Читать книгу Тайная канцелярия при Петре Великом (Михаил Иванович Семевский) онлайн бесплатно на Bookz (23-ая страница книги)
bannerbanner
Тайная канцелярия при Петре Великом
Тайная канцелярия при Петре ВеликомПолная версия
Оценить:
Тайная канцелярия при Петре Великом

3

Полная версия:

Тайная канцелярия при Петре Великом

«А дьякона Троицкаго собора Федосьева, за непристойныя слова: „пустеть С.-Питербурху“ послать на три года в каторжную работу, чтоб, на то смотря, впредь другим таких непотребных слов говорить было неповадно».

Продолжала ли возиться на колокольне кикимора – из подлинного дела не видно, но великий император и впрямь скончался на третьем после того году – почти так, как о том предсказал швед-ведун.

22. Колодник

Шалости кикиморы на Троицкой колокольне, послуживши пищей многих «непристойных разговоров» в петербургской черни, послужили поводом к гибели не одного только дьякона Федосеева.

Кикимора доконала одного из колодников Петропавловской крепости.

Камкин давно уже шел к погибели. Дворовый одного из аристократов, молодой парень, он взят был в солдаты. Четырнадцать лет тер он лямку, вынося все трудности и лишения походов и битв в низовых городах России. Это был солдат старательный, смышленый и способный; он выучился, между прочим, токарному мастерству, но этим не избавился от безвыходного положения вечного работника. Его, как способного мастерового, препроводили в столицу, в Адмиралтейство, к блочному делу, и здесь началась для него еще большая страда.

Камкин не устоял и пал… Ничтожный проступок, затем первое взыскание толкали и толкали его к дальнейшим преступлениям…

Подгуляв однажды, Камкин потерял или пропил медный точильный инструмент – овал; из боязни штрафовки бежал, но, вскоре пойманный, определен в комендантский полк. Едва ли новое положение было лучше прежнего. По крайней мере, Камкин и его не вынес, бежал и приютился у государева повара Степана Грача.

Камкин уже сделался полнейшим пьяницей и негодяем. С год жил он заведомо, что беглый, у государева повара. Повар, усмотря на руке гостя рекрутское клеймо, посоветовал ему назваться боярским отпущенником или дворцовым крестьянином и, вообще, берег его, со странною для того времени смелостью. Камкин отплатил ему черною неблагодарностью: он украл пять рублей, жемчужный перл, разворовал довольно припасов, прогулял все это и явился сам в гарнизонную канцелярию.

Пытанный в побеге и в воровстве, преступник препровожден для дальнейшего решения в надворный суд.

Толкаясь между колодниками, Камкин надоумился попытать счастия отделаться от кнута и каторги.

Легчайшим, весьма обыденным, но в то же время и опаснейшим для этого средством было крикнуть: «Слово и дело!»

0 чем же крикнуть? Камкин стал подыскивать государево «слово и дело».

Колодников выводили на сворах и цепях по городу просить милостыню.[53] Каждый раз арестанты возвращались в свои подвалы с даяниями усердствователей и с разными новостями. Таким путем проникли в арестантские палаты толки о троицкой кикиморе и о предсказании некоего иноземца о близкой смерти императора Петра. Эти-то толки и дали содержание «слову и делу», которое не замедлил закричать Камкин… В этом крике он чаял спасения от наказания за прежние и за новое свое преступления: он украл у одного из колодников четыре рубля и, жестоко избитый за то палками, ждал розыска.

Но вот сказалось «слово и дело», и его влекут к допросу в Тайную канцелярию под крепким караулом.

«В то время, как был я, – показывал Камкин, – держан в надворном суде, под караулом, отпускали меня в то время с колодником, новгородцем Трохою Власьевым, на связке, для милостыни. Пришли мы в один день за Литейный двор, ко двору, а чей не знаем, и прокричали (т. е. устали кричать). А у того двора какой-то офицер (а подлинно знает его Троха) да стряпчий того дома говорили меж себя: „Императорскому величеству нынешняго года не пережить! А как он умрет, станет царствовать светлейший князь (А. Д. Меншиков); разве тогда только нам будет хорошо, а ныне всё служба“. Заслышав те слова, – продолжал показывать Камкин, – отошли мы прочь. А придя в колодничью, я в тот же день стал о тех словах сказывать караульному капралу: „Полно врать, не твое дело“, – закричал на меня капрал и ударил по голове палкою. А более того, – заключил колодник, – я не за собою, ни за другими, ни за кем государева „дела и слова“ не знаю».

Но и сказанное было делом фантазии колодника, да притом делом, мало обдуманным; караульный капрал первый обличил ложь. Из его слов оказалось, что Камкина давным-давно не выпускали «на связке», т. е. просить милостыню; о подслушанном разговоре он никому и никогда не доносил, палкой его никто не бивал. Тщетно слался колодник на очной ставке с капралом на «всю бедность» (т. е. на арестантов) – ему уже не верили. К довершению злополучия доносчика, товарищ его, колодник Троха (Трофим), сообразив, видно, что донос придется подтвердить пыткой, изменил другу и сознался, что никаких непотребных слов ни за Литейным двором и нигде ему не довелось слышать.

Сознание друга и очная с ним ставка доконали Камкина.

«Все, что я говорил в расспросе, – повинился колодник, – на офицера и на сержанта в важных словах, я говорил напрасно. Бил меня палкою офицер в колодничьей палате за воровство, и я, видя свою вину, сказал за собой его императорского величества – „слово и дело“, отбывая розыску».

Зато теперь он сам на себя навлек новый, добавочный розыск. Пытанный прежде два раза в гарнизонной канцелярии в покражах и побеге, он теперь должен был подтвердить свое сговаривание – тремя очистительными пытками.

18 марта 1723 года была первая. «Важные слова про его императорское величество… – простонал на виске Камкин, – говорил я напрасно… затеял из себя… сговариваю то сущею правдою… не по засылке… не по скупу…»

10 ударов.

Несколько дней спустя второй розыск и те же речи.

Неделю спустя приговор: пытать «в третьи и усечь огнем».

Колодник, однако, не дождался третьей очистки: 4 мая 1723 года он испустил последний вздох в смрадном подвале Тайной канцелярии.

Не он первый, не он последний!..

По-видимому, страдания, им вынесенные, были (по тогдашнему времени) вполне заслуженными. Покойник был вор, беглец и пьяница. И таких было много… Но их ли мы только осудим?… Не было ли чего в окружающей среде, в тогдашней администрации такого, что как бы толкало многих и многих из так называвшейся тогда «подлой» породы на путь порока и погибели?…

Крепостное рабство, немецкий педантизм, выправка и дисциплина, доведенная до зверства в военной службе, презрение тогдашних высших к личности низшего и прочие обстоятельства – дань веку и тогдашним нравам – не могут ли они служить объяснением, почему «подлая» порода не единицами, не сотнями, а тысячами гибла в преобразовательную эпоху Петра Великого?

23. Боярская толща

В конце декабря 1724 года по тракту в Архангелогородскую провинцию из Петербурга гнали партию арестантов. В толпе оборванных, грязных, окоченелых от морозов и метелей баб и мужиков особенное внимание обращали на себя две женщины. По одежде ясно было видно, что они принадлежали к «подлой» породе, но лица их, запечатленные особенными страданиями, резко выделялись из других… Изнеможенные, бледные, изрытые морщинами – плод физических и нравственных мук, они красноречиво говорили о том, что довелось вынести этим женщинам прежде, нежели указ обрек их на ссылку в Пустоозеро, где и повелено было им «быти тамо неисходно с прочими таковыми же, до их смерти».

Перелистаем же следственное о них дело, поищем в нем причины гибели злополучных женщин и вместе с тем постараемся отыскать новые черты для характеристики петровской эпохи.

В июне месяце 1723 года на Петербургской стороне, на Оружейной улице, на отписном дворе, к Авдотье Журавкиной, проживавшей в работницах у посадского человека Бобровникова, зашла в гости солдатка Преображенского полка Федора Баженова. Федора вылечила от какой-то порчи Авдотью, за что последняя была очень признательна Федоре. Между двумя приятельницами шла болтовня о разных разностях: хозяйка жаловалась на немочи; говорила, что о ту пору, как у столба каменного человека жгли (одного из раскольников), она от болезни своей была вовсе без ума.

– Надоть думать, – говорила Авдотья, – что та болезнь случилась со мной, потому я испорчена…

Воспоминание о жжении человека-раскольника дало беседе политическое направление; соседки с глазу на глаз стали судачить «непристойно и непотребно» уже потому, что дело, как мы увидим, шло о царской особе и боярах. Авдотья, между прочим, пророчила, что там, где повешен Гагарин,[54] на том месте явится столб огненный и произойдет суд и проч.

Переговаривая о всем этом, ни та, ни другая собеседницы не предчувствовали, какие страшные муки навлекали они на себя.

Проносу, однако, быть не могло: слушателей никого не было, проболтаться только мог кто-нибудь из них. Так и случилось.

В начале декабря 1723 года, на особом дворе, близ Преображенских казарм, между несколькими солдатами, содержавшимися по полковым винам, находим мы Баженова; он содержится здесь за пьянство и буйство; тут же и жена его, добровольная заточенница, Федора Ивановна; Баженова приносит мужу вино и угощается вместе с ним.

В колодничьих каморках она как у себя дома. Преображенцев, впрочем, не любит; она их называет, вслед за посадскими и крестьянами, самохвалами да железными носами, что, впрочем, не мешает ей быть женой преображенца и сблизиться в колодничьей палате с Комаровым, денщиком Преображенского капитана; денщик сидит за какой-то не совсем правый извет на господина.

В Николин день, поздно вечером, приятели и приятельницы сильно кутнули; Баженов мычал и вельми шумный чуть бродил с места на место, без всякой определенной цели; что до Федоры, то она, полупьяная, в отдельной каморке, в углу, вела беседу с денщиком.

– Господи ты Боже мой, – печаловалась между прочим Федора, – какую я только мужу своему тайну не скажу, как напьется, то бепременно и скажет всем вслух. А ведомо мне великое дело, да ему вишь сказать-то нельзя – выговорится.

Комаров был парень смышленый, ловкий; один уже извет его на господина обнаруживал, что это был пройдоха, не отступавший ни пред какими средствами, чтоб только выйти из своего холопского положения. Царские указы, чуть не каждый месяц возвещавшие о наградах и отличиях доносчикам, открывали людям пронырливым дорогу – всякого рода изветами добиваться выхода из какого-либо стесненного положения. Сознание всей гнусности шпионства гасло с каждым указом, относившимся до «слова и дела»; подобные вещи чрезвычайно развращали русского человека. Итак, можно себе представить, с каким наслаждением стал прислушиваться денщик к болтовне полупьяной солдатки.

– Скажи же ты мне, Федора Ивановна, – стал прилежно выспрашивать Комаров, – скажи, пожалуй, что ты знаешь? А будь же сведома – проносу о твоих словах от меня не будет.

Как ни пьяна была Федора, но она еще сознавала грозящую опасность и долго и упорно отрицалась; денщик не унывал и вытянул наконец следующий рассказ:

– Государя у нас изведут, а после и царицу всеконечно изведут же. Великий же князь мал, стоять некому. И будет у нас великое смятенье, – пророчески заметила солдатка. – Разве же что государь, – продолжала она в виде совета, – разве государь толщину убавит, сиречь бояр, то, пожалуй, не лучше ли будет. А то много при нем толщины. И кто изведет его? – свои! Посмотри, скоро сие сбудется…

Впился слушатель в болтунью.

– От кого ты знаешь это, от кого слышала? – пытливо и прилежно доведывался он у солдатки.

– Да вот от кого: приехала к подьячему из Москвы теща, она и сказывала все те слова и про царское величество, и про толщину… Да она к тому ж еще мне говорила, что было на Москве, в Успенской соборной церкви, явление. И то явление…

Дверь распахнулась, и на пороге каморки, при тусклом свете лучины, появился весьма шумный Баженов. Это явление оборвало беседу. Впрочем, для Комарова и сказанного было довольно, он и не выспрашивал более; в голове его округлялся донос и все выгодные для него последствия.

– Хочу я сказать за собой государево «слово», – шепнул он в тот же вечер сотоварищу-колоднику.

– Слово сказать за собой – то дело будет великое. Коли знаешь, так сказывай. А от кого ты-то слышал? – спрашивал колодник, – от наших ли (то есть арестантов-преображенцев)?

– Нет, не от наших.

– Скажи же мне, какое то дело? – любопытствовал колодник.

– Нет, не скажу, не смею сказать, – отвечал Комаров, старательно оберегая любезный для себя секрет.

– Ну, коли не смеешь, так и не сказывай.

Понятна и эта боязливость, и это ревнивое сохранение секрета, могущего быть пригодным изветчику. Ему были известны упомянутые нами указы; еще не прошло двух лет, как один из них был опубликован с особенною торжественностью во всеобщее ведение и руководство. То был указ 22 апреля 1722 года, вызванный делом Левина. Этот раскольник в фанатическом увлечении кричал всенародно в Пензе «многия злыя слова, касающиеся до превысокой чести его величества и весьма вредныя государству». Фанатик погиб на эшафоте после долгих предварительных истязаний; что до доносчика, посадского человека Федора Котельникова, то ему, в видах поощрения всех таковых верноподданных, пожаловано 300 рублей, сумма по тому времени огромная; ему же дозволено вести торговлю по смерть беспошлинно и всем командирам, какого звания ни есть, ставилось на вид оного доносчика от великих обид охранить. Указ вновь повторял всем и каждому: тщиться немедля доносить местным ближайшим начальникам о всяких непотребных и непристойных словах, явно или тайно произносимых; в то же время напоминал доносчикам, что за всякий извет дано будет милостливое награждение. Знавшим же, да не донесшим, грозила «смертная казнь без всякой пощады».

Все это вспомнил, взвесил и сообразил Комаров и лишь только наступило утро – крикнул обычное и грозное: «Слово и дело!»

Начальство спешит препроводить Комарова в Тайную канцелярию.

«Благородный и высокопочтенный» Андрей Иванович Ушаков принимает его, отводит квартиру в каземате, т. е. сажает доносчика «под честный арест» и предписывает утром рано приступить к допросу и аресту им оговоренных.

Изветчик передает слышанное с полною откровенностью, «не затевая и не отбывая ни для чего напрасно», и только для придания важности делу уверяет, что как он, так в особенности солдатка, были совершенно трезвы.

Страх отшиб память у злополучной женщины. Схваченная внезапно и поставленная пред грозным судилищем, одно имя которого заставляло трепетать всех и каждого, она совершенно одурела.

– Дня, когда был разговор, – лепетала Федора, – не помню; о чем был разговор – и этого не помню… А нет, погодите, кажися, говорила я про прежние случаи, как бывали бунты и смятенья, да говорила ж про Александра Кикина.

Угрозы и строгий запрос «высокопочтеннаго» Андрея Ивановича заставляют Баженову точнее вспоминать, но ответ ее все-таки не тот, какой потребен для судьи.

– Молвила я о Ни колин день, – говорит Федора, – государь-де неможет, помилуй его Бог, да дай Бог ему здоровья и долги веки! А каков будет час, что его не станет и государыню императрицу посадят на царство, чтобы не было какова смятенья, ведь великий-то князь еще мал… Кто из колодников что сказал и где я все это говорила, не упомню; была я гораздо в тот день шумна, а сказывала в ту силу, что мужики преображенских солдат не любят, называют самохвалами да железными носами…

Затем всю сущность извета Федора отрицала. А она-то и интересовала Ушакова; кроме того, что дело шло о изведении их царских величеств, о великом смятении и проч. – в болтовне солдатки была подозрительная двусмысленность: высказывалось желание поубавить толстых; правда, тут же добавлялось: сиречь бояр, но кто знает, быть может, это намек на Петра Андреевича Толстого, первенствующего члена инквизиционного судилища. И вот благородный друг и его сотрудник увещевает солдатку быть откровеннее.

Кто только имел случай изучать характер Ушакова, тот, без сомнения, воздаст полную похвалу необыкновенной ловкости, изворотливости, дару убеждения и чутью сего преславного сыщика. Справедливо находят в Петре I необыкновенную способность угадывать и назначать на соответствующие места сановников; выбор Ушакова в инквизиторы был как нельзя более удачен; способнее его для розыску был только один Петр Андреевич Толстой. Удача при постановке лица на такое место тем более замечательна, что система шпионства, разыскивания и преследования не только за дело, нет, за слово, полуслово, за мысль «непотребную», мелькнувшую в голове дерзкого, в то время только что возникла в нашем отечестве. Допетровская Русь, «грубая и невежественная», не взрастила у себя шпионов, не созрела до необходимости «благодетельнаго» учреждения фискалов, пред которыми столь наивно умиляется один из исторических монографистов позднейшего времени, – не выработала да и не могла выработать столь неподражаемых разведчиков, какими явились при Петре Андрей Иванович Ушаков и Петр Андреевич Толстой.

Однако обратимся к «многому увещанию» Ушакова. Оно подействовало, да и не могло не подействовать: в нем были и льстивые обещания свободы и прощения – при откровенности, и угрозы пыток и истязаний – при упорстве; солдатка не устояла: трепещущая, волнуемая то страхом, то надеждой, она признала извет Комарова почти во всем справедливым, объявив при том, что противные слова слышала от Авдотьи Журавкиной.

Женка боцмана-мата Журавкина схвачена. Она заявляет, что действительно Федора посещала ее, Авдотью, летом 1723 года, но в том, что меж них говорено было нечто «непотребное о высокой чести его величества», в том положительно запиралась.

Допросы женщин всегда были и будут затруднительны. Прекрасный пол, говоря вообще, по слабости, ему свойственной, болтлив; допрашиваемая обыкновенно то показывает, то оговаривает показание, путается в многословии, впадает в противоречия, забывает важнейшее, вспоминает неверное и проч. В петровское же время, ввиду кнута и пылающего веника – им же вспаривалась спина вздернутой на дыбу – показания женщин обыкновенно были особенно спутанны, но в настоящем эпизоде обе подсудимые являют редкую твердость и постоянство.

На восьми очных ставках, бывших в течение производства дела, каждая осталась при прежних показаниях.

– Стоишь ли ты на том, – спросили Комарова, – что Фекле сказывала непристойные слова приезжая из Москвы подьяческая теща?

– Молвила ль то слово Фекла про подьяческую тещу или про кого другого, – отвечал Комаров, – памятно сказать не могу.

Последнее обстоятельство, могущее спасти от розыску Авдотью Журавкину, устранено; Комаров сомневается, подьяческую ли жену выдавала Фекла за источник своих россказней, следовательно, источником могла быть и не подьяческая жена, а Журавкина.

Баб – в застенок!

10 декабря 1723 года Федора на дыбе; виска…

9 ударов кнута.

Авдотья на дыбе; виска…

6 ударов кнута.

Пытка первая… показания прежние.

10 января 1724 года Федора на дыбе; виска…

8 ударов кнута.

Авдотья на дыбе; виска…

15 ударов кнута.

Пытка в другоряд; показания прежние.

6 февраля 1724 года Федора на дыбе; виска…

15 ударов кнута.

Пытка в-третьи; показания прежние.

Каждая новая пытка, как видно из чисел, обозначенных в деле, производилась в расстоянии друг от друга месяца. Не нужно слишком быть чувствительным, чтоб представить себе, какие физические и моральные страдания выносили заточенницы, поправляясь от первых язв и каждое утро просыпаясь с мыслью: вот-де сегодня доведется идти на новые раны.

Что же могло поддерживать их упорство и стойкость на первых показаниях? – вот вопрос, перед которым невольно остановится каждый, кому не довелось копаться в старинных делах русско-уголовного судопроизводства. А вот что: истязуемые ведали, что троекратная пытка, сопровождающаяся одними и теми же показаниями, освобождает от дальнейших истязаний, а зачастую очищает и от обвинения, и от наказания.

Слабые женщины, они, однако, дотерпели до конца; каждая из них троекратно закрепила показания собственною кровью; теперь судьям остается исполнить закон, т. е. освободить и ту, и другую.

Действительно, подсудимые хотя не освобождены, но истязания прекращаются. В это время Комаров за донос о «злых, важных, непристойных словах про его императорское величество и его семейство» получил от его императорского величества жалованья десять рублев.

Что же делать с бабами? Чем разрешить случай, редкий в тогдашней судебной практике? А для того стоит только обойти закон с помощью указа его императорского величества; на основании его Тайная канцелярия, на седьмом месяце после третьей пытки, приговорила: «Федорою вновь разыскивать накрепко, чтоб показала истину: конечно ль те слова слышала от Авдотьи или от других кого, и в чем будет утверждаться и говорить на кого, то тех людей по тому ж спрашивать и пытать и доискиваться истины».

Баб привели в застенок, им объявили, что буде не покажут истины, их будут жечь огнем. От первой требовали показания: действительно ли от Авдотьи, а не от кого― нибудь другого слышала она важные слова? А вторая должна была признаться, что она именно оскорбляла превысокую честь царского семейства.

Угроза не подействовала: показания остались прежние.

19 сентября 1724 года Федора на дыбе; виска… изборожденная ударами спина вспарена пылающим сухим веником.

Авдотья на дыбе; виска… пылающий сухой веник вспаривает спину, изборожденную ударами.

Пытка в четвертый… показания прежние.

Призывают попа.

К стыду того времени, на некоторых служителей алтаря зачастую выпадала и до эпохи Преобразователя необычная доля – быть пособниками полицейских сыщиков и заплечных мастеров. Под страхом лишения живота, волею-неволею, отцы духовные должны были вымогать признания у особенно упорных… не пыткою, «но страхом будущаго суда божьяго», и добытые такими средствами показания немедленно предъявлялись, в письменном доносе, сыщикам и судьям.

На этот раз обе женщины и на духу говорили то же, что говорили на огне.

Врача духовного сменил врач тела. Данила Вольнерс, по указу Тайной канцелярии, приглашен лечить истязанных, лечить казенными лекарствами. Лечение тем более было необходимо, что несколько дней спустя состоялся повторительный приговор: «продолжать розыск». Естественно, что он должен был кончиться смертью подсудимых; одна из них и приготовилась к ней новою исповедью у священника, но всемилостивейший указ императора отвратил дальнейшие истязания.

По указу приговорено: «Хотя Авдотья Журавкина запирается в важных и непристойных словах, токмо тому не верить, а послать и ее, и Федору Баженову, за караулом, в ссылку – Архангелогородскую провинцию, в Пустоозеро, и велеть им тамо быть неисходно с прочими таковыми, до их смерти».

19 декабря 1724 года партию арестантов, и между ними обеих приятельниц, Федору да Авдотью, погнали по пустырям, по лесам, по горам и оврагам, в мороз и метели, в дальнее, бедное и глухое Пустоозеро.

24. Антихрист

Население Пустоозера более и более увеличивалось новыми ссыльными. В мае 1725 года туда проехало четыре ямских подводы; на них один гвардейский и двое гарнизонных солдат провезли трех баб, трех новых преступниц «в важном государевом деле», распространявших «зловредье» в народе своими неосторожными и суеверными толками… Толки, доведшие их до ссылки, издавна уже бродили в громадной массе народа, росли год от году больше и больше и наконец выросли до целого, систематического учения об «антихристе», объявившемся, по понятию народа, в лице его царского величества Петра Алексеевича. Учение это имело самых деятельных, самых восторженных проповедников. Во всех концах России – в Вологде, в Астрахани, в Москве, в Пензе, в казацких станицах, по всему течению Дона, везде мы находим этих проповедников: книгописец Григорий Талепский, иконник Савин, протодьякон Матвей Непеин, монах Самуил Выморков, капитан Андрей Левин, раскольники Артемий Иванов, Денис Лукьянов, Матвей Николаев, служебница их Домна и многие другие лица разного сословия, разного возраста и обоего пола, деятельно распространяли учение об объявившемся с 1698 года антихристе… Проповедь народная находила массу последователей; они были не только среди простого народа, но мы их находим даже между высшими лицами того времени, по преимуществу из духовного сословия… Проповедники передавали свое учение, по большей части среди величайшей таинственности, отдельным лицам, и только более восторженные шли открыто на тяжкие истязания, неминуемые последствия их народной проповеди… Так, известный пензенский проповедник учения об антихристе Левин с клироса деревенской церкви в 1721 году вне себя кричал народу, собравшемуся к божественной службе:

«Послушайте, православные христиане! Слушайте: ныне у нас представление света скоро будет… Государь ныне загнал весь народ в Москву и весь его погубит… Вот здесь, в этом месте, – говорил он народу, указывая на свою руку между указательным и большим пальцем, – в этом месте царь их будет пятнать, и станут они в него веровать…»

bannerbanner