложенный на меня его родителями.

– Где ж тут христианское смирение? – холодно возразил ей архимандрит. – Положим, можно еще как-нибудь допустить смирение в том, кто целует руку, но где ж оно в том, кто ее протягивает на поцелуи? А кому нужнее смирение: вам ли, мирянам, или нам, отшельникам? Иногда, право, поневоле протягиваешь руку, чтоб только поскорее отвязаться от вашего брата… А князь Василий Васильевич прав в этом, как и во всем: в деяниях мы не видим, чтоб у апостолов целовали руки…

Во весь путь от лавры до постоялого двора Серафима Ивановна дулась на Мишу, но не решалась ущипнуть его, боясь, как бы он опять не закричал или как бы не убежал назад к архимандриту. Миша молча шел около тетки.

Чальдини застали они запечатывающим написанные им письма. Письмо к князю Василию Васильевичу тоже было готово и, вложенное в конверт, ожидало записки Миши.

«Воображаю, что он наврал, – подумала Серафима Ивановна, – хорошо еще, что об истории у архимандрита он ничего не знает… Да и как это я вышла из себя, и именно нынче!.. Завтра бы, а не нынче сходить к архимандриту… Хорош архимандрит! Нечего сказать: на меня же напустился…»

– Ну а ты, Миша, скоро будешь писать дедушке? – ласково спросила она.

– Сейчас, – холодно отвечал Миша, садясь за стол около Чальдини.

– Оставь мне страничку, Миша, я хочу приписать дедушке, что я до сих пор тобой довольна, что ты вел себя хорошо… Ну а ты о чем намерен писать?

– Дедушка велел мне писать обо всем, что вздумается: я напишу ему, что под Карачевом ты дала мне, не знаю зачем, золотой с портретом Людовика Одиннадцатого; что в Сосницах ты разбранила меня за полтинник; что мы ехали иногда скоро, день и ночь, а иногда ночевали в дормезе, потому что на станциях очень грязно; что я хотел учить Анисью по-французски и по-немецки, но что ты не позволила, что давеча, у архимандрита…

– Неужели ты об этом напишешь?

– Конечно, напишу: я знаю, что и дедушка и папа терпеть не могут, чтобы щипали детей; я попрошу их, чтоб они запретили тебе щипаться.

– Пожалуй, пиши это, коль тебе охота срамиться; дедушка знает, что я напрасно тебя не ущипну, и тебя же он побранит, а мне скажет спасибо…

Миша, не ответив ни слова, принялся за свои каракули.

bannerbanner