
Полная версия:
Тот, кто стучит
В квартире было тихо. Под окном, в батарее, что-то стукнуло — один раз, глухо, и затихло. Кирилл ждал второго удара. Второго не было.
Он сложил лист вдвое, потом вчетверо. Сгиб прошёл через поляну, через кострище, разрезал пополам ближнюю фигуру с повёрнутой головой. Он убрал сложенный лист обратно в папку, завязал завязки, положил папку под рулон кальки, под стопку смет, задвинул ящик. Потом встал и пошёл на кухню. Сказал себе: «Я нашёл полис». Полис лежал в прихожей, в его сумке, он вспомнил это, пока шёл, — он ещё в понедельник положил его туда, чтобы сделать копию.
Ольге он про рисунок ничего не сказал.
* * *
В пятницу утром, двенадцатого декабря, было минус двадцать шесть. Машина не завелась с первого раза, и Ольга сидела за рулём, сжав губы, и поворачивала ключ, и стартер выл, как раненый. С третьего раза мотор схватил. Они ехали по пустому проспекту, потом по окружной, потом по трассе на север, где за городом сразу начинались сосны — чёрные внизу, рыжие вверху.
Кирилл смотрел в окно и считал километровые столбы. Восемнадцать до поворота на Сосновку.
На поворотной табличке кто-то снежком залепил половину слова, и было видно только «…СНОВКА». Он прочитал: «Снов-ка», и ему показалось, что это смешно, и он чуть не засмеялся, но посмотрел на Ольгу и не засмеялся.
Лес по обе стороны стоял густой, неподвижный, весь в инее. Иней на соснах был ровный, мохнатый, как на фигурах во сне, и ветки под ним сгибались, будто плечи. Машина шла медленно, колея была узкая, накатанная. На обочине, в снегу, торчал оранжевый столбик, и на секунду Кириллу почудилось, что это сидит человек в оранжевой куртке, подтянув колени, — но они проехали мимо, и это был столбик.
— Ты что-то сказал? — спросила Ольга.
— Нет.
— Ты сказал «сорок четыре».
Он посмотрел в окно. Сосны шли и шли.
— Это столбы, — сказал он. — Я считаю столбы.
Глава 2. Сосновка
Корпус стоял к дороге торцом, и сначала Кирилл увидел только стену — красный кирпич, почерневший у фундамента, и высоко, под самой крышей, белые цифры, выложенные в кладке светлым кирпичом: «1912». Потом машина обогнула угол, и открылся фасад, длинный, в три этажа, с высокими узкими окнами, на каждом из которых стояла решётка. Решётки были старые, кованые, с завитками, и от этого казались не решётками, а украшением, как на купеческом особняке. Над крыльцом висел фонарь, и в фонаре горела лампа, хотя было уже светло.
Из трубы котельной, что торчала сбоку, из низкой пристройки, шёл дым — густой, жёлтый, тяжёлый, и мороз прибивал его к земле. Пахло углём.
— Красиво, — сказала Ольга неуверенно.
Кирилл посчитал окна на втором этаже. Двадцать два. На третьем — двадцать два. На первом — девятнадцать и дверь. Он посчитал решётки и вышло шестьдесят три, и это было правильно, и ему стало немного спокойнее.
Ольга заглушила мотор. Стало слышно, как тикает остывающий двигатель, а потом — откуда-то со стороны котельной — металлический звук, ровный, мерный: кто-то бил железом о железо. Тук-тук-тук. Тук. Пауза. Тук-тук-тук. Тук.
— Пошли, — сказала Ольга. — Холодно.
* * *
Приёмный покой был на первом этаже, у бокового входа, — вверх на семь ступенек от крыльца. Тамбур с двумя дверями, между ними — резиновый коврик, пахнущий мокрой резиной. За второй дверью начинался коридор, и запах ударил сразу, как удар в грудь: хлорка и варёная капуста. Хлорка была резкая, свежая — кто-то недавно мыл пол, на линолеуме ещё блестели разводы, — а капуста шла откуда-то из глубины здания, тяжёлая, сладковатая, с привкусом мокрой тряпки. Эти два запаха не смешивались. Они лежали слоями, как вода и масло: внизу, у пола, — хлорка, выше, на уровне лица, — капуста.
Вдоль стены стояли деревянные стулья, скреплённые в ряд, как в кинотеатре. На одном сидела женщина в пуховике и держала на коленях пакет с вещами. Рядом с ней, привалившись к стене, спал или притворялся, что спит, худой парень в спортивном костюме. У него на запястье белел больничный браслет. Женщина посмотрела на Кирилла и Ольгу, потом снова на пакет.
Они сели. Кирилл посчитал стулья: двенадцать. Посчитал плитки на полу от стула до двери кабинета: девять, и одна из них была отбита по углу.
На стене напротив висел портрет.
Он был большой, в тяжёлой золочёной раме, неуместный в этом коридоре, как люстра в гараже. Мужчина в белом халате поверх костюма, при галстуке, сидел в кресле, положив руку на стопку книг. Руки были написаны хорошо — крупные, с короткими пальцами, с обручальным кольцом. Галстук синий, в мелкую точку. Пуговицы на халате. А лица не было. Не было — потому что прямо над портретом, под потолком, горела лампа в железном колпаке, и свет от неё ложился на лак, и в том месте, где должно было быть лицо, лак отсвечивал белым, ровным, сплошным пятном. Блик лежал как раз от бровей до подбородка, будто его туда положили нарочно.
Кирилл сдвинулся на стуле влево. Блик сдвинулся вместе с ним. Он сдвинулся вправо — блик тоже. Под портретом была табличка, медная, начищенная: «Главный врач ОПБ №3 Наумов В. Г.»
— Ты чего ёрзаешь? — шепнула Ольга.
— Ничего.
Он встал, сделал два шага вперёд, к самому портрету, и задрал голову. Отсюда блик был ещё ярче. Он резал глаза. Под ним угадывался край уха, волосы, седые, зачёсанные назад, и всё. Кирилл сделал шаг вбок — и лампа вспыхнула прямо в лицо, ослепив его, и он зажмурился, и под веками поплыло зелёное пятно.
— Бесполезно, — сказал кто-то сзади. — Его никто не видал. Как повесили, так и висит.
Он обернулся. Парень в спортивном костюме, тот, что спал, сидел теперь прямо и смотрел на него. Глаза у него были светлые, очень спокойные.
— В смысле — не видал? — спросил Кирилл.
— В прямом. Его в отпуске всё время. — Парень зевнул. — Он, говорят, вообще не главный. Главный — другой.
— Кирилл, — позвала Ольга.
Дверь кабинета открылась. Медсестра — полная, в голубом костюме, с журналом — выглянула в коридор:
— Савельев.
* * *
Врач оказалась молодой, моложе Ольги, — худая, с тёмными волосами, стянутыми в хвост, в белом халате, под которым виднелся серый свитер с высоким горлом. На бейджике было написано: «Гордеева Елена Андреевна. Врач-психиатр». Она сидела за столом, заваленным папками, и что-то писала, и не подняла головы, пока не дописала строчку. Потом подняла.
— Садитесь, — сказала она. — Вы — Кирилл Андреевич. А вы — жена?
— Да, — сказала Ольга. — Ольга.
— Ольга, вы посидите, пожалуйста, в коридоре пять минут. Я потом вас позову.
Ольга помедлила, но вышла. Дверь закрылась. Елена Андреевна посмотрела на Кирилла — внимательно, без улыбки, но и без той казённой пустоты, которую он видел у неврологов. Глаза у неё были усталые, красноватые по краям, будто она сама давно не спала.
— Рассказывайте, — сказала она.
— Что?
— Что хотите. С чего хотите. Почему вы здесь.
Он рассказал. Он старался говорить коротко и точно, как в пояснительной записке к смете. С марта. Каждую ночь. Просыпается в одно и то же время. Засыпает плохо, потом снова не может уснуть. Дневная сонливость. Снижение веса — семь килограммов. Снижение работоспособности. Невролог — глицин, магний. Без эффекта.
Она записывала. У неё был мелкий, ровный почерк, буквы стояли одна к одной, как в прописях.
— В какое время просыпаетесь?
— В три сорок.
— Точно в три сорок?
— Точно.
— Откуда вы знаете?
Он показал часы.
— Смотрю.
Она кивнула, будто это было ожидаемо.
— Что вам снится?
— Не помню.
— Совсем?
— Что-то тёмное. — Он помолчал. — Лес.
Он сам не понял, как это выговорилось. Слово, которое три дня назад не шло из горла при Ольге, здесь выскользнуло легко, будто его кто-то вынул у него изо рта.
— Лес, — повторила Елена Андреевна и записала. — Что-то происходит в лесу?
— Нет. Ничего. Просто лес.
— Вы один?
Он посмотрел на её руку с ручкой. Ручка была шариковая, синяя, с обгрызенным колпачком.
— Один, — сказал он.
Она задержала на нём взгляд, на полсекунды дольше, чем следовало, и снова опустила глаза к карте.
— Алкоголь?
— Нет. Почти нет.
— Наркотики? Травмы головы? Судороги?
— Нет.
— Мысли о смерти?
— Нет.
— О том, чтобы причинить себе вред?
— Нет.
— Голоса? Что-то, чего не видят другие?
Он подумал о листе с инеем. О вешалке в коридоре.
— Нет.
— В семье психиатрические заболевания были? Родители, братья, сёстры?
Пауза была короткой. Он её почти не заметил.
— Нет. Братьев и сестёр у меня нет.
Ручка остановилась на секунду, потом снова пошла по бумаге. Он видел, как она написала: «Сиблингов нет». И ещё что-то, чего он не разобрал.
— Хорошо, — сказала Елена Андреевна. — Кирилл Андреевич, я вам скажу как есть. Вам надо полежать. Ничего страшного я пока не вижу, но я вижу, что вы очень устали, — по-настоящему, глубоко. Нужно обследование, нужно подобрать терапию, нужно, чтобы вы под наблюдением выспались хотя бы несколько ночей. Две-три недели.
— Мне говорили про отделение неврозов.
— Санаторное. Да. — Она поморщилась. — Там с ноября ремонт, крыша потекла, закрыли до весны. Всё, что у нас есть до праздников, — это третье отделение. Общее мужское. Не пугайтесь, это не острое. Там спокойные люди, многие лежат давно. Я там веду. Я вас буду видеть каждый день.
— Общее, — повторил Кирилл.
— Это слово, — сказала она. — Просто слово. Вы же сметчик? Вот. В смете тоже есть «общестроительные работы», и это не значит, что там что-то страшное.
Она почти улыбнулась. Он почти улыбнулся в ответ.
— В диагнозе пока напишу: нарушение сна. — Она записала. — Остальное — по результатам. Сегодня никаких таблеток, понаблюдаем, как вы спите без них. Если не уснёте — не страшно. Просто полежите. Завтра начнём.
Она позвала Ольгу. Ольга подписала бумаги, не читая, и всё время теребила край красного шарфа. Потом пришла та же полная медсестра в голубом и сказала, что вещи надо сдать, что шнурки, ремень, бритву, зарядку, телефон — нельзя, что часы можно, если без стекла… Нет, со стеклом нельзя. Кирилл стоял и держал руку на запястье.
— Это отца, — сказал он.
Медсестра посмотрела на Елену Андреевну. Елена Андреевна кивнула:
— Пусть оставит.
Ольга обняла его в коридоре — быстро, неловко, будто не знала, куда девать руки. Её щека была холодная.
— Я в воскресенье приеду, — сказала она. — Там с четырёх.
— Хорошо.
— Ты спи, ладно? Просто спи.
Он смотрел, как она уходит по коридору, мимо стульев, мимо портрета с бликом, как спускается по семи ступенькам, как открывает тяжёлую дверь и впускает внутрь клуб белого пара. Дверь закрылась, пар осел. Женщина с пакетом всё так же сидела на стуле. Парень в спортивном костюме ушёл.
* * *
Санитар, который вёл его наверх, был крупный, широкоплечий, в синей форме, с короткой шеей и коротким ёжиком. Он шёл впереди и не оборачивался. Бейджика у него не было. От него пахло табаком и чем-то кислым.
На лестнице было сорок ступеней до второго этажа — не семнадцать, как Кирилл почему-то ожидал, а сорок, крутых, с выщербленными краями, — и на каждой площадке стояла пальма в кадке, одинаково пыльная. Перила были деревянные, отполированные руками до блеска, и под пальцами Кирилл чувствовал старые вмятины, как будто кто-то когда-то цеплялся за них очень сильно.
— Вам туда, — сказал санитар на площадке второго этажа и достал из кармана что-то металлическое, похожее на дверную ручку. Это и была дверная ручка, — съёмная, с квадратным стержнем, — он вставил её в отверстие в двери, на которой своей ручки не было, повернул, толкнул дверь плечом, вынул ручку и спрятал в карман. Всё это было сделано одним движением, привычным, как закуривают.
Дверь за ними захлопнулась. Кирилл оглянулся. С этой стороны на двери тоже не было ручки. Только квадратная дыра, тёмная, в которой поблёскивал металл.
— Гена, — сказал санитар, не оборачиваясь. — Если чё — Гена. Но лучше без «если чё».
Коридор третьего отделения был длинный и высокий. Свет давали белые плафоны под потолком, через один — остальные не горели. Стены выкрашены масляной краской до уровня плеча в зелёный, выше — побелены. Линолеум коричневый, в шашечку, местами протёртый до серой основы. Двери палат — по обе стороны, высокие, двустворчатые, с узкими стеклянными вставками, в которых стояло мутное матовое стекло. Посредине коридора, в нише, — пост: стол, лампа, шкафчик с замком, телефон, доска на стене, исписанная маркером. Над постом висели часы, круглые, в белой пластиковой раме, и стрелки у них были чёрные, жирные. Десять минут первого.
Кирилл считал шаги. От двери до поста — тридцать один. Гена шёл быстро, и Кирилл шёл быстро, чтобы не отстать, и сбился, и начал снова.
Из палат пахло людьми. Не грязью — людьми: сном, тёплым бельём, лекарствами, дешёвым мылом. Из одной двери кто-то выглянул — пожилой мужчина в сером свитере, без зубов, — посмотрел на Кирилла, кивнул ему серьёзно, как знакомому, и спрятался.
Палата номер девять была в самом конце. Дальше коридор упирался в дверь, которая отличалась от всех остальных — она была обита железом, крашенным в тот же зелёный, и на ней висел амбарный замок. Из-под двери тянуло холодом. Кирилл почувствовал это щиколотками, через носки.
— Там чё? — спросил он.
— Старое крыло. Закрыто. — Гена толкнул дверь девятой палаты. — Заходи.
* * *
Комната была большая, больше, чем он думал, — почти квадратная, с потолком метра в четыре, и от этого четыре койки в ней казались маленькими, как лодки у причала. Окно одно, огромное, во всю ширину стены, с широким подоконником, за стеклом — решётка, за решёткой — сосны. Сосны стояли сразу за забором, близко, и на стекле было видно, как качаются их верхушки.
Звук он услышал раньше, чем увидел людей.
Тук-тук-тук. Тук.
Тот же ритм, что у котельной. Три удара — частые, сухие, металлом о металл, — пауза, такая, что успеваешь вдохнуть, и один удар, потяжелее. И снова.
На койке у окна, головой к батарее, лежал старик. Он лежал на боку, лицом к стене, подтянув колени, и правая рука его была вытянута к батарее. В руке была ложка — обычная алюминиевая столовая ложка, тусклая, с погнутым черенком. Ложка поднималась и падала. Тук-тук-тук. Тук. Ребро её било по рёбрам чугунной батареи, и звук уходил в батарею, в трубу, в стену, и где-то в глубине здания, как показалось Кириллу, затихал не сразу.
— Кузьмич, — сказал Гена, — новенький тебе.
Старик не обернулся. Ложка поднималась и падала.
На подоконнике сидел парень. Он сидел, обняв колени, босиком, спиной к раме, и смотрел не в окно, а в комнату — на дверь, на Кирилла. Ему было лет двадцать с чем-то. Худой, остриженный почти наголо, с оттопыренными ушами, с острым кадыком, который ходил вверх-вниз. Губы у него шевелились, беззвучно и быстро, как у человека, который молится или повторяет телефонный номер.
Третий лежал на койке у двери, слева. Пожилой, полный, лысый, с венчиком седых волос над ушами. Он лежал ничком, лицом в матрас, — не в подушку, подушка валялась на полу, а прямо в матрас, полосатый, серый, — и тоже шевелил губами, и Кирилл слышал шёпот. Слов разобрать было нельзя. Только интонацию: ровную, терпеливую, уговаривающую, какой говорят с маленьким ребёнком, который не хочет есть.
— Твоя, — сказал Гена и кивнул на свободную койку справа, у шкафа. — Бельё на ней. Обед прошёл, ужин в шесть, отбой в десять. Если чё — пост.
Он вышел. Дверь закрылась, мягко чмокнув, — у неё тоже не было ручки, только с этой стороны кто-то прибил к ней деревянную планку, за которую можно было тянуть.
Кирилл стоял посреди палаты с пакетом в руках. На него смотрел только парень на подоконнике.
— Здравствуйте, — сказал Кирилл.
Ложка поднялась и упала. Шёпот в матрас не прервался.
— Двадцать два, — сказал парень на подоконнике. — Вы сделали двадцать два шага от поста. Я слышал. Это много. Обычно двадцать три. Значит, вы шагаете широко. Значит, вам придётся… — Он замолчал, кадык дёрнулся, и он снова начал шевелить губами, беззвучно.
Кирилл подошёл к своей койке. Пять шагов. Сел. Пружины скрипнули и прогнулись. Матрас был старый, ватный, полосатый, как у лысого у двери, и на углу его, на бязевой бирке, кто-то вывел хлоркой цифры: «1967». Хлорка разъела ткань, и цифры были белые, рыжие по краям, и казались не написанными, а выжженными.
Шкаф стоял у изголовья, вплотную, — так близко, что если лечь, то до его стенки можно дотянуться рукой. Он был старый, тёмный, двустворчатый, с резными наличниками по верху, с бронзовыми ручками в виде колец. Лак на нём потрескался мелкой сеткой, как кожа на руках у старухи. Левая створка была закрыта не до конца — между ней и правой оставалась щель в палец шириной, и в щели было черно.
Кирилл посмотрел на щель и отвернулся.
* * *
День прошёл так, как проходят дни в поезде дальнего следования: долго и незаметно. Его водили на анализы — кровь из пальца, кровь из вены, кардиограмма в соседнем корпусе, куда шли через двор по расчищенной дорожке под конвоем другого санитара, пожилого, молчаливого. Мороз стоял такой, что у Кирилла на ресницах выросли белые иглы за те две минуты, что они шли. Он моргал, и иглы кололи веки.
В столовой на ужин были макароны, серые, слипшиеся, и котлета, и кисель. Столовая — длинная комната с шестью столами под клеёнкой, на клеёнке нарисованы вишни. Кирилл сидел за одним столом со своими. Так их назвала буфетчица — «девятая, ваши за тем столом» — и так он про себя их и назвал: свои.
Старик Кузьмич ел медленно, обстоятельно, и ел только с правой половины тарелки. Кирилл заметил это не сразу. Сначала просто увидел, что Кузьмич отодвинул котлету ложкой — ту же ложку, которой стучал, он принёс её с собой, — к левому краю, а потом съел макароны справа, аккуратно, до блеска выскребая тарелку, будто по ней проходила невидимая черта. Котлета осталась слева. Половина макарон осталась слева. Кузьмич положил ложку и сидел, глядя перед собой, и правая рука его постукивала по столу. Тук-тук-тук. Тук. Беззвучно, подушечками пальцев.
— Вы не будете? — спросил Кирилл, показывая на котлету.
Кузьмич посмотрел на него. Глаза у него были мутные, водянистые, но взгляд — тяжёлый, неподвижный.
— Не моё, — сказал он.
Парень, Толик, — его так позвала буфетчица, «Толик, сядь нормально», — не садился. Он стоял у стола, держа тарелку в руках, и ел стоя, и время от времени переступал на месте, и Кирилл видел, что он переступает не просто так: правой, левой, правой, левой, — и каждый раз губы его шевелились. Ноги у него были в толстых шерстяных носках. Тапок он не носил.
Лысый — Аркадий — ел только макароны и кисель. Котлету он отложил на салфетку, завернул салфетку конвертом и сунул в карман пижамы. Встретил взгляд Кирилла и улыбнулся — вежливо, чуть смущённо, как улыбаются в гостях, когда тебя поймали на том, что ты прячешь в салфетку невкусное.
— Белое, — сказал он. Голос у него был поставленный, чуть хрипловатый, учительский. — Только белое. Вы не обращайте внимания, молодой человек. У каждого из нас свой климат.
— Климат?
— Ну да. Климатический пояс. — Аркадий промокнул губы. — Я, видите ли, в прошлом географ. Профессиональная деформация. Вот у Петра Кузьмича — континентальный, резко континентальный, с суровыми зимами. А у Анатолия — муссонный, переменчивый. А у вас… — Он прищурился, разглядывая Кирилла. — У вас, по-моему, приполярный. Вечная мерзлота.
— Почему?
— Губы синие, — сказал Аркадий просто и встал из-за стола.
* * *
Отбой был в десять. В десять погасили верхний свет в палатах, и в коридоре тоже погасили, оставили только лампу на посту. Через стеклянную вставку двери Кирилл видел этот свет — жёлтый, мутный квадрат на стене напротив, — и в нём наискосок были видны часы над постом. Если лечь на левый бок, головой к шкафу, — часы видно. Если на правый — нет.
Он лёг на левый бок.
Простыня была грубая, крахмальная, пахла хлоркой и утюгом. Одеяло — шерстяное, колючее, в пододеяльнике, который ему был короток: ноги торчали. Подушка — комковатая. Сквозь матрас, сквозь вату, ощущались пружины, и одна из них — он нашёл её почти сразу — упиралась ему в бок, под рёбра, как палец.
Ночная медсестра заглянула в половине одиннадцатого. Он видел её в дверном стекле — силуэт, светлый халат, белая шапочка. Она открыла дверь, просунула голову, пересчитала их глазами — он видел, как она кивнула четыре раза, — и закрыла дверь. Потом он слышал, как она ходит по коридору, мягко, в тапках, — от двери к двери. Потом — как она садится за стол на посту. Потом — тихое звяканье ложки о кружку.
Тук-тук-тук. Тук.
Кузьмич стучал. Он не перестал стучать после отбоя — не перестал и не стал тише. Ложка падала на батарею с той же силой, с тем же сухим, металлическим звуком, ровно, неутомимо, как работает метроном. Сначала Кирилл ждал, что кто-нибудь скажет ему: «Хватит». Медсестра. Соседи. Никто не сказал. Толик сидел на подоконнике, — Кирилл видел его силуэт на фоне окна, чёрный на тёмно-синем, — и не спал. Аркадий лежал ничком и шептал.
Кирилл считал удары. Сто. Двести. На трёхсот сорок втором — или трёхсот сорок третьем, он сбился — он понял, что не уснёт. Не потому, что мешал стук. Стук как раз не мешал. В нём было что-то правильное, как в тиканье часов, — он задавал ритм, он отмерял время. Мешало другое.
Мешал шёпот.
Аркадий шептал в матрас, и теперь, в темноте, в тишине между ударами ложки, Кирилл слышал его отчётливее. Слова были. Он их не разбирал, но они были — не бормотание, не бессвязный звук, а слова, и между ними паузы, и после пауз шёпот менял интонацию, будто Аркадий выслушивал кого-то и отвечал ему. Будто разговор. Будто там, внутри матраса, в серой, слежавшейся вате, был кто-то, кто тоже говорил, — только так тихо, что слышал его один Аркадий.
Кирилл задержал дыхание и слушал.
«…нет, сегодня нет… сегодня котлета… я знаю, что вы не… потерпите… я принесу… потерпите, Лидочка, ну что вы…»
Лидочка. Кирилл подумал о Лиде с работы, в пуховом платке, и мысль была такой нелепой, что он едва не засмеялся. И не засмеялся. Потому что в паузе после «ну что вы» матрас Аркадия скрипнул. Не так скрипит матрас, когда на нём ворочаются. Аркадий лежал неподвижно. Скрип шёл из середины, из-под его живота, — короткий, мягкий, будто там внутри кто-то повернулся на другой бок.
Тук-тук-тук. Тук.
Батарея была горячая. Кирилл чувствовал её тепло даже отсюда, через всю палату: от окна шла волна сухого жара, и в ней пахло пылью, которая пригорает на чугуне. Но со стороны шкафа тянуло холодом. Не сквозняком — сквозняк движется, а этот холод стоял на месте, ровный, тяжёлый, как вода в колодце. Он лежал вдоль его спины, от затылка до пяток. Кирилл натянул одеяло. Не помогло.
Часы над постом показывали без двадцати час.
Потом — два.
Потом — без пятнадцати три.
Медсестра больше не заглядывала. В коридоре было тихо. В одной из палат кто-то кашлял — долго, надсадно, с присвистом. Потом затих. Где-то внизу, глубоко, в подвале, с гулом заработало что-то большое — насос или мотор, — и пол едва ощутимо задрожал, и в стакане на тумбочке Аркадия звякнула ложечка. Потом гул стих.
Толик на подоконнике заговорил.
Он заговорил тихо, но не шёпотом, — нормальным голосом, ровным, как диктор, который читает прогноз погоды:
— Шестнадцать. Семнадцать. Восемнадцать.
Кирилл повернул голову. Толик сидел, как сидел, — колени у груди, спина к раме. Но лицо его было обращено не в комнату, как днём. Он смотрел на шкаф.
— Девятнадцать, — сказал Толик. — Двадцать.
— Что ты считаешь? — спросил Кирилл шёпотом.
Толик не ответил.
— Двадцать один. Двадцать два.
Ложка Кузьмича стучала. Тук-тук-тук. Тук. Только теперь — Кирилл заметил это с запозданием — она стучала чаще. Пауза между тройкой и одиночным ударом стала короче. Ещё короче. Тук-тук-тук-тук. Будто старик торопился. Будто он хотел успеть что-то достучать, пока не поздно.
Шёпот Аркадия оборвался.
Не затих постепенно — оборвался, посреди слова, как обрывается радио, когда выдёргивают вилку. И матрас под ним больше не скрипел. В палате остались только ложка и Толиков счёт.
— Двадцать девять, — сказал Толик. — Тридцать.
Кирилл посмотрел на часы над постом. Три тридцать. Он начал понимать.
— Тридцать пять.
Холод от шкафа стал гуще. Кирилл чувствовал его теперь не спиной — лицом, потому что лежал к шкафу лицом, и холод тёк ему на щёки, на губы, на веки, и веки тяжелели, как тяжелеют на морозе. Дыхание его стало видно. Он не поверил, выдохнул ещё раз — медленно, через рот. Перед лицом поднялось и растаяло облачко пара. Тонкое, бледное, но — видное, в полутьме, в слабом свете из коридора.

