Читать книгу Дело 13. Расследование без свидетелей (Сергей Холод) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
Дело 13. Расследование без свидетелей
Дело 13. Расследование без свидетелей
Оценить:

4

Полная версия:

Дело 13. Расследование без свидетелей

Письмо 2 (штемпель: сентябрь)

В санатории есть то, что вам нужно. Ищите в подвале. Март восемьдесят шестого. Приезжайте одна. Никому не говорите, кто вы. Он помнит её лицо. Он узнает ваше.

Письмо 3 (штемпель: октябрь)

Времени мало. Если вы не приедете до зимы, я унесу это с собой. Не бойтесь меня. Бойтесь того, что найдёте.

Гордеев прочитал каждое письмо дважды. Потом разложил листы на столе рядом. Буква «е» прыгала в каждом слове. «Хотите». «Лежит». «Светлом». «Ее». Чуть выше остальных, как плохо пригнанная клавиша.

— Угрозы, — сказала Ушакова. Голос у неё был тише обычного.

— Не похоже.

— «Бойтесь того, что найдёте».

— Это предупреждение. Угрожают по-другому. Угрожают «не приезжайте». А тут «приезжайте». Три раза. Её звали.

— Кто?

— Кто-то, кто знает про Лиду К. Кто был тогда здесь. Кто живёт в Хийтоле. И у кого есть пишущая машинка.

Ушакова медленно положила листок.

— В Хийтоле пятнадцать домов, — сказала она. — Из них жилых одиннадцать. В восьмидесятом шестом здесь работали… Бабушка не работала. Повариха умерла. Значит…

Она не договорила.

— Значит, — сказал Гордеев.

— «Он помнит её лицо», — прочитала Ушакова. — Кто «он»?

Гордеев вспомнил, как сегодня утром на лестнице рука Брагина соскользнула с перил.

— Человек, который тоже был здесь тогда.

Он аккуратно сложил письма обратно в конверты, конверты в пакет для улик. Заклеил. Подписал.

— Завтра, — сказал он, — поговорим с Тамарой Ильиничной.

— А сегодня?

— А сегодня я хочу понять, что Лосева делала вечером. До того, как ушла.

Он подошёл к столу. Два блокнота. Он открыл первый. Плотные страницы, исписанные мелким наклонным почерком: инвентарные номера, годы, пометки «сырость», «плесень, 2 ст.», «реставр. не треб.». Рабочие записи. Последняя страница: опись какой-то коробки, оборванная на середине.

Второй блокнот был тоньше. Личный. Он понял это по первой же странице: там был нарисован карандашом корпус с колоннами, неумело, как рисуют дети. Сосна, как рыбья кость. Озеро.

Он перелистал. Записи без дат, обрывками. «Бабушка говорила: в пальто с поясом». «Спросить Н. про архив». «Т. И.?» «Тринадцатая! Специально попросила, Н. удивилась». «Он смотрит на меня за ужином. Узнал? Не может быть, мне было год».

Последняя исписанная страница была почти пуста. Только сверху: «Ш.! Чертёж 52 г. Проверить». И всё. Дальше чистые листы.

А первый чистый лист был вырван. Неровно, у самого корешка остался зубчатый край.

Гордеев поднёс блокнот к лампе и наклонил. На следующем листе, чистом, белом, проступали едва заметные вдавленные линии. Кто-то писал на вырванной странице, и сильно нажимал.

— Ушакова, — сказал он. — У вас есть простой карандаш?

Глава 6. Оттиск

Карандаш у Ушаковой был. Конечно был. Простой, твёрдо-мягкий, заточенный ножом, с погрызенным концом.

Гордеев положил грифель почти плашмя и повёл по листу. Лёгкими штрихами, сверху вниз, не нажимая. Серое пятно расползлось по белому. В сером, как в проявителе, начали проступать белые линии. Буквы. Цифры.

Ушакова дышала ему в плечо.

Он заштриховал весь лист, до края. Отодвинул лампу, чтобы свет падал сбоку. Прочитал.

Материал дела М4. Оттиск записки



Описание оригинала. Лист блокнота, заштрихованный простым карандашом. На сером фоне белым проступают вдавленные строки, написанные быстрым наклонным почерком Веры. Часть букв размыта.

23:30 эллинг Она права — отец не должен знать Взять: фонарь, журнал (нет! оставить в 13)

В комнате было тихо. За окном шуршал по стеклу снег, мелкий, сухой, уже не метель.

— Двадцать три тридцать, — сказала Ушакова. — Эллинг. Она пошла туда сама. Ей назначили встречу.

— «Она права», — сказал Гордеев. — Значит, звала женщина.

— Автор писем.

— Возможно.

— «Отец не должен знать». Чей отец?

Гордеев смотрел на строчку.

— Не знаю. Может быть, её собственный. Может, она про себя: что её отец не должен знать, куда она поехала. Может быть, это вообще не про человека.

— А про кого?

— Есть такое выражение. «Отец» — это главный. Начальник. Директор.

Ушакова кивнула медленно.

— Брагин.

— Возможно.

— Вы всё время говорите «возможно».

— Потому что всё возможно, Ушакова. Пока не доказано обратное.

Она снова посмотрела на лист.

— «Журнал. Нет. Оставить в тринадцать». Какой журнал?

— Тот, который она нашла. Который кто-то искал в её комнате позавчера. Который кто-то, может быть, искал сегодня в архиве.

— Оставить в тринадцатой. Значит, он здесь, в комнате?

Они переглянулись. Потом, не сговариваясь, начали снова.

В этот раз искали так, как ищут при обыске, не при осмотре. Матрас. Подушка, наволочка, под наволочкой. Ящики стола, вынутые до конца, днища снизу. Шкаф, полки, каждое одеяло развёрнуто. Чемодан, подкладка, каждый шов. Книги, корешки. Плинтус. Решётка вентиляции. Батарея, за батареей.

Журнала не было.

— Не тринадцатая комната, — сказал Гордеев, когда они сели на пол среди развороченных вещей. — Тринадцать. Просто тринадцать. Что угодно может быть тринадцатым.

— Коробка в архиве, — сказала Ушакова. — Дело. Номер на полке. Страница.

— Ящик на почте. Сосна на берегу. Тринадцатая ступенька.

— Тринадцатая скоба.

Он посмотрел на неё.

— Какая скоба?

— Не знаю. — Она смутилась. — Просто сказала. Как на пожарной лестнице. Скобы.

Гордеев встал. Подошёл к окну. Окно было заклеено, и лестницы за ним никакой не было, только стена, гладкая, крашеная.

— Ладно, — сказал он. — Утром архив. Тринадцатые коробки, тринадцатые полки. Всё, что тринадцать.


В девятом часу внизу хлопнула дверь. Потом голоса. Мужской, громкий, уверенный. И Нинин, тихий.

Гордеев спустился в холл. Ушакова за ним.

В холле, под мозаикой с оленем, стоял мужчина. Крупный, лет сорока, в распахнутой дорогой куртке, из-под которой виднелся свитер с высоким горлом. Короткая стрижка, гладко выбритое лицо, на запястье часы, которые стоили больше, чем «уазик» Ушаковой. Он отряхивал снег с ботинок, топая по старому паркету, как у себя дома.

— А, власть, — сказал он, увидев Гордеева. Улыбнулся. Улыбка была широкая и ничего не стоила. — Ветров. Олег Викторович. Грейдер до Лахденпохьи пробил, я сразу к вам. Нина позвонила, рассказала. Какой ужас. Я могу чем-то помочь?

— Можете. Пятнадцатого вы здесь были.

Улыбка чуть уменьшилась.

— Был. Пятнадцатого был. Приехал вечером, к Аркадию Семёновичу, по делу.

— Какому?

— Деловому. — Ветров развёл руками. — Слушайте, я не скрываю. Я хочу купить эту землю. Санаторий, территорию, берег. Тут будет хороший загородный клуб. Коттеджи, причал, ресторан. Финны будут ездить, наши из Питера. Работа для деревни. Я третий год с Аркадием Семёновичем разговариваю. Он упирается.

— Почему?

— Спросите его. Память, сорок лет жизни, всё такое. Я понимаю. Я уважаю. Но здание гниёт, денег нет, персонал разбежался. Рано или поздно продаст. Не мне, так банку.

Нина стояла у стойки администратора и смотрела в пол.

— С Лосевой вы встречались?

— С кем?

— С Верой Сергеевной. Пропавшей.

Ветров поморщился.

— Видел. Пятнадцатого, за ужином. Она ужинала с нами. Аркадий Семёнович, Нина, она и я. Неловкий был ужин, честно говоря.

— Почему?

— Она всё время спрашивала. Про историю санатория. Про старое. Кто тут работал, кого лечили. Аркадий Семёнович злился, я видел. Журналистка, думаю. Или из какого-нибудь фонда. Сейчас модно копать старое. — Он пожал плечами. — Мне-то что. Мне главное, чтобы она в газету ничего не написала. Знаете, «на месте санатория, где в советское время случилась трагедия, построят элитные коттеджи». Мне такой пиар не нужен.

— Какая трагедия?

Ветров запнулся. Буквально на секунду.

— Ну, местная легенда. Девушка какая-то утонула. Мне Нина рассказывала. Все тут знают.

Гордеев посмотрел на Нину. Нина подняла глаза и сразу опустила.

— Во сколько вы уехали пятнадцатого?

— Около десяти. Может, раньше. Через Лахденпохью, там дорога лучше. Можете проверить, там пост, всё пишут.

— Проверим.

— Проверяйте. — Ветров снова улыбался. — Я законопослушный гражданин. У меня пропуск, у меня бизнес, у меня жена в Питере и двое детей. Мне эти проблемы вообще ни к чему.

— Где вы ночуете сегодня?

— Здесь, если пустят. Нина, найдётся комната?

Нина кивнула, не поднимая глаз.

— Пятая свободна.

— Отлично. Тогда до утра. — Ветров хлопнул себя по коленям, как после хорошей сделки. — Если что, я на связи. Найдётся она, вот увидите. Загуляла где-нибудь. Женщины.

Он пошёл к лестнице. Ушакова смотрела ему вслед с таким выражением, будто увидела на полу что-то, во что наступила.


Нина задержалась у стойки. Перебирала ключи на щитке, хотя все ключи висели на своих местах.

— Он неплохой, — сказала она, не оборачиваясь. — Олег. Он просто так говорит.

— Вы рассказали ему про утопленницу?

— Давно. Год назад, наверное. Когда он первый раз приехал. Он спросил, почему у мостков никто не купается. Я рассказала. Это же все знают.

— Ваш отец хочет продавать?

— Нет.

— А вы?

Она обернулась. Посмотрела прямо, и Гордеев впервые заметил, какие у неё глаза: серые, чуть зеленоватые, как вода у берега весной.

— Я тут выросла, Илья Андреевич. Я тут каждый угол знаю. Каждую трещину. Мама умерла здесь, в седьмой палате, когда мне было девять. Папа отдал этому дому сорок лет и ничего не получил. Ни денег, ни благодарности. Только этот дом. А дом гниёт. — Она помолчала. — Я не знаю, чего я хочу. Я хочу, чтобы папе было хорошо. И чтобы Вера нашлась.

Она взяла с полки ключ от пятой комнаты и пошла к лестнице.

Ушакова дождалась, пока стихнут шаги.

— Седьмая палата, — сказала она. — Вы в седьмой живёте.

— Я заметил.

— Вам не страшно?

— Ушакова. Мне в этом доме страшно только одно.

— Что?

— Что я опять ошибусь.

Она ничего не ответила. Достала свой блокнот, открыла, посмотрела на записи. Потом закрыла.

— Отец не должен знать, — сказала она тихо, будто сама себе. — А у Нины отец есть.

— У многих есть отцы, Ушакова.

— Я знаю. Я просто говорю.

Гордеев поднялся к себе. Лёг, не раздеваясь. Положил на грудь заштрихованный лист из блокнота. Белые буквы на сером. «Она права». «Отец не должен знать».

Он уснул, так и не решив, что они значат. И во сне видел, как по белому озеру идёт женщина в синем пальто с поясом и не оставляет следов.


Ушакова не спала.

Ей отдали девятую комнату, бывшую кладовую, через стену от пятой. Там стояла раскладушка, тумбочка и стеллаж с пыльными коробками каких-то бланков. Батарея грела еле-еле. Ушакова лежала в спальнике поверх раскладушки, в куртке, и смотрела в потолок.

За стеной ходил Ветров. Она слышала его шаги, тяжёлые, уверенные. Слышала, как он говорит по телефону, громко, по-хозяйски: «Да. Да. Нет, ещё здесь. Не отпускает. Да чёрт его знает». Слышала, как он включил телевизор, переключал каналы, выключил.

Потом стало тихо.

Она закрыла глаза. Думала про оттиск. «Отец не должен знать». Про то, что Гордеев сказал: «У многих есть отцы». Про то, как он смотрел на Нину у стойки администратора. Как смотрят не на подозреваемую. Она это видела. Она не знала, что с этим делать.

В половине первого за стеной тихо постучали.

Ушакова открыла глаза.

Дверь пятой открылась. Шёпот. Женский. Дверь закрылась.

Ушакова лежала неподвижно. Потом медленно, стараясь не шуршать спальником, села. Встала. Подошла к стене. Прислонилась ухом к старым обоям в цветочек.

Стены в санатории были толстые, сталинские. Но здесь, между кладовой и пятой, когда-то была смежная дверь, и её потом заложили кирпичом в полкирпича. Ушакова этого не знала. Она просто услышала.

— …не надо было приезжать, — шептала Нина. Быстро, зло. — Ты с ума сошёл. Здесь следователь. Здесь полиция.

— А что мне было делать? — Ветров тоже шептал, но шёпот у него был громкий, сиплый, как у человека, который не привык говорить тихо. — Ты трубку не берёшь второй день. Я что, должен в Питере сидеть и гадать?

— Я сказала: решу.

— Ну и как, решила?

Пауза. Долгая.

— Её нет, — сказала Нина. Совсем тихо. Ушакова едва разобрала.

— Я знаю, что её нет. Вся деревня знает. Я спрашиваю: это ты…

— Замолчи.

— Нина…

— Замолчи! — Шёпот сорвался почти на крик. Потом снова упал. — Я ничего не знаю. Понял? Ничего. Её нет. Может, ушла. Может, утонула. Может, Белая сестра забрала. Я не знаю. И ты не знаешь. И ты сюда больше не звонишь по ночам. И не приезжаешь.

— А мои три миллиона?

— Будут тебе твои три миллиона. Когда папа подпишет.

— А он подпишет?

Снова пауза.

— Теперь подпишет, — сказала Нина. И в голосе у неё было что-то такое, от чего у Ушаковой по спине прошёл холодок. Не злость. Не страх. Усталость. Как будто она очень долго несла что-то тяжёлое и вот поставила. — Теперь ему незачем держаться за этот дом.

Дверь пятой открылась. Шаги. Лёгкие, в носках. Мимо девятой, по коридору, к лестнице. Стихли.

Ушакова стояла у стены, прижавшись ухом к обоям в цветочек, и не дышала.

Потом медленно вернулась к раскладушке. Села. Достала из кармана куртки блокнот и огрызок карандаша. Включила фонарик на телефоне, прикрыв его ладонью.

И записала. Слово в слово, что смогла вспомнить. Своим мелким ровным почерком. С датой и временем.

«18.11. 00:32. Брагина Н. у Ветрова О. (комн. 5). Слышала через стену. Ветров: „это ты…“ Брагина: „Замолчи. Я ничего не знаю“. О деньгах: „Будут, когда папа подпишет“. „Теперь подпишет. Теперь ему незачем держаться за этот дом“».

Она перечитала. Посмотрела на последнюю фразу. «Теперь ему незачем».

Это могло значить что угодно.

Это могло значить только одно.

Она подумала, что надо пойти к Гордееву. Прямо сейчас. Разбудить.

Потом подумала, как это будет выглядеть. Участковый. Подслушивала через стену. Ночью. Без понятых, без записи, без ничего. Пересказывает своими словами. А он смотрит на неё тем взглядом, каким смотрел в первый день, когда она начала про тринадцатые дела. «Не надо мне про бабкины сказки».

И ещё она подумала про то, как он смотрел на Нину у стойки.

Она закрыла блокнот. Утром, решила она. Утром скажу. Когда будет светло. Когда будет время подобрать слова.

Через три часа она увидит, как он поднимается по лестнице после ночи на кухне. С тем лицом, какое бывает у мужчин, которые только что где-то были не одни. И всё равно скажет. Потому что это её работа, а не его лицо.

Но этого она ещё не знала. Она лежала в спальнике в бывшей кладовой, слушала, как за стеной ворочается на кровати Ветров, и держала в руке блокнот.

Заснула под утро. С блокнотом в руке.

1986. Тамара. Чужие ампулы

Тамара Ильинична Орлова печатала по вечерам.

Дома, в Хийтоле, на кухне, под лампой с зелёным абажуром. Машинка «Москва» досталась от отца, который был в районе секретарём сельсовета и печатал на ней протоколы. Машинка была старая, тяжёлая, как чугунный утюг. Буква «е» в ней западала и била чуть выше строки, и все отчёты, которые Тамара за небольшие деньги перепечатывала для санатория, выходили с прыгающим «е». Главврач ворчал. Потом перестал. Других машинок в Хийтоле не было.

Она печатала, а за окном стояла мартовская ночь, и в стекле отражалась она сама. Тридцать четыре года. Крупная. Некрасивая. Это слово она сказала себе сама, давно, лет в шестнадцать, и с тех пор просто приняла, как принимают погоду.

Ей нравился Аркадий Семёнович. Нравился так, что она боялась его имени. Не говорила его вслух даже дома. Когда он входил в процедурную, у неё начинали дрожать руки, и она прятала их в карманы халата, а потом злилась на себя весь день. Он этого не замечал. Он ничего не замечал, кроме своей работы. Это ей тоже в нём нравилось.


В тот день был четверг. Тамара задержалась после смены: надо было пересчитать перевязочный материал, завхоз опять напутал в накладных. Когда она вышла через служебный вход, уже смеркалось.

У гаража стояла чужая машина. Серая «Волга» с ленинградскими номерами. Рядом с машиной стоял Аркадий Семёнович и незнакомый мужчина в дублёнке и пыжиковой шапке. Мужчина открыл багажник и достал картонную коробку. Небольшую, с обувную. Передал Аркадию.

Тамара остановилась за углом. Сама не знала, зачем. Ноги остановились сами.

— Тут сорок, — сказал мужчина. — Больше нет. Это из пробной партии, им ещё два года испытаний. Ты понимаешь, что это под мою голову?

— Понимаю.

— Никаких записей. Никаких отчётов. Если что-то пойдёт не так, я тебя не знаю.

— Что может пойти не так? Ты сам говорил: в Швеции результаты блестящие. Восемьдесят процентов.

— В Швеции, Аркаша. — Мужчина захлопнул багажник. — Мы не в Швеции.

Они пожали руки. Мужчина сел в «Волгу». Машина развернулась, мазнув фарами по сугробам и по углу, за которым стояла Тамара. Она прижалась к стене. Свет прошёл мимо.

Аркадий Семёнович постоял, держа коробку обеими руками. Потом сунул её под пальто и быстро пошёл к корпусу. Прошёл в двух метрах от Тамары. Не заметил.

Он её никогда не замечал.


На следующее утро коробка стояла в шкафу в процедурной. На нижней полке, за стерильными биксами, задвинутая в угол. Тамара нашла её случайно, когда доставала бинты.

Она открыла крышку. Ампулы, четыре ряда по десять, в гнёздах из серого картона. Тёмное стекло. Наклейки на латинице, не по-русски и не по-английски. Номер партии. Внизу от руки, синими чернилами, чей-то торопливый почерк: «Exp.» и цифры.

Никакой накладной. Никакой печати аптеки. Никакого рецептурного бланка.

Тамара закрыла коробку. Задвинула обратно, за биксы, точно так же, в угол. Поставила бинты на место.

Потом долго стояла посреди процедурной и смотрела в окно. На скамейке у входа сидела та, московская, Корнеева, в одеяле. Рядом поварихин Стёпка. Они что-то рисовали в тетрадке, склонив головы друг к другу, и московская смеялась.

Вчера вечером Аркадий Семёнович тоже смеялся. В тринадцатой палате, во время обхода. Тамара проходила по коридору и слышала через дверь. Он смеялся так, как не смеялся никогда, ни с кем. Ни с ней.

Она хотела спросить его про коробку. Хотела весь день. Сказать: Аркадий Семёнович, что это, откуда, где документы. Это было бы правильно. Это было бы по инструкции. Это была её прямая обязанность как старшей процедурной сестры.

Вечером он зашёл в процедурную. Один. Снял с крючка стерильный халат.

— Тамара Ильинична, вы не видели, у нас были пятиграммовые шприцы?

— Во втором ящике.

— Спасибо. — Он улыбнулся ей. Быстро, рассеянно, как улыбаются мебели, когда задевают её плечом. — Что бы я без вас делал.

Он взял шприцы. Ушёл.

Тамара осталась стоять у шкафа. Внутри было тихо и пусто. И почему-то очень спокойно. Будто она уже решила, а решила не она.

Она ничего не спросила.


Дома, ночью, она печатала квартальный отчёт. Количество койко-дней. Количество процедур. Расход медикаментов по статьям. Пальцы били по клавишам ровно, привычно, без ошибок. Буква «е» прыгала, как всегда.

В графе «Прочие медикаменты» она поставила прочерк.

Потом выключила лампу и долго сидела в темноте.

Она не знала тогда, что будет потом. Она знала только, что если спросить, он посмотрит на неё по-другому. Не рассеянно. По-настоящему. Холодно. И больше никогда не скажет: «Что бы я без вас делал».

Ей было тридцать четыре года. Через сорок лет она будет сидеть за той же машинкой, на той же кухне, и печатать совсем другие слова. Чужим людям, по чужому адресу. Без подписи.

Но это будет через сорок лет. А сейчас был март, и за окном падал тихий снег, и до той ночи оставалось девять дней.

Глава 7. Звонок из Петрозаводска

Телефон завибрировал в 3:07.

Гордеев проснулся сразу, как просыпаются люди, которые давно не спят по-настоящему. Лист с оттиском соскользнул с груди на пол. В комнате было темно и холодно: батарея к ночи остывала, котельная работала вполсилы.

Номер был незнакомый. Сообщение короткое.

«Не спится, начальник? А мне отлично спится. Каждую ночь. Савельев».

Он долго смотрел на экран. Буквы светились в темноте, белые, ровные.

Савельев. Лесопилка в Пудоже. Сторож, которому проломили голову монтировкой за двести литров солярки. Год работы. Свидетель, водитель лесовоза, который видел, как Савельев выходил из бытовки с монтировкой в руках, в половине двенадцатого ночи, при свете прожектора. Видел и рассказал. Подписал протокол. Повторил на очной ставке, глядя Савельеву в глаза. А за неделю до суда пришёл к адвокату и сказал, что в тот вечер выпил. Что не уверен. Что было темно. Что, может быть, это был кто-то другой.

Присяжные совещались три часа.

Он помнил всё. До мелочей. Так помнят аварию, в которую попал сам.

Верховный суд Карелии, зал номер четыре, третий этаж. Сентябрь. За окнами Онего, серое, в белых барашках. Двенадцать присяжных на двух скамьях у стены: учительница, пенсионер с орденской планкой, двое молодых парней в одинаковых худи, продавщица, медсестра, водитель маршрутки. Гордеев запомнил их всех. Он потом ещё долго видел их во сне.

Свидетель вошёл в зал последним. Водитель лесовоза, Кондратьев, сорок пять лет, двое детей. Тот, кто год назад, на очной ставке, глядя Савельеву в глаза, сказал: «Это он. Я видел. С монтировкой. Из бытовки. В половине двенадцатого. Прожектор горел, светло было, как днём».

Теперь он стоял за трибуной и смотрел в пол. Не на Савельева. Не на присяжных. Не на Гордеева. В пол. На старый паркет, на трещину между досками.

«Я в тот вечер выпил, — сказал он. — Бутылку. Один. В кабине. Я был пьяный. Я не уверен, кого видел. Было темно. Может, это был кто-то другой».

«Прожектор горел?» — спросил прокурор.

«Не помню».

«На очной ставке вы сказали, что было светло, как днём».

«Я ошибся».

«Почему вы не сказали об этом раньше? Год назад?»

Кондратьев молчал. Долго. Потом сказал, не поднимая глаз:

«Боялся, что меня самого посадят. За пьянку на работе».

Адвокат Савельева, пожилой, седой, с мягким голосом, встал и сказал присяжным: «Уважаемые присяжные. Обвинение построено на показаниях одного человека. Этот человек только что сказал вам, что был пьян и не уверен. Больше у обвинения ничего нет. Ни отпечатков на монтировке, её так и не нашли. Ни следов крови на одежде подсудимого. Ни признания. Ничего, кроме уверенности следователя. Но уверенность следователя, уважаемые присяжные, это не доказательство».

Гордеев сидел в зале, во втором ряду, и смотрел на Савельева. Савельев сидел в клетке, спокойный, гладко выбритый, в чистой рубашке. Поймал его взгляд. И улыбнулся. Едва заметно. Одними уголками губ.

Так улыбаются люди, которые знают, что выиграли, задолго до того, как это объявят.

Три часа. Потом старшина присяжных, та самая учительница, встала и прочитала с листа, чуть дрожащим голосом: «Доказано ли, что подсудимый Савельев совершил… Нет, не доказано».

Савельева освободили в зале суда.

На ступенях здания, на ветру, прокурор, старый, усталый, закурил и сказал Гордееву, не глядя на него: «Ты был уверен, Илья. Я знаю. Я тоже был уверен. Но мы с тобой не присяжные. Нам верить не положено. Нам положено доказывать. А ты не доказал. Ты поверил свидетелю. И свидетель тебя сдал».

Он докурил, бросил окурок в урну и ушёл.

Через месяц Гордеева перевели в Сортавалу. Через два месяца ушла жена. Не из-за этого, она давно собиралась. Но после этого стало как-то не за что держаться. Она забрала кошку и половину книг и сказала в дверях: «Ты всегда был женат на работе. Теперь у тебя и работы нет». Это было несправедливо. И точно.

Курить он бросил в день перевода. Просто чтобы доказать себе, что хоть что-то в жизни ещё может решить сам.

Гордеев до сих пор не знал, кто дошёл до водителя за ту неделю. Кто и что ему сказал. Он знал другое: он был уверен. Тогда был уверен, на очной ставке. И сейчас был бы уверен, если бы ему разрешили себе верить.

Но уверенность не доказательство. Этому его тоже учили. Учили так хорошо, что теперь он ни в чём не был уверен.

Он набрал: «Спи». Посмотрел на это слово. Стёр.

Встал. Оделся. Вышел.


Кухня была на первом этаже, за столовой. Большая, гулкая, кафельная, рассчитанная на двести пациентов. Огромные котлы, накрытые фанерой. Разделочные столы, обитые цинком. В углу у окна маленький холодильник, электрический чайник и стол на четверых. Здесь, в этом углу, теперь умещалась вся жизнь санатория.

bannerbanner