Читать книгу Заклание (Семён Колосов) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
bannerbanner
Заклание
Заклание
Оценить:
Заклание

4

Полная версия:

Заклание

– Наверно, – соглашаюсь я, поскольку никогда орган не слышал, но всё ж предполагаю, что имею представление о том, что это за инструмент, – у фортепиано всё же более ограниченная функциональность.

– Если ты про звучание то, да, у органа оно богаче за счёт разнообразия регистров, но как на органе ты играешь самостоятельно, так и на фортепиано, чего не скажешь о твоём «Юпитере».

– А кто, по-твоему, играет на «Юпитере»?

– Слушай, там половину за человека делает автоаккомпанемент и арпеджиатор.

– Но это современные возможности, и глупо их не использовать. Да и вообще, по-твоему, у «Юпитера-8» был арпеджиатор?

– Не знаю, но какая разница? У современных «Юпитеров» он явно есть.

– Вот поэтому они и лучше, – упираюсь я.

Твои глаза вспыхивают праведным гневом.

– Как компьютер, но не как инструмент.

– А ты готова насмерть защищать свой рояль.

– Конечно, никому нельзя обижать фортепиано, – произносишь нежно.

Я останавливаюсь и смотрю в твои глаза. Мир замирает, существуешь только ты. Чтоб ты могла полнее ощутить всё то, что чувствовал я в то мгновение, скажу метафорически, что ты в подобные моменты приковывала к себе всё моё сознание точь-в-точь, как концертмейстер первых скрипок приковывает внимание аудитории, играя соло в инструментовке на романс фа минор 5 Чайковского, когда нет ничего другого, прочих инструментов, существует только одна скрипка, ты ощущаешь лишь один смычок, играющий на струнах, нет, не инструмента – самого искусства. Я думаю, что это ты понять и ощутить сумеешь. Конечно, в следующий миг я тебя целую в губы, это была предсказуемая кода.

– А кто твои любимые пианисты? – ты не унимаешься.

– У тебя такие вопросы, на которые не так просто ответить.

– А ты как хотел? – ты улыбаешься.

– Ну что-нибудь попроще.

– Ну кто? Скажи, – ты требуешь.

– Ну, наверно, это… пусть будет Манзарек.

– Я так и знала! – ты почти кричишь. – Повторюша!

– Почему?

– Да потому что это я тебя познакомила с The Doors.

– И что с того? Теперь мне из-за этого нельзя выбирать Манзарека в свои любимые пианисты?

– Вообще-то он не пианист.

– А кто?

– Клавишник, но не пианист.

– А какая разница?

– Что значит, какая разница?

– Ну он всё равно играет на клавиатуре, на клавишах.

– Это большая разница!

– Не спорю, но я хочу выбрать Манзарека.

– Ладно, но я думала, что ты назовёшь кого-нибудь другого. В конце концов играть на синтезаторе не одно и то же, что на фортепиано.

– А кого мне следовало назвать, Гленна Гульда?

– Хотя бы. А спроси меня, кто мой любимый пианист.

– Я знаю кто.

– Но всё равно спроси.

Я обожал, когда ты так канючила.

– Ну и кто же твой любимый пианист?

– Святослав Рихтер, – ты расплываешься в довольнейшей улыбке.

Приятные воспоминания, не правда ли? Но я их привожу здесь не за тем, чтоб смаковать. Поясняю, каждая воспроизведённая здесь ситуация, на мой взгляд, – реперная точка. Возможно, это опрометчиво, предполагать что, выстроив по этим точкам нашу жизнь, мне удастся побороть дискретность, описав всё в точности, как было, ничего существенного не забыв, однако сколько ни искал, я не нашёл альтернативы для того, чтоб полностью реконструировать то время и те чувства, обладая в настоящем лишь отрывками из прежней жизни.

Конечно, после фрагмента нашего с тобою счастья, я не в силах обойти и то, как мы с тобой лежали вечерами в темноте и слушали какие-нибудь песни. Мы пребывали в темноте и наслаждались музыкой, друг другом.

Ты помнишь день: мы возвратились с зимней улицы в пустую тёмную квартиру, был декабрь. В то время ты нередко оставалась у меня, затем и вовсе вскоре ты ко мне перебралась. Я был единственным ребёнком и с пятнадцати рос без отца, которого убило электричеством на производстве. Тебе же непременно нужно было выбраться из скученной семьи, живущей в крошечной квартире. Помимо матери с отцом в двух комнатах жила не только ты, но младшие сестра и брат, и бабушка твоя в придачу. Поэтому ты обожала у меня бывать, особенно когда мы закрывались в моей комнате, как будто прятались от остального мира. Отрадой были те часы, когда лишь нам двоим принадлежала полностью квартира.

Мы только что-то пришли из магазина, прихватив оттуда свежий хлеб, половинку шара вкусного насыщенного сыра, виноград, не помню, что ещё…

– Давай не будем включать свет, – сказал мне в темноте твой голос. – Подойди.

Я подхожу и обнимаю тебя со спины. Ты смотришь вдаль на улицу, в окно. Час поздний, холодно, дороги залиты скользким стеклом, но тебя очаровали струящиеся через дорожку света от фонарного столба снежинки. Пересекая полосу, они только на миг искрятся, вспыхивают маленькой, но яркой жизнью, как комета. Снежинка падает, пересекает полосу от фонаря, улавливает предназначенный ей луч, вспыхивает, и на том кончается её красота.

– Смотри, после того, как она вспыхнет, из неё уходит жизнь, – ты говоришь, пространно глядя на ночной пейзаж. – Что, если снег, снежинки – это души? Души капелек воды. Зимой же вся природа умирает. Умирают травы. Так почему зимой не может также умирать вода? Что, если снежинки – это только призраки? Нет, серьёзно. Не смейся. Даже для всего живого в этих каплях нету жизни. Разве может растение насытиться снегом или льдом?

– Да, может быть, они и призраки, – мне передаётся твоё настроение. – Но если так, то тогда весной всё это обязательно воскреснет.

– Да, но вот сейчас… сейчас повсюду смерть…

Ты не любила зиму.

Всего-то несколько минут, и мы с тобой уже в постели наслаждаемся друг другом. Я чувствую запах твоих духов, упругость тела и то, как хочется тебе быть ближе. Где-то в космосе играет The Doors, ты обожала заниматься сексом под звуки синтезатора Манзарека и нервный голос Моррисона. Мне нравилось губами ощущать горячий жар от твоей шеи. Мне нравилось, когда ты гладила моё тело, водила по нему руками. Мне нравилось, когда моя рука спускалась ниже на тонюсенькую ткань твоих трусов, и я под ней пальцами ощущал твоё желание меня, податливую мягкость. Мне нравилось быть ближе, но всё же медлить, не входить в тебя. Скажи, что это не было блаженством! Скажи, что я не радовал тебя! Я знаю, дорогая, так не скажешь, ведь тогда ты говорила: «Я люблю тебя». Я отвечал тебе: «А я хочу тебя». Ты говорила: «Я и так твоя!»

Потом лежали мы, укрывшись пледом, кусали свежеиспечённую и оттого тугую корку хлеба; не резали, откусывали поочерёдно, разделяли меж друг другом хлеб, как это символично, поэтично, просто клёво; закусывали ломтиками сыра, запивали чаем, хотя сейчас мне видится, что лучше к хлебно-сырному блаженству подошло бы пиво, но мы с тобою были так юны, что его тогда не пили, нам не хотелось, было хорошо и без насыщенного солодом напитка.

– Можно я обниму твою ногу? Одну твою ногу, а не тебя всю.

Ты, улыбаясь, отвечаешь: «Да».

Я сползаю вниз и крепко прижимаюсь к твоей ноге.

– Теперь другую, – я прижимаюсь к следующей и крепко её обнимаю, – я руки обнимать не буду, только ноги. В руках у тебя нечего обнимать, они такие худенькие.

Ты смеёшься.

Вот так с тобою мы лежали если и не сотни, то десятки раз. Горел ночник, и я смотрел в твои осенние глаза, промокшие в прохладе серых дней; они хотели, чтоб их согревали. И видно, в ночи те, на той кровати, звучащие из колонок голоса сделали своё дело. Они мне беспрестанно говорили о любви и вере: «Reach out and touch faith». И сам того не понимая, протянул я руку к ней. Я прикоснулся к вере, я в любовь поверил.

Ты помнишь, сколько песен показал тебе я? Мне даже интересно, когда теперь тебя вдруг спрашивают-де, откуда знаешь ту или иную песню, группу, фильм, ты отвечаешь безликое, брезгливое: «С ними меня бывший познакомил». А может, вовсе применяешь эллипсис и отрезаешь: «Показали»… Или всё же произносишь моё имя? Очень сомневаюсь, что последнее. Ведь суть любого умолчания, а равно как и эвфемизмов, стереть любую память о существовании того, кого не хочешь вспоминать; а что надёжней в этом деле, как не вычёркивание имени из лексикона вовсе?

Но ты прости меня за этот всплеск, за эти сантименты. Мне просто помнится, как ты по отношению ко мне была нежна, как было время, ты меня любила. Ты для меня, конечно, прошлое, но то, которое всё время здесь со мной, сейчас. Забавно, но мне кажется, будто эта фраза взята из аннотации к какому-нибудь неизвестному роману.

Все эти воспоминания – лишь ядовитая и капающая ртуть, и снова они вытекают через пальцы рук моих и падают на пол, я наклоняюсь, всматриваюсь в их металлическую сущность, видя там лишь отражение того, что было.

IV

Пришла пора тебя знакомить с местом, где я нахожусь и где пишу; вернее, даже, нет, не с местом, а с людьми. Описывать природу, экстерьер пансионата я возьмусь позднее, хотя уж стоит ли мне медлить, когда пансионат всего лишь белое пятиэтажное строение с открытыми галереями и большими панорамными окнами. Мой номер тоже ничего собой из ряда вон не представляет; мне бы хотелось называть его сардонически, как «келья», или даже нечто вроде «мой уютный саркофаг», однако написать подобное не могут даже мои задиристые пальцы, и ведь решительно не оттого, что это будет чересчур кощунственно, а потому что номер мой, самый простой и незамысловатый, выполненный в духе всего того, что понимается под шведским словом lagom, помимо прочего, имеет в высшей степени комфортную кровать, изрядное пространство между мебелью, свою уборную с эргономичными приборами и, как здесь пишется в буклете, «panoramic windows with mountain view», хотя горами эти холмики назвать довольно сложно, но, однако, ради справедливости нужно сказать, что вид из моего окна отменный, особенно если вставать в рассветный час, до верха убирать тяжёлую блэкаутовую штору и смотреть на то, как эти холмики штурмует утреннее солнце.

Освоившись с пространством, можем перейти и к людям. Тебе не кажется, что в этом есть какой-то привкус вероломства, когда украдкой сплетничаешь о своих соседях. Наверно, так оно и есть, но я описываю не за тем, чтобы указывать тебе на их изъяны или открывать их тайны, а с одной лишь целью – отразить всех тех, кто здесь меня обыкновенно окружает.

Вот, например, неподалёку от меня, возле клумбы с прекрасными цветами: астрами, георгинами, маргаритками и розами, из которых, если кто-нибудь их соизволит срезать и поставить в вазу, получится такое цветовое ассорти, что этот плод флористики, уверен, будет достоин кисти самого Игнаса-Анри-Жана-Теодора Фантен-Латура – мне было всегда любопытно, откуда у него такая страсть к цветам, и не из детства ли она, и не от матери ли его Елены – располагается накрытый белой скатертью кофейный столик, в общем-то, высокий, за которым, погружённый в логические головоломки, теснится как физически, так и ментально старый бухгалтер, ведь он не только несколько широк и полон для такого, если соотносить с его размерами, хрупкого венского стула с изогнутыми ножками, но и душевно разобщён: пытается на этом стуле усидеть вдвоём, поскольку шахматную партию, которую ведёт уже несколько месяцев, разыгрывает в одиночку, поочерёдно делая ходы то белыми, то чёрными фигурами и никак не может одержать победу над самим собой. Я с ним не говорю, не говорил ни разу, я просто наблюдаю за его игрой, хотя, конечно, игрой это сражение ума назвать довольно сложно, потому как пару месяцев назад, в самом начале, мне так рассказали, он потерял достаточно фигур и пешек с обеих сторон доски и теперь не может сходить так, чтобы убавить хоть одну, да и вообще если ему за день удастся сделать десять или более ходов, то это уже ассоциируется со скоростями спринта, ведь в этой длинной партии не установлено временных ограничений на обдумывание хода, и никому из двух соперников в его мозгу не может и грозить цейтнот. Последнее событие, что помню, было, когда чёрный конь попал под вилы, думаю из-за зевка.

На летней веранде, где установлен телевизор, традиционно восседает общество старушек, я называю его «ковен». Сейчас рассказывать о них у меня нет ни малейшего желания, им нужно посвящать не то чтобы абзацы, а отдельные трактаты, такого яркого нагромождения причуд и предрассудков я давно не видел. Вся логика и их мышление мне собой напоминает то, как формируются кораллы, когда одно сплетается с другим, растёт на третьем и никак не соотносится с настоящим миром.

У моря – хорошо б туда спуститься – множество людей из нашего пансионата. Постояльцы купаются и загорают на шезлонгах, берег – галька. Перечислять всех постояльцев нет никакого смысла, они, как и старушки, восседающие на веранде, принимают ванны, проходят все эти бальнеотерапевтические процедуры, что я избегаю, затем иные попадают на приёмы к своим врачам, едят таблетки, делают уколы, идут на ЛФК и физиотерапию, – некоторым методам последней я не доверяю – занятия в кружках и, чёрт его знает, что там ещё. Так вот, из всех, кто здесь сейчас, а время полдень, потому сиеста, мне любопытна одна пара, может, оттого, что они молоды, а может, потому, что пары без детей здесь редкость, а может, вовсе оттого, что парень, как могу судить я, в отличие от спутницы своей ничем не болен, он посещает спа-процедуры, но талассотерапию явно прописали не ему. Тебе охота знать, на чём основывается моё умозаключение? Хорошо, тогда следи за импликацией. Его подружка имеет общий стол с бухгалтером, у них отдельная диета, а у бухгалтера, как говорят, случился перитонит из-за прободной язвы, и в это я охотно верю, также полагая, что всё, что кажется на теле тучного бухгалтера лишь красными прыщами, на деле же является последствием такого осложнения, как сепсис. Я также часто вижу молодого парня, в одиночку сидящего у моря и читающего книгу, когда же его спутница присоединяется к нему, то, как правило, идёт со стороны медицинского корпуса, где проводят все эти процедуры и сидят врачи, и потому тот корпус я нарекаю про себя «виварий»; как видишь, многому я здесь успел присвоить наиболее соответствующие их сути имена. Так вот, на этих заключениях основывается моё предположение или, вернее, вывод.

Довольно миленькая пара. За ними интересно наблюдать, наверно, даже потому, что они всех остальных живее, они так молоды, наивны, что не чтят за благодать монотонность бытия и чёртову его размеренность. Мне кажется, что некоторые люди умирают раньше, чем за ними, в общем-то, приходит смерть. Конечно, умирают не в физическом смысле и, упаси бог Яхве, которому так часто молятся иные христиане, не в духовном, а скорее в эмоциональном, отсюда частые разводы и измены, когда один, как будто уже умер, приготовился к могиле, а другому хочется дышать. Но и они, нужно признать, заражены общей проказой, парадигмой выглядеть благообразно. Забавные же люди существа, везде и перед всеми пытаются они казаться лучше, нежели есть на самом деле, всем нужно соблюдать какую-нибудь позу, казаться образованней, воспитанней, казаться более красивыми, лишёнными несчастий, недостатков. Я помню даже как в начале, когда я только заселился, меня пригласили на одно собрание, где глупые старухи, старики и тётки, коим, видимо, здесь делать вовсе нечего, сидят в кругу и обсуждают там свои проблемы, я честно слушал этот бред полчаса, после чего сказал им, что мне нужно удалиться. В тот же вечер ко мне подошла одна из женщин и спросила, отчего ушёл я. Ответил ей, что было там неинтересно. Я ей врал. На замечание её, что этим я могу снискать себе репутацию одиночки, я не сдержался и ответил, дескать, лучше находиться одному, чем слушать этот бред. Мне было лишь смешно, подумать только – репутация! Им грезится, что репутация у человека наличествует изначально, а не зарабатывается трудом, деяниями, достижениями.

А вот ещё один не менее увлекательный субъект. Мужчина лет за сорок, может быть, ему уже почти и пятьдесят. От солнечных лучей кожа его имеет тёмный медный цвет. Физически он крепок, даже, я б сказал, подтянут, но всё же годы как-никак берут своё. В манере поведения его имеется развязность и нарочитая наглость, мне кажется, что от его внимания не удаётся скрыться никому. Мне любопытно наблюдать, с каким видом он что-нибудь такое делает или к кому-нибудь подходит. Сейчас он только вышел из воды и потому, идя до своего шезлонга, выглядит так, будто это именно с него Мунк рисовал «Мужчины на пляже», таким же бравым видится он сам себе, таким же мускульным самцом, недостаёт ему ещё снять плавки. Не понимаю, что он здесь забыл…

Справа от меня слышится шуршание и хруст полипропиленовой упаковки, я поворачиваю голову. Ребёнок лет восьми распаковывает мороженое. У современного человека это, вероятно, уже условный рефлекс, поворачивать голову на шелест полипропилена и фольги, ведь эти звуки нам напоминают о предвкушении чего-то сладкого, хотя, конечно, это можно объяснить и проще: ориентировочный рефлекс, который Павлов называл рефлексом «что такое». Мне даже захотелось шоколада. Забавно, как мы схожи с теми же домашними котами, что бегут на хруст паучей или сухого корма.

Ко мне приближается семейство, его я здесь уже видал не раз, они, как видно, направляются в посёлок. Уверен, что, не обратив внимания, они проследуют мимо меня. Достаточно типичная картина: кудлатый паренёк, одетый кое-как, в очках с большими линзами – я знаю, у него астигматизм, – пузатый низкорослый мужичок, отец семейства, и, ростом, может быть, чуть выше мужа, дородная бабища, уроженка юга, с признаками вирилизации под носом и розовым келоидным рубцом на животе, его заметил я, когда она была на пляже, не знаю, здешние ли врачеватели такие мясники, или это всё-таки творение иных специалистов. Единственный, кто уж действительно достоин моего внимания из кучки домочадцев, – юная особа с большими, но миндальными, почти кошачьими, глазами. Сегодня она в лёгком голубом, что представляется на мой абстрактный взгляд почти сорочкой, но, конечно, в несколько консервативном виде, что, собственно-то, и положено, быть может, для ребёнка её лет; у платья белый воротник, а рукава заканчиваются коротко, на локте, на нитке поверх одежды у неё надет простой традиционный деревянный крестик, а слева, для меня, конечно, справа, её волосы сжимает белый бант. Она единственная, кто смотрит на меня, но коротко, почти украдкой, и солнце, отразившись в глубине её зрачков, мне отвечает белым звёздным блеском. Она учтиво, чтобы не обидеть меня долгим любопытным взглядом, поджимает губы и отводит взор. Одна она из всех не архетип, а светлый образ, наделённый хоть и непонятной, но живо ощутимой душевной красотой, она читается в её глазах. Мне кажется, что даже я её, быть может, где-то видел, не здесь, конечно, не в пансионате, здесь вижу я её не в первый раз, но в чём-то, скажем, вечном… Может быть, на полотне картины?

– Обед готов.

Я чуть не вздрагиваю от неожиданности. Мне нужно несколько секунд, чтоб возвратить свои витающие мысли вновь на землю, где неистребимо царит ригоризм пансионата.

– Уже? – я вопрошаю.

– Вы разве не следите за часами? – задаёт вопрос сестра, пришедшая специально, чтобы известить меня.

– Нет, я как-то потерял счёт времени…

– Пойдёмте, – она уже собирается зайти мне за спину.

– Подождите, – вдруг возникает у меня идея, – а вы могли бы принести еду сюда?

– Сюда? – она переспрашивает, как будто не расслышала, на деле же этим вопросом она пытается лишь подчеркнуть абсурдность моего замысла.

– Да, прямо сюда, я хочу устроить пикник. Здесь прекрасные газоны, да и день погожий.

– Это невозможно, – она отрезает строго, не пытаясь даже сходно ответить на мою улыбку, – У нас постояльцы едят в столовой или на веранде. Я могу вам принести еду туда.

– А я думал устроить пикничок…

– Пикник в одиночку? – удивляется она так, как будто пикник с самим собой это что-то пошлое, вроде онанизма.

Я ничего не отвечаю ей, следую на веранду.

Закончив обед, я дожидаюсь момента, когда пожилая сиделка будет проходить возле меня. Идея устроить здесь пикник меня не покидает, мне хочется пойти наперекор устоям и вообще понежиться под солнцем, лёжа на траве.

– Вы не могли бы мне помочь? – я обращаюсь, уловив момент.

– Да, с чем?

– Мне хочется устроиться вон там на траве, – я показываю пальцем, – вы могли бы захватить плед и вот эту тарелку? – в тарелке абрикосы, куски дыни и арбуза.

Она в отличие от той сиделки, что звала меня к обеду, охотно соглашается и помогает мне устроиться поудобнее.

– Прекрасно, теперь я могу трапезничать этими плодами, воображая, что я отношусь к сословию эквитов, – один лишь я смеюсь и своей шутке, и тому, как здорово я всё придумал, и, поверь, меня нисколько не досадует то, что эта пожилая дама мой восторг не разделяет, хотя и улыбается в отличие от первой.

Довольно сложно передать то чувство, что испытываю я, вкушая сочные плоды, лёжа под солнцем. Отнюдь не наслаждения городского жителя, выбравшегося на природу. Во-первых, я признаюсь, мне довольно тяжело сидеть в стенах, поэтому я и пишу на воздухе, хотя это и менее удобно с технической и организационной стороны. В стенах, пускай это покажется чудачеством, я ощущаю, что в какой-то мере нахожусь в могиле; будто если долго просидеть в них, то непременно и само пространство сложится неуловимо так, что комнатная ширина, которую ни одному акромегалу не охватить руками, упрётся мне в какую-то минуту в плечи так, что вытянет вдоль туловища руки. Возможно, так и начинается клаустрофобия, не знаю. Ну а второе – то, что я так долго был один, что мне теперь невыносимо одиночество. Однако не спеши меня записывать в сообщество людей, которые встречаются по пятницам и воскресеньям с той лишь целью, чтобы было с кем поговорить. Среди людей я наблюдатель, тень, которую отбрасывает парус, дым, что остаётся после фейерверка, стук ноги об пол, которым гитарист, играя, отмеряет ритм. Прошли те времена, когда я всюду непременно стремился быть актором, теперь же я без сожаления довольствуюсь малозаметной ролью пейзажа.

Не успеваю доесть, как ко мне, я замечаю, направляется собака. Это пёс смотрителя пансионата, беспородная дворняга, имеющая окрас какой-то жёлто-белый. Он подходил ко мне уже не раз, и я трепал его за шкуру, поэтому я и сейчас, приветственно подняв ладонь, машу ему и кричу его прекраснейшую мурлыкающую кличку, которую иные иностранцы, что являются носителями языка с грассирующей «р», не могут правильно произнести, как это делает смотритель пансионата раскатисто, красиво.

Пёс приближается, принюхивается для начала к моей тарелке, но не находит в ней для себя ничего интересного. Я треплю его за холку, собака не сопротивляется, стоит как бы раздумывая, а потом и вовсе лезет обниматься и лизать мне лицо, так что уже теперь мне приходится от него отбиваться, хотя даже такое внимание мне приятно, и я, делая это, всё же смеюсь. За что люблю животных так за то, что если ты им нравишься, то у них мгновенно пропадает чувство такта, и они уже готовы с тобой играть, валяться, обниматься, вылизывать тебя, кусать, тереться – короче делать то, что принято, когда ты нравишься другому. А вот с людьми, хотя вы, может, очень нравитесь друг другу, всё это нельзя. Всегда есть социальная преграда, воспитанный в тебе барьер, который нам не позволяет быть собой, не позволяет радоваться так, как нам того хочется. Да чтобы просто приобнять другого человека, это надо быть ему хорошим, близким другом.

Перестав лизаться, пёс садится рядом со мной. Его уже зовут по имени, и мы оба смотрим на приближающегося к нам подручного смотрителя отеля, горца с густой чёрной бородой, широким носом, лысеющей макушкой и резкими размашистыми движениями.

– Что он вам мешает?

– Нет, это он так дружит. Правда, после такой дружбы все руки у меня слюнявые.

– Вы скажите, я его заберу.

Я делаю жест, означающий, что не о чем беспокоиться.

– Как вы здесь, обжились? – спрашивает меня подручный, произнося слова с акцентом.

У него прищуренный, внимательный взгляд, который норовит не то чтоб осмотреть тебя, а в тебя проникнуть.

– Да, прекрасно. Видите, я даже устроил себе что-то вроде пикника.

– О, – замечает он, но смотрит вовсе не на меня, – пошли на терапию.

Я смотрю туда, куда и он. На два часа я замечаю двух старушек.

– У них рак, – он поясняет, – поджелудочная и лёгкое. Вот видите ту, что в белом? У неё рак лёгких, страшная болезнь, говорю я вам. Всё из-за курений. Ей бросать надо, да ведь она секрет держит, что курит, доктор её ничего не знает.

Речь его кажется несколько ломаной, но я делаю скидку, понимая, что ему, носителю агглютинативного языка, не так-то просто формулировать свои мысли в соответствии с правилами флективного строя.

– А вы ведь тоже курите? – я замечаю.

– Да, но у меня-то нет рак лёгких.

– Вы думаете, это что-нибудь меняет?

– Конечно, – он взмахивает руками, – когда здоров, кури сколько думается, а когда болеешь, зачем это надо? Вот я бы сразу бросил, когда бы начал болеть. У меня дядя сорок лет курил и всю свою жизнь летом обязательно ездил на море, плавал и плавал, километры плавал, представляешь? Километры, я столько пройти не могу, сколько он плавал! И вот он однажды не смог доплыть до острова, что ли, или скалы какой, ну ему уже за пятьдесят было. И он тогда, говорит, чуть не захлебнулся и сказал себе: «Всё, я бросаю курить!» И бросил. С пятнадцати лет курил и бросил. Вот такой человек был, представляешь?

bannerbanner