
Полная версия:
Заклание
– Ты так не считаешь?
– Не в этом дело.
– А в чём?
– Дело не в том, что кто-то стал умнее или глупее. Дело в том, как меняется наше отношение.
– Мы все взрослеем и смотрим на жизнь уже иначе.
– И на других людей… Иначе.
Она смотрит на него, он молчит.
– Вы просили кофе, – вмешивается официантка. Она ставит на стол две чашки кофе.
– Лучше б это было виски, – говорит женщина, когда официантка уходит.
Он откидывается на спинку стула.
– Подожди, мне нужно позвонить, сказать, где я, чтоб мне могли перезвонить.
Он не спрашивает разрешения. Просто констатирует. Уходит.
– Глупая идея, – она наклоняется к столу, обхватывая свой лоб рукой. – Уйти пока не поздно.
Она молчит погружённая в себя.
– Ещё глупее, – произносит.
Он возвращается. Садится.
– Ты чем-то взволнована?
– Наверное, я зря пришла. Вообще, всё это зря.
– Неужели всё, что было, тебя до сих пор так трогает?
– Не знаю… Не в этом смысле… Наверно…
– Когда ты уходила, тебе было всё равно.
– Я тогда сама ничего не понимала.
– Но ты была решительна.
– Как и всегда?
– Как и всегда.
Они снова молчат.
– Так ты теперь одна? – он отпивает кофе.
– Как видишь. Тебя это радует?
– Не знаю… скорее, нет. Раньше, честно, я бы наверняка получил от этого какое-то удовлетворение. А теперь… Теперь, нет. Теперь мне даже скорее жаль…
– Так уж и жаль? – вскипает она.
– А что?
– А то, что хуже ничего нельзя было сказать! Господи, нет хуже роли, чем быть человеком, которого кому-то жаль!
– Прости, – он становится намного мягче, – Аделина, выпей кофе, успокойся.
Она пьёт.
– Я так давно не произносил твоё имя, Аделина.
Она смотрит на него, уже не так, как прежде.
– Ну почему всё должно было сложиться так, скажи мне?
– Ты сама этого хотела.
– Но я была дурой.
– Ты так не считала.
– Но ты так считал.
– Считал.
– Но почему ты мне не объяснил?
– Пытался. Ты не слушала.
Он берёт её руку.
– Зачем ты здесь? Чтоб ворошить то, что было?
– А что у нас есть?
– У меня много чего есть, – отвечает он, – но всё это уже не связано с тобой.
– У меня тоже кое-что есть, но всё, что есть, как будто в прошлом, да и немалая часть, пускай это прозвучит глупо и польстит тебе, связана с тобой, мне нечего скрывать.
– Тебе так только кажется.
– Мне бы хотелось в это верить.
– Ты знаешь, что воспоминания нам преподносят всё в другом, неверном свете.
– Наверно. Но иногда мне думается, что если был бы шанс начать сначала? Всё. Всё начать сначала. Почему же в жизни ничего нельзя вернуть назад?
– Таково её устройство.
– Ты рассудителен всё так же, как и прежде.
– Ты же знаешь, я такой.
– За это я тебя любила.
Он молчит.
– Так для чего ты здесь?
– Не знаю.
– Вот как?
– Я, – она запинается, – я… я как осталась одна… Это долгая история. Я, знаешь, бывало, что часами думала о тебе. Сидела в кресле, держала книгу, не могла читать и только думала о том, что было, что со мною стало. Забавно видеть все свои ошибки в прошлом. Всё кажется таким простым и ясным. Думаешь, ну как здесь можно было ошибиться? А что сейчас? Сейчас я вновь не знаю, что со мной, не знаю, что мне делать с этой жизнью.
Он качает головой.
– Что?
– Звучит ужасно.
– Конечно, когда тебе сорок четыре года, ты одна и ни черта не знаешь, как ты будешь дальше жить.
Она отворачивает голову к окну.
– Ты знаешь, что не всё ещё…
– А что? – она обрывает его. – Что ещё? Ты посмотри на меня. Кому же я нужна такая?
– Я не знаю, Аделина, но ты заставляешь меня чувствовать себя виноватым в том, в чём я не виновен.
– Прости, Георг. Я не права. Прости меня. Ты предо мной ни в чём не виноват. Ты единственный, кто не был предо мною никогда ни в чём повинен. Я из-за этого и злюсь, злюсь на себя, какой же я была тогда дурёхой. Другие, мне кажется, могут быть и недостойны меня, а вот с тобой иначе. Мне кажется, что это я недостойна тебя.
Она начинает тихо плакать.
– Ну, Аделина, боже мой!
Он, как и любой мужчина, от женских слёз не знает, куда деть себя. Но она быстро успокаивается, вытирает глаза салфеткой.
– Я думала, что когда мы встретимся, я буду перед тобой сидеть с непоколебимым видом, – женщина уже смеётся и улыбается вовсю. – А вот расплакалась перед тобою как девчонка.
– Боже мой, я никогда бы не подумал, что ты меня всё ещё любишь!
Она смотрит, и глаза её дрожат.
– Скажи мне, как же так произошло?
– Зачем тебе всё это ворошить?
– Мне хочется во всём раз и навсегда разобраться.
– А тебе это поможет?
– Скорее нет.
– А тогда зачем?
– А что ещё мне остаётся?
– Дальше жить, ну неужели ты всё это время только думала о том, как мы тогда с тобою жили?
– Нет, – она спокойна, – ты наверно прав. Всё это я накрутила себе в последние месяцы, когда узнала, где ты работаешь, когда увидела тебя. Когда я ничего о тебе не знала, ты был белым пятном, в котором можно было рисовать всё что угодно, а когда я о тебе узнала всё, ты приобрёл контуры, свою действительную форму. Нет, я, конечно, предполагала, что у тебя уже семья и дети, но я не знала всё это наверняка. Да и одно дело представлять себе, а вот увидеть наяву – совсем другое.
– Ты мне завидуешь?
– Да.
Он делает головою жест, означающий, что он не ожидал подобного ответа.
– Точнее, не тебе, а ей.
– Но ты её не знаешь.
– Но знаю тебя.
– Я изменился, ты сама сказала.
– Изменился, но это не значит, что стал хуже или потерял свою основу.
– Боже мой, но мы не виделись с тобою двадцать лет!
– Что с того?
– Как минимум я постарел.
– Я тоже.
– У меня другие взгляды, увлечения, не знаю, что ещё… Да и у тебя, уверен, тоже.
– Я не об этом.
– А о чём?
– О том, что существуют люди, с которыми можно прожить всю жизнь, а с остальными только лишь мгновения. Ты тот, с которым можно жить всю жизнь. Я этого тогда не поняла.
– И что ты предлагаешь, Аделина? У меня жена.
– Ничего. Не думай, будто я пытаюсь соблазнить тебя или, боже упаси, вернуть, – последние слова её обиженные, сжатые досадой губы роняют как можно более пренебрежительно.
– Тогда к чему все эти разговоры?
– Просто мне хотелось убедиться.
– В чём?
– В том, что было. Что это была правда.
– Конечно, правда.
– Но ты же сам сказал, что иногда воспоминания нас могут подводить. Теперь я вижу, что ты такой, которым я тебя запомнила.
– Ты тоже та же, только в твоём взоре слишком много горя и печали. Раньше их там не было.
– Ты знаешь, если женщина долго живёт одна или страдает, что ещё, наверно, хуже, то она теряет мягкость, женственность в глазах?
– Над этим я не думал.
– Зря.
– Я думал, что когда приду, узнаю, что у тебя всё в порядке.
– Я думала, когда сюда приду, то буду именно такое и изображать, но, как ты понимаешь, этого не получилось.
– Ты знаешь, я всегда тебя любил. Мне кажется, что даже, может быть, до нашего знакомства…
Она не отвечает. Смотрит вдаль, в окно.
– Ты помнишь, ты давал мне имена? Какие-то смешные, глупые, на некоторые я обижалась. Я, знаешь, иногда их вспоминаю. Нет! Не произноси их, мне будет очень больно. И если ты этими же именами звал других женщин, это тоже мне не говори. Я даже думать не хочу, что то, что было лично для меня, ты мог бы применять и к прочим.
– Так, как тебя, я больше никого не называл.
– Правда? – она смотрит на него с такой надеждой, с какой ребёнок ожидает чуда.
– Да, всё то, что было для тебя, осталось только для тебя.
– Спасибо. Ты знаешь, что ты в этом уникален. А все эти избитые, замызганные чужими языками имена, все эти Кролики, Лисички, Кошечки – такая мерзость. Терпеть их не могла.
Они смотрят друг на друга.
– Мне тогда не следовало уезжать.
– Ты знаешь, что это не так.
– Мне следовало не глупить и тебя дождаться.
– А что бы это изменило?
– Когда я пожила одна, мне показалось, что ты мне не нужен. Мне думалось, что ты меня не любишь.
– А я ведь думал так же.
– А сейчас, Георг?
– А что теперь? Теперь у меня жена, и в этом я ортодоксален. Но я тебя люблю, люблю настолько, насколько это позволяет моё сердце.
– Насколько позволяет сердце?
– Да.
– А разве это возможно, любить кого-то в заранее установленных объёмах?
Как хорошо, что этот текст пишу лишь для тебя, иначе я б не мог здесь привести этот прекраснейший из диалогов моего любимого писателя Онофа; меня бы уличили в плагиате или в излишнем заимствовании; но не привести его здесь, значило бы упустить одну из знаковых деталей нашего знакомства, согласись.
– Что скажешь?
– У меня нет слов. Это превосходно! Кто автор? – спрашиваешь ты, пока мы аплодируем артистам.
– Оноф.
– Я обязательно хочу его прочесть.
– Ты не пожалеешь.
За этой сценой следовали остальные, и они, как и положено иммерсивному спектаклю, погружали в атмосферу чужой жизни глубже, чем что-либо. Мы были здесь, в кафе, в каких-нибудь трёх метрах от актёров, мы ели, наблюдали, были частью пусть искусственного, но чужого мира.
– Ну как вам? – спрашивает нас твоя подруга, когда квартирник их небольшого театрального кружка приходит к своему финалу.
– Очень круто! Я забыл, что зритель, – отвечаю я.
– Правда?
– Конечно, – отвечаешь ты за нас обоих, – ты была великолепна в образе… как его там звали?
– Мальчика-савояра, – подсказывает твоя подруга, подвижная, возбуждённая девушка с внимательным, немигающим взором.
– Да! – восклицаешь ты. – И эти зуавы! Где вы только взяли все эти костюмы?
– Ну у нас же театр! Я рада, что вам понравилось, – от души произносит подруга. – Сейчас мы закончим, и я к вам подойду, – говорит она и покидает нас.
Мне было лестно в этот миг осознавать, что нас уже воспринимают вместе, хотя, конечно, я тогда ещё ничего о тебе не знал, но твёрдо был уверен только в том, что хочу узнать тебя поближе.
– Которая из сцен тебе показалась интереснее? – спрашиваю я.
– «Две свечи».
– Я думаю, тебе понравится Оноф.
– А что ты у него читал?
Я называю несколько его романов.
– Ого, так много, – отвечаешь ты и наливаешь себе в чашку чая. – Но мне больше понравилась концепция спектакля, постановки, не знаю, как это верней всего назвать, когда всё действие происходит не на сцене, а рядом с публикой, за соседним столиком.
Ты берёшь бумажную салфетку, чтобы вытереть оставленную на поверхности стола лужицу чая.
– Да, это совершенно иной уровень погружения зрителей в спектакль. Однако тебя не смущает тот факт, что ты только что убила дерево?
Твои удивлённые глаза с приподнятыми вверх бровями смотрят на меня. Я показываю на салфетку улыбаясь.
– Нет, его убили уже давно.
– Но ты этому способствуешь, – я улыбаюсь, чтобы явственнее показать, что это шутка.
– И знаешь, меня из-за этого грызёт совесть, – ты отвечаешь в той же манере, шуткой на шутку.
– Но я думаю, ты это легко переживёшь, ведь совесть – это личностный конструкт.
– А где ты учишься? – спрашиваешь ты, приняв мои слова за афоризм.
– Ты имеешь в виду, отпускать остроты?
И это бонмо позволяет мне взглянуть в твои глаза. Я помню, как долго смотрел в них. И ты смотрела на меня, никто и никогда так не смотрел, как ты тогда. И после, много лет спустя, пройдут года, другие женщины, но никогда никто не будет так смотреть, как ты тогда. Ты не испытывала, ты интересовалась мной. Навряд ли я тебя очаровал, но зацепил определённо. А многие из женщин, это я узнал потом, пытаются проверить, испытать мужчину. Перед тобой я был, кем был, и я не подстраивался под стандарты твоих дум, суждений, представлений о мужчине. Любовь излавливает нас подобно тралу, и нас она тогда словила. Мы дождались твою подругу и пошли гулять. Ночные улицы, незрячие глаза квартир, хитросплетения дорог и перекрёстков, путеводители – цветные светофоры.
Тогда и именно тогда, когда, отделавшись от общества подруги, я провожал тебя до дома, то впервые услыхал тот стук. Тук-тук. Привет! Я есть любовь! Ах, вы меня не ждали, ну что ж, вселенский хаос даровал меня тебе. Теперь тебе решать, что будешь делать ты со мной.
Мы долго не могли с тобой расстаться на крыльце. Мы вспоминали сцены из спектакля, овации актёрам, но ни мы и уж тем более несведущие о чужих делах актёры не знали, что в тот вечер рождался не спектакль, отнюдь не театральная работа, а бóльшая заслуга труппы была в том, что нас сведя друг с другом, они рождали настоящую любовь. Я знаю, ты сейчас или смеёшься от души или удивлена, но есть явления, которые не поддаются строгому канону своих форм, они, быть может, называются всё теми же словами, что и остальные, например, «картина» и «шедевр», «рассвет» и «радость», но взгляни послушай, как они скупы эти слова на отражение того, чего хотят они собою описать. Вот также и «любовь» – лишь звук сравнительно с той магией, которая была в тот вечер зажжена меж нами.
Что было дальше? Дальше началась логическая странность, ведь я прекрасно, может быть, не идеально, но хотя бы сносно до того жил без тебя, но вот узнав тебя в тот вечер, я уже не мог себе представить, что будущность моя будет идти отдельно. Идея фикс? Я знаю, она и есть то самое, что заставляет нас влюбляться. Я знал тебя всего лишь один вечер, но чувствовал, что мы с тобой подходим идеально. Конечно, это был мой субъективный взгляд, но и чутьё собаки схожего порядка.
Пред тем, как мы с тобою выбрались вдвоём впервые погулять, прошла неделя. Всё это время мои мысли были заняты тобой. Я этого тебе не говорил, но вечерами я, бывало пару раз, срывался прочь из дома и бродил. Я, как цыганка, что гадает по линиям ладони, гадал по хитросплетению кварталов, улиц, перекрёстков, надеясь встретить там тебя случайно. Как было мне узнать, где повстречаемся мы снова, какой из улиц ты пройдёшь?
Всё это для тебя сейчас звучит бредово, ведь мы тогда общались в мессенджере, и я мог просто подождать, но ты пойми, я ничего не мог с собой поделать. Мне впору было ставить градусник, я заболел тобой.
– Вы не замёрзли?
– Нет, нет, всё в порядке, – отвечаю я.
Это сиделка из пансионата. Забавно, что теперь за мной ходят, будто за сокровищем, и спрашивают вечно, как моё здоровье, не хочется ли чаю, не замёрз ли я. Не знаю, как и ощущать себя в текущей роли, да и вообще какая это роль? Больного? Старика? Или человека благородной крови, которому по умолчанию положена прислуга?
Я вглядываюсь через ночь в пространство мреющего под луною моря. Мне, знаешь ли, всегда хотелось жить вот так у моря. Не быть на отдыхе, а именно быть занятым каким-то делом. Вставать и видеть море, ему улыбаться или хмуриться в зависимости от того, какой сегодня у него настрой, и делать своё дело. Теперь пусть небольшой отрезок времени, но я так живу, уж лучше так, чем только ездить по путёвкам.
Однако, кого родила земля, тот счастья не найдёт на море. Я оборачиваюсь и смотрю на огоньки подсвеченного пансионата. Играет пьяное фортепиано, в такт ему звучит бодучая перкуссия пивных бокалов, не все, кто пребывают здесь, с орфанными заболеваниями, и потому для части постояльцев здесь находиться в радость. А ведь давно известно, что для радости толпе необязателен какой-то подвод. Скорее даже ей необязательно какое-нибудь осмысление. По нашим венам и артериям всё время бежит кровь. Она, по сути, кормит человека. Вся наша кровеносная система – жизнь! Пусть рондо, замкнутый, однообразный круг, но ты его нарушь – и жизни нет. Навряд ли они отмечают то, что сердце их качает; просто чествуют насыщенное и полноценное существование. По сути, это то же самое, но только более простая форма осмысления бытия.
– Быть может, что-то нужно? – спрашивает вновь участливо сиделка.
– Нет, нет, всё и так прекрасно, не беспокойтесь, – вновь отнекиваюсь я и отмечаю про себя в который раз, что сервис здесь на ять.
Чуткая старательная женщина, мне даже несколько досадно, поскольку она моя соотечественница, и ей немало лет, она мне в матери годится, а за такую службу, как у неё, берутся не от лучшей жизни.
Я вновь бросаю взгляд в темноту спокойного, размеренного моря. Мне хочется вдохнуть и ощутить ноздрями его свежесть, но ветра нет, и даже ночью стоит тёплая погода.
Вот грани настоящего, за ними прошлое, – я снова погружаюсь в строчки – пустой, заброшенный и обветшалый дом, который населён лишь только призраками, но больше некуда идти, и я, бездомный, возвращаюсь в него снова на ночлег. Мне в нём уютно, несмотря на то, что очаг его уже не греет так, как раньше, в нём можно развести огонь, – но разве тёплый он – нет в доме этом прежнего уюта, гуляет ветер в выбитых, зияющих провалом осени оконных рамах, скрипит пол, и протекает крыша. Но до чего же он мне близок, в нём было прошлое моё, в этих стенах поныне есть отметки счастья: следы висящих некогда картин, продавленные в полу мебелью отметины, разбросанные тут и там предметы, и даже, может быть, укромны частички запахов тех дней.
Но вот другая сцена.
Мы сидим в закусочной. Известная по всей планете сеть вредного фастфуда, писать её название здесь было б лишним, ведь ты-то её помнишь, а у меня имеется предубеждение, что её название, употреблённое здесь всуе, испортит стиль и атмосферу книги, как дешёвый продакт-плейсмент портит фильм.
Моя рука с особым трепетом держит тебя в объятиях, наш маленький союз расположился в тесном, но уютненьком алькове. Ты ешь мороженое и даёшь попробовать мне шоколадный коктейль, я помню, слишком приторное яство, но мне на это наплевать, ведь в перерывах между потреблением сластей, мы целуемся. О, сладкое блаженство! Я даже помню, как ты не могла мне отвечать на поцелуи, твои губы не хотели слушаться, они всё норовили улыбаться, и ты силилась их усмирить, обязывая слиться в поцелуе, но они, проказники, всё только больше улыбались, не давая насладиться страстью.
– Мне нравится с тобою целоваться, – сказала также непосредственно ты, как открывается ребёнок. Не удивлюсь, если узнаю, что в тот миг ты под столом болтала ножками.
Я не ответил ничего, просто улыбался. Мы были так с тобою влюблены, что попросту могли смотреть друг на друга и ничего не говорить. Ты знала, я был полностью твоим. Мне было больше ничего не нужно. Сидеть с тобою рядом и смотреть в твои глаза. И не было секунды, чтоб они мне ни сияли имманентным светом. Я, кажется, как будто заразил тебя, и каждый раз, когда ты видела меня, они сияли. Ни у кого и никогда я более не видел столько счастья, как в твоём миндальном взоре в эту упоительную пору. Забавно, ведь тогда я полагал, что взор твой будет гореть вечно, излучая нежность даже в гуще мрака. За эту глупую оплошность я себя спустя года простил, всему виной тогда было vertigo.
Слетали листья, пришла осень, шли дожди, и мы с тобою обнимались под деревьями и козырьками. Дешёвые кафе и улицы были прибежищами, в которых выплавлялись наши чувства. До этого ведь я любви не знал, ты тоже. Не то чтоб до того мы не имели отношений, они были, но любви определённо мы не знали. Всё это было баловство, а между нами становилось всё серьёзно. Сходились, словно пазл, в единую картину наши чувства, интересы, устремления, идеи и тела. Бывает, кто-то говорит: между мужчиной – женщиной необязательно наличие единых интересов, но для меня эта взаимность была непременной. Мне нужен был не только, выразимся так, соложник, но и друг, который мог бы быть всегда с тобою, который не предаст, который будет рядом, который будет делать то же, что и ты, не будет гребовать твоими пусть наивными, смешными, бестолковыми мечтами. И горе, что ты была всем этим; когда бы я ни знал такого счастья, как у нас с тобою, быть может, всё сложилось бы иначе, но я знал. В том состоит и горечь, и отрада.
Вот новый диапозитив. С тобою мы идём по тёмной сырой улице.
– Извини, конечно, возможно, ты скажешь, что это не моё дело, но мне кажется, что оператор в банке – это совсем не то, что тебе подходит. Точнее, ты способен на большее, если тебе нравится анализ закономерностей, экстраполяция, как ты сказал, – высказываешься ты прямолинейно насчёт моей работы.
Я сообщил тебе, что я учусь на финансиста в захудалом институте, а между сессиями занят тем, что консультирую клиентов банка и осуществляю операции, для проведения которых, выразимся так, как есть, не нужно быть интеллектуалом. Что проку ходить в галстуке, рубашке, когда ты только младший клерк?
– Да, понимаю, но сейчас я только учусь. Кто возьмёт человека без диплома, да и к тому же которого нужно несколько раз в год отпускать на сессии?
– Я понимаю, – говоришь ты, уже аккуратнее подбирая слова, – это просто, к слову, о перспективах.
– Я понял, – отвечаю я, почёсывая подбородок.
Мы переходим к другой теме, но твоя уверенность во мне, намного большая, чем моя собственная, селится где-то глубоко в моей душе. Все люди так или иначе хотят большего, к чему-нибудь стремятся, но далеко не каждый день встречаешь человека, который верит в тебя больше, чем ты сам. Я рос в провинциальном индустриальном городе и не мог себе представить, что это возможно, работать как-нибудь иначе, чем руками; конечно, я всегда стремился к знаниям, но за светом от учения всегда стояла тень некомпетентности, отсутствия реальной практики, и потому я сам себе казался самозванцем, который только заявляет, что способен зарабатывать умом, а на деле без понятия, как это делать. Труд умственный являлся для меня абстракцией, тем, чем занимались люди в книгах или фильмах, но никак не в настоящем мире. Когницию мою определял круг моего общения, который-то и был той замкнутой чертой, не позволяющей расширить взгляд на мир и вещи, а ты так отличалась, что переворачивала догмы. Уже через неделю после нашего знакомства я узнал, что ты учишься в консерватории, заканчиваешь кафедру фортепиано. Я этим был невероятно удивлён. Ещё через неделю я узнал о том, что ты не только играешь на фортепиано с шести лет, но также и поёшь, и это обстоятельство мне объяснило природу чарующих интонаций в твоём голосе.
О музыке и музыкальных инструментах ты могла рассказывать часами. Я спрашивал тебя о них, а ты мне объясняла. И вот спустя, наверно, месяца, ну скажем, три-четыре ты впервые позвала меня на выступление оркестра. Я в жизни до того на исполнение классических произведений не ходил, конечно, слушал Генделя и Баха, но чтобы слушать их не в записи, а в исполнении оркестра, я до того умом не доходил. В тот вечер стало для меня открытием, что на скрипке играть можно не только с помощью смычка, но и пальцами – пиццикато. Я помню, как тебе об этом рассказал, и ты над этим очень весело смеялась. Конечно, ты росла в другой среде, в среде, где дети выучиваются играть по нотам раньше, чем у них созреют клетки Пуркинье. Но несмотря на то, что с малых лет ты с головой была погружена в искусство, ты всё равно была такой же, как и я, провинциальной девушкой, живущий на окраине большого мира, в среде, где часто говорят: «Не прыгай выше головы», – и заверяют, что на праздник жизни мы не вхожи. Теперь над этим рассуждая, я всё больше прихожу к тому, что именно смешение настолько разных интересов помогло нам, изменившись, стать, кем мы хотели. Мы так стремительно учились друг у друга, что на постижение того, на что в отдельности бы нам потребовались годы, у нас ушли лишь месяцы.
Уже зимой я вёл с тобою разговоры нетипичные для прошлого меня. Вышагивая по замёрзшим тёмным улицам, мы долго-долго говорили. Да, из всего, что делали мы вместе, мне больше нравилось, когда мы говорили. Но обсуждая что-то, мы нередко спорили, ведь у меня всегда была своя позиция, а ты из-за своей упёртости назло мне не хотела уступать, а если у тебя имелось мнение или, скажем так, предубеждение, то его разрушить было также сложно, как моё. Но в целом мы любили споры, если те касались не заурядной житейской темы, а велись о чём-нибудь возвышенном, научном, важном; мы часто спорили о том, о чём иные люди даже и не говорят.
– Ну и какой инструмент тебе больше всего нравится?
– Юпитер восьмой, – отвечаю я.
– Какой? – ты смотришь так, как будто я произнёс бессвязный набор слов.
– Roland Jupiter-8.
– Это ещё что такое?
– Легендарный синтезатор.
– Нет, я говорила про классические инструменты, про академическую музыку.
– А я не хочу выбирать только из классических. Мне нравится «Юпитер». На нём творилась вся космическая музыка восьмидесятых.
– А мне орган.
– Орган? А я думал, что фортепиано.
– Фортепиано тоже. На самом деле я даже не знаю из чего выбрать. Понимаешь, орган не просто так считается королём музыкальных инструментов. Это величественный классический инструмент, у него невероятное и многогранное звучание!