Читать книгу Этногенез русского человека (Сергей Дегтярев) онлайн бесплатно на Bookz (20-ая страница книги)
Этногенез русского человека
Этногенез русского человека
Оценить:

3

Полная версия:

Этногенез русского человека

Как это произошло? Арапчонок не проходил обряда усыновления. Он не ел специально русской пищи, не давал присяги на верность русской миссии. Он просто жил — с няней Ариной Родионовной, с крестьянами в Михайловском, с друзьями-лицеистами. Он слушал сказки, впитывал речь, влюблялся, страдал, творил — и стал русским. Не через знак, а через бытие. Его «обрусение» — это не смена идентичности, а вхождение в «одну жизнь» с народом, среди которого он жил.

Пётр Иванович Багратион — грузинский князь, потомок древнего царского рода. Михаил Богданович Барклай-де-Толли — шотландец по происхождению, говоривший по-русски с акцентом. Оба — величайшие русские полководцы, герои Отечественной войны 1812 года. Что сделало их русскими? Присяга? Багратион присягал и грузинскому царю. Язык? Барклай-де-Толли до конца жизни путал русские падежи. Миссия? Они служили Российской империи, но империя — это нация, а не русский человек.

Они стали русскими не через присягу. Они стали русскими через совместное делание. Через то, что шли в бой вместе со своими солдатами. Через то, что делили с ними тяготы похода, холод, голод, страх и победу. Солдаты, вчерашние крестьяне, не спрашивали у Багратиона его родословную. Они видели: он живёт с ними одной жизнью. Он не прячется за спинами, не посылает на смерть, оставаясь в штабе. Он — свой. Он — брат. И этого достаточно.

София Фредерика Августа Ангальт-Цербстская — немецкая принцесса, привезённая в Россию в четырнадцать лет. Что она знала о России? Ничего. Что она знала о русском языке? Ничего. Она не проходила имянаречения — она уже была крещёной лютеранкой. Она не проходила присяги — она присягала как императрица, а не как русская. Но она стала русской — и не просто русской, а «матушкой-императрицей», воплощением русской государственности.

Как это произошло? Екатерина, в отличие от своего мужа Петра III, не играла в русскость. Она не рядилась в сарафан и не ела щи напоказ. Она просто начала жить русской жизнью. Она выучила язык — не для парадных приёмов, а чтобы говорить с народом. Она приняла православие — не формально, а всерьёз, с постом и молитвой. Она вникала в русские дела, русские нужды, русские беды. Она жила одной жизнью со своей страной — и стала русской. Не по крови, не по языку, не по миссии. А по бытию.

Пётр I: царь-работник. О Петре I до сих пор спорят: русский ли он? Одни говорят: «Он разрушил русскую старину, насадил неметчину, повернул Россию на западный путь». Другие: «Он поднял Россию на дыбы, сделал её великой державой». Спор этот бесконечен — и бессмыслен. Потому что Пётр не был ни «русским» в смысле национальности, ни «западником» в смысле миссии. Пётр был русским человеком — в том самом смысле, который вводит гуманитарная теория.

Пётр не царствовал — он работал. Плотничал на верфях Саардама, таскал бомбы под Азовом, стоял у штурвала во время шторма. Он не требовал от других того, чего не делал сам. Он жил одной жизнью со своими солдатами, матросами, мастеровыми. Он был «царь-плотник», «царь-бомбардир», «царь-работник». Это не поза и не пропаганда. Это способ жить, который для нации невозможен. Нация делит на тех, кто управляет миссией, и тех, кто её исполняет. Пётр не делил. Он жил со всеми одной жизнью — и за это его любили и ненавидели, но никто не мог отказать ему в том, что он — свой.

Этнологи, спорящие о том, кто такие Пушкин, Багратион, Екатерина, Пётр — «русские» или «обрусевшие иностранцы», — не понимают, что сам их спор есть свидетельство того, что они мерят этих людей не той мерой. Они ищут признаки: кровь, язык, присягу. А у русского человека признак один — жизнь. И если ты живёшь этой жизнью — ты русский, кем бы ты ни был по крови. Если не живёшь — ты чужак, даже если твои предки возводятся к Рюрику. Это не мистика. Это этническая форма, которую этнология ещё не научилась описывать. А гуманитарная теория — научилась.


Русский обряд бракосочетания — это не просто один из ритуалов преодоления ксенофобии, а именно матрица, первообраз всякого вхождения в русскую жизнь.

В предыдущих формах брачный обряд был частным случаем ритуала преодоления ксенофобии. В племени невесту принимали так же, как усыновлённого пленника. В народности — кормили и одевали, как гостя. В национальности — давали новое имя, как при инициации. В нации — принимали присягу, как гражданина. Но у русского человека брачный обряд — не частный случай. Он — прототип. Всякое вхождение в «одну жизнь» строится по образцу брака: не формальное, не символическое, а бытийное соединение двух жизней в одну.

Русское венчание — это не договор, не обмен, не присяга. Это таинство, в котором двое становятся одной плотью и одной жизнью. Хождение вокруг аналоя — это не просто обряд. Это символ того, что отныне муж и жена будут идти по жизни вместе, рука об руку. Общая чаша — это не просто угощение. Это знак того, что отныне у них всё общее: и радость, и горе, и сама жизнь. Венцы над головами — это не просто украшение. Это указание на то, что брак есть подвиг, царственное служение, требующее всей жизни без остатка.

И именно по этой матрице строится всякое вхождение в русского человека. Чужак, становящийся русским, не усыновляется, не наряжается, не переименовывается, не присягает. Он вступает в своего рода брак с русской жизнью. Он делит с ней всё — труды, праздники, беды, победы. Пушкин, входя в русскую жизнь через няню, сказки, Михайловское, — это жених, познающий свою невесту. Багратион, делящий с солдатами тяготы похода, — это муж, живущий одной жизнью с женой. Екатерина, вникающая в русские нужды, — это жена, принимающая заботы мужа как свои.

Этнологи, изучающие «русскую идентичность» и «обрусение», ищут критерии: язык, культуру, самосознание. Но русский человек не ищет критериев. Он узнаёт своего не по паспорту и не по анкете. Он узнаёт его так же, как узнают мужа или жену: по тому, живёт ли он одной жизнью с нами. И брачный обряд — это матрица этого узнавания. Не «ты прошёл ритуал, теперь ты наш», а «ты живёшь с нами одной жизнью, значит, ты уже наш, и ритуал лишь подтверждает то, что уже состоялось».

В европейской традиции — католической, протестантской, а затем и светской — брак есть договор. В католичестве это договор между мужчиной и женщиной, скреплённый церковным благословением, но именно договор: обмен клятвами перед алтарём. В протестантстве брак и вовсе «торжественный обет», то есть та же клятва, лишённая сакрального измерения. Во французском Гражданском кодексе 1804 года брак определяется как «договор, заключённый в установленной законом форме». Не соединение жизней, не таинство, а договор — как аренда, купля-продажа, товарищество. С тем же правом можно говорить о «брачном контракте» и расторгать его при несоблюдении условий. Собственно, так и происходит.

В европейском обряде венчания жених и невеста стоят перед священником, отвечают на вопросы, обмениваются кольцами — и всё. Никакого хождения вокруг аналоя. Никакой общей чаши. Никаких венцов над головой. Никакого указания на то, что отныне они — одно существо. Они — два равноправных партнёра, заключивших договор. Перед Богом, перед законом, перед обществом — но договор.

В русском обряде нет обмена клятвами. Жених и невеста вообще ничего не говорят, кроме односложных ответов. За них говорит священник, а они молча проходят через таинство. Это не случайность и не недосмотр. Это указание на то, что слова здесь не нужны. Любви не нужны слова. Нужна жизнь — и она начинается здесь и сейчас, без всяких договоров и условий.

Европейский брак: два индивида заключают союз на определённых условиях. Русский брак: две жизни соединяются в одну. Европейский брак: священник — свидетель и регистратор. Русский брак: священник — совершитель таинства, через которого действует Бог. Европейский брак: расторжим при несоблюдении условий. Русский брак: нерасторжим в принципе, потому что нельзя разделить одну жизнь на две.

Этнологи, изучающие «типологию брачных обрядов», обычно сваливают русское венчание в общую кучу «православных обрядов» и не видят разницы между русским и греческим, русским и сербским. А разница есть — и она принципиальна. Русский брак — это матрица вхождения в «одну жизнь». Не в «русскую идентичность», не в «русскую культуру», не в «русскую миссию», а в саму жизнь, проживаемую вместе. И любой чужак, становящийся русским, проходит не через языковой тест и не через присягу, а через этот самый брак — брак с русской жизнью. Венчание — это прототип. Обрусение — это повторение прототипа. И тот, кто это понял, понял о русском человеке главное.

Отличие русского человека от советского: регресс к нации или шаг вперёд?

Теперь мы должны провести важнейшее различение, без которого всё предыдущее изложение рискует быть неверно понятым. Русский человек — это не советский человек. Более того, советский человек — это не предшественник русского человека, а его исторический антипод. И путать их — всё равно что путать болезнь и выздоровление.

Советский проект был классической попыткой построить нацию — с миссией и присягой, с гражданством и ксенофобией. Миссия была сформулирована предельно ясно: построение коммунизма, освобождение трудящихся всего мира, светлое будущее. Присяга существовала в нескольких формах — пионерская клятва, комсомольский билет, партийная присяга. Гражданство было миссиональным: «советский человек» — это не просто житель СССР, а носитель коммунистической миссии. Ксенофобия работала в полную силу: «враг народа», «капиталистическое окружение», «империалистические хищники» — это всё классическая миссиональная ксенофобия нации.

С точки зрения гуманитарной теории советский проект был попыткой регресса — возврата от русского человека (который уже существовал, уже заявил о себе на Куликовом поле и в тысячелетней истории) обратно к нации. Русская жизнь, с её способностью жить одной жизнью, была насильственно втиснута в миссиональные рамки. Община была разрушена, вместо неё созданы колхозы — не форма совместной жизни, а хозяйственная единица. Церковный брак был отменён, вместо него введён гражданский — договор, расторжимый в ЗАГСе. Подвиг был заменён «ударным трудом» и «социалистическим соревнованием». Вместо «жить одной жизнью» — «строить коммунизм».

Советская нация распалась не потому что «коммунизм оказался утопией», а потому что для русского человека цель не оправдывает средства. Это классический упадок нации, описанный в соответствующей главе. Сначала миссия была жива — и люди действительно верили в светлое будущее, шли на стройки, умирали на фронте. Потом миссия стала идеологией — пустым лозунгом, который все повторяли, но которому никто не верил. Потом от миссии отказались — сначала робко, потом открыто. А потом наступило вырождение: феминизм советского образца (женщина-ударница, женщина-руководитель, аборт как средство контрацепции), развал семей, демографическая яма. Всё по схеме.

Но русский человек за это время никуда не делся. Он ушёл в тень, в частную жизнь, в «кухонные разговоры», в дачные участки, в неформальные связи. Он продолжал жить одной жизнью — с друзьями, с семьёй, с теми, кому доверял. Но эта жизнь была непубличной, неинституциональной. Советская власть её терпела, но не признавала. А когда советская власть рухнула, русский человек вышел из тени — и оказалось, что он жив.

Сегодня часто говорят, что современная Россия пытается «возродить советское». Это ошибка — или сознательная ложь. Русский человек не возрождает советскую миссию. Он отказался от миссии как верховного принципа. Он не строит коммунизм и не провозглашает «свободу, равенство, братство» как политическую программу. Он просто живёт. И эта жизнь — не средство для достижения цели, а сама цель.

Советский человек говорил: «Мы вместе, потому что мы строим коммунизм». Русский человек говорит: «Мы вместе, потому что мы живём одной жизнью». Разница — не в содержании цели, а в самом принципе. У советского человека была миссия — внешняя, надличностная, требующая жертв. У русского человека есть жизнь — общая, совместная, сама по себе ценная. Советский человек приносил себя в жертву миссии. Русский человек не приносит себя в жертву — он просто живёт, и его жизнь есть его подвиг.

Этнологи и политологи, сравнивающие современную Россию с СССР, обычно ищут сходства и находят их: культ Победы, патриотизм, державность. Но они не видят главного различия. Советский патриотизм был миссиональным: «Мы — авангард человечества, мы строим коммунизм». Русский патриотизм — жизненный: «Мы — те, кто живёт одной жизнью, и мы не дадим эту жизнь разрушить». Внешне это может быть похоже. Внутренне — это две разные этнические формы. Советский человек — это нация, пытавшаяся повернуть историю вспять. Русский человек — это следующий шаг, сделанный вопреки этому откату.

13.2. Исторические явления русского человека

Незапамятные времена: рождение нации Русь

Теперь мы должны обратиться к событию, которое в гуманитарной теории занимает особое место. Это событие — рождение нации Русь. И оно произошло в незапамятные времена — то есть в эпоху, когда, по общепринятой историографии, никаких наций ещё не существовало.

Пока Европа ещё только выходила из племенного и народностного состояния, пока франки, саксы и лангобарды жили по Салической правде и Lex Saxonum, пока германские и славянские племена перемещались по карте, не имея ни письменных законов, ни миссии, — на восточной окраине Европы уже существовала нация. Не племя, не союз племён, не народность, а именно нация — общность, объединённая экзистенциальной миссией.

Этнологи, привыкшие датировать возникновение наций Новым временем — не раньше Французской революции, а то и XIX веком, — читая это, должны испытывать лёгкое головокружение. Как так? Нация — это же продукт модерна, печатного станка, индустриализации! Андерсон, Геллнер, Хобсбаум — все они дружно твердят, что нация есть «воображаемое сообщество», возникшее не раньше XVIII века. И вот оказывается, что за тысячу лет до этого, в IX веке, на востоке Европы уже существовала нация, причём с такой ясной и отчётливой миссией, какой позавидовали бы и французские революционеры.

Что же произошло в те незапамятные времена? «Повесть временных лет» рассказывает об этом с лаконичностью, которая сама по себе свидетельствует о древности и укоренённости события. Несколько языков — по-современному, национальностей — словене, кривичи, чудь, меря, весь — жили на обширной территории и платили дань варягам. Потом они восстали и изгнали варягов за море. Но, изгнав внешнего врага, они столкнулись с врагом внутренним: «встал род на род, и была у них усобица, и стали воевать друг с другом».

Вот он — классический кризис национальностей, не способных договориться между собой. Каждая со своим языком, со своей ксенофобией, со своим обычаем. Условная «чудь» не говорит по-словенски, «меря» ест не то, что едят «кривичи». Это тупик. Из него два выхода: либо взаимное истребление, либо объединение.

И они объединились. Но не на основе территории — территория у них и так была общая. Не на основе промысла — они занимались разным. Не на основе языка — они говорили на разных языках. Они объединились на основе миссии. «Поищем себе князя, который бы владел нами и судил по праву». Вот она — миссия Руси: «сами собой владеть». Не быть данниками, не подчиняться чужакам, а самим устанавливать у себя порядок, закон, правду.

Обратите внимание на эту формулировку. «Сами собой владеть» — это не просто политический лозунг. Это экзистенциальная миссия. Русь не говорит: «Мы будем самой богатой страной» или «Мы завоюем полмира». Русь говорит: «Мы будем сами устанавливать свой закон». Закон — Русская Правда. Порядок — княжеская власть. Защита — дружина. Всё это — инструменты миссии.

И эта миссия объединила разные языки в один народ. Словене, кривичи, чудь, меря, весь — все они стали «русью». Не потому что заговорили на одном языке, не потому что переняли общий промысел, а потому что приняли общую миссию. И Русь стала первой нацией в истории.

Летописец не указывает точной даты этого события — и это не случайность. Он пишет: «В лето 6360, индикта 15, наченшю Михаилу царствовати, нача ся прозывати Руская земля». 852 год. Но само призвание варягов описано без точной хронологической привязки, как событие, случившееся «в незапамятные времена». Для летописца это — не исторический факт, а миф, то есть не выдумка, а само основание бытия. Нация не может указать точную дату своего рождения — потому что её рождение есть акт самосознания, который предшествует всякой хронологии.

Этнологи, читающие «Повесть временных лет» как исторический источник, обычно спорят о том, кем были варяги — скандинавами, славянами, кельтами. Они не замечают, что спор этот бессмыслен. Варяги были внешней угрозой, которая вызвала к жизни миссию. Неважно, кем они были. Важно, что они были изгнаны — и это изгнание стало актом рождения нации. Русь родилась не из крови, не из языка, не из промысла. Русь родилась из миссии — «сами собой владеть». И эта миссия оказалась настолько мощной, что пережила и княжеские усобицы, и монгольское нашествие, и Смутное время, и советский эксперимент. Потому что миссия, рождённая из экзистенциальной угрозы, не умирает, пока жив народ, её породивший.

Куликово поле: разные Руси выстояли вместе против непобедимой армии

Теперь мы подходим к событию, которое в гуманитарной теории занимает место переломного момента — момента, когда русский человек заявил о себе как особая этническая форма. Это Куликовская битва 1380 года. И чтобы понять её значение, нужно отбросить всё, что мы знаем о ней из школьных учебников, и взглянуть на неё открытыми глазами — как на акт этногенеза.

К моменту Куликовской битвы единая нация Русь, возникшая в незапамятные времена, давно уже не была единой. Русь распалась на уделы, уделы превратились в самостоятельные княжества, княжества — в разные Руси. Киевская Русь, Великая Русь, Малая Русь, Белая Русь, Литовская Русь, Московская Русь, Тверская Русь, Рязанская Русь — каждая со своим князем, со своей политикой, со своими интересами. Это была классическая ситуация упадка нации: миссия «сами собой владеть» была забыта, сменившись усобицами «каждый держит отчину свою» и взаимными претензиями.

И вот на эту раздробленную, ослабленную, погрязшую в распрях Русь надвигается сила, которая до того не знала поражений. Орда Мамая — это не просто войско. Это непобедимая армия, перед которой трепетали народы от Китая до Венгрии. У Мамая — лучшая конница мира, колоссальный мобилизационный ресурс, союзники (Литва, генуэзцы), уверенность в победе. У русских — разрозненные дружины, никакого единого командования, горький опыт поражений.

На Куликово поле пришли разные Руси. Московская рать Дмитрия, серпуховская дружина Владимира Храброго, тверские, ярославские, ростовские, белозерские, муромские полки. Пришли те, кто ещё вчера враждовал друг с другом. Пришли те, чьи отцы и деды ходили войной друг на друга. Пришли те, у кого были все основания не доверять соседу.

И они выстояли. Не победили — слово «победа» здесь не вполне уместно. Потери были колоссальные. Русские полки были обескровлены. Но они выстояли. Они не побежали. Они не сдались. Они стояли насмерть — и Орда, впервые столкнувшись с такой стойкостью, отступила.

Это не было победой в военном смысле. Это было явлением новой силы — силы, которая не вытекает ни из численности, ни из вооружения, ни из тактики. Силы, которую гуманитарная теория определяет как способность жить одной жизнью. На Куликовом поле разные Руси, ещё вчера чужие друг другу, стали одной жизнью — и эта жизнь оказалась сильнее смерти.

Куликовская битва — это первый в русской истории документированный подвиг. Не легенда, не миф, а событие, подтверждённое летописями, актовыми источниками, иностранными свидетельствами. И подвиг этот — не индивидуальный, а коллективный. Пересвет и Ослябя, иноки, посланные Сергием Радонежским, — это не просто воины, а свидетели того, что монастырская практика «одной жизни» может быть перенесена на поле боя. Дмитрий Донской, вставший в строй простым воином, — это не просто полководец, а человек, живущий одной жизнью со своим войском. И каждый, кто остался на том поле, — участник этого подвига.

Что такое подвиг в гуманитарном смысле? Это действие, совершаемое не ради цели, а во имя жизни. Совершающий подвиг живёт одной жизнью с теми, ради кого он его совершает. Он не говорит: «Я делаю это, чтобы достичь того-то». Он говорит: «Я делаю это, потому что не могу иначе. Потому что я — это они, а они — это я». Подвиг Пересвета, вышедшего на поединок с Челубеем, — это не акт индивидуального героизма. Это акт свидетельства: «Мы все — одна жизнь, и я, умирая, продолжаю жить в вас».

С Куликова поля вернулись русские. Эту фразу приписывают историку Василию Ключевскому, и она точна до гениальности. На Куликово поле пришли москвичи, тверичи, рязанцы, ярославцы — разные Руси, ещё помнившие о своём племенном и удельном прошлом. С Куликова поля вернулись русские. Не «москвичи», не «тверичи», не «рязанцы», а русские — единый народ, осознавший себя через общий подвиг.

Это и есть момент рождения русского человека как этнической формы. Нация Русь, умиравшая в усобицах, не просто возродилась. Она перешла в новое качество. Миссия «сами собой владеть» была подтверждена — но теперь она стала не внешней целью, а внутренним содержанием жизни. Русские больше не нуждались в миссии как верховном принципе. Они научились жить одной жизнью — и этого оказалось достаточно, чтобы выстоять против непобедимой армии.

Этнологи, изучающие «формирование русской нации», обычно датируют его XV–XVI веками — временем Ивана III и Ивана Грозного, когда Московское государство собрало земли и провозгласило себя Третьим Римом. Но они ошибаются на полтора столетия. Русская нация родилась в IX веке, когда несколько языков объединились в миссии «сами собой владеть». А русский человек родился в 1380 году на Куликовом поле, когда разные Руси, забывшие эту миссию, заново обрели друг друга — не через миссию, а через саму жизнь, прожитую вместе перед лицом смерти. Третий Рим — это уже потом. Это политическая оболочка, скрывающая этническое ядро. А ядро родилось на Куликовом поле. И с тех пор оно бьётся — не всегда ровно, не всегда слышно, но бьётся.

Стояние на Угре

Стояние на Угре 1480 года — событие, которое официальная историография называет «концом монголо-татарского ига». Но если присмотреться, это не просто конец ига. Это второй, после Куликова поля, акт явления русского человека как этнической формы. И акт этот ещё более загадочен для традиционной военной истории, чем Куликовская битва.

Две армии — русская и ордынская — стояли друг против друга на противоположных берегах реки Угры. Стояли долго. Недели. Месяцы. Хан Ахмат ждал подкреплений от литовского союзника. Иван III колебался — в Москве его уже упрекали в нерешительности, жена с казной уехала на север, горожане роптали. Но русские полки стояли.

И вот, после долгого стояния, хан Ахмат приказал своим войскам отступить. Без битвы. Без разгрома. Без капитуляции. Орда просто ушла — и больше никогда не возвращалась как сила, претендующая на власть над Русью.

Военные историки до сих пор спорят, почему Ахмат отступил. Одни говорят: испугался глубоких снегов и бескормицы для коней. Другие: узнал о набеге русских отрядов на его тылы. Третьи: просто проиграл психологически — не выдержал напряжения. Но все эти объяснения бьют мимо цели, потому что они ищут причину в военной тактике, а причина лежит в этнической реальности.

Стояние на Угре — это не осада, не блокада, не позиционная война. Это именно стояние. Две силы стоят друг против друга — и одна из них уходит, потому что не может больше стоять. Не потому что у неё кончились стрелы или замёрзли кони. А потому что она столкнулась с противником, который не нападает, не отступает, не боится, не колеблется. Который просто стоит.

В этом стоянии — вся суть русского человека. Нация воюет ради победы. Русский человек стоит ради жизни. Нация атакует или обороняется. Русский человек стоит — и враг уходит. Это не военная тактика. Это этническая форма, проявленная на поле боя.

Стояние на Угре — это коллективный подвиг, столь же значимый, как и Куликовская битва, хотя и лишённый внешнего драматизма. На Куликовом поле русские умирали — и победили. На Угре русские стояли — и победили без боя. Это разные проявления одного и того же: способности жить одной жизнью перед лицом угрозы.

На Куликовом поле эта способность была явлена в активной форме — как готовность умереть друг за друга. На Угре — в пассивной, но не менее действенной: как готовность ждать, терпеть, не поддаваться страху и панике, оставаться вместе, когда враг вот он, на том берегу, и никто не знает, что будет завтра. Это и есть «одна жизнь»: не только в бою, но и в ожидании боя.

Западные историки, привыкшие мерить войну победами и поражениями, завоеваниями и капитуляциями, смотрят на Стояние на Угре с недоумением. Что это за война такая, в которой нет ни одного сражения? Что это за победа, в которой не убит ни один враг? Они ищут рациональное объяснение — и не находят. А русский человек не нуждается в объяснениях. Он знает: иногда, чтобы победить, достаточно просто стоять. Потому что стояние — это не бездействие. Это высшая форма действия, доступная тем, кто живёт одной жизнью. И если эта жизнь крепка, враг уходит сам. Не потому что испугался, а потому что понял: этих не сломить.

bannerbanner