
Полная версия:
Карьера Югенда
Большая ложь обладает силой правдоподобия. Чем колоссальнее ложь, тем охотнее люди принимают её за истину. Даже если впоследствии ясно доказать фактами обратное, сомнение, посеянное той ложью, останется в умах навеки. Наглейшая ложь не умирает даже после абсолютного разоблачения.
Правда не нуждается в доказательствах, – в этом её преимущество.
Отлично. Сами собой разумеющиеся вещи не доказывают. Это факты, не требующие доказательств. Не нуждающиеся в доказательствах, – так вернее. Требующий доказательств очевидного есть глупец!
Глупец. Он вспомнил одного глупца. Года четыре назад редактор еженедельника «Ди вохе» позволил себе разместить фотоснимок грампластинки, с которой в радиоэфир шли фанфарные позывные, предваряющие сообщения о самых громких победах вермахта. Дубина! Он не имел права ронять авторитет печатной прессы! Фокусник не выдаёт своих секретов! То же самое касается и радио. Два увесистых кулака доктора Гёббельса,– печатные средства массовой информации и радио. Ими он победит! Аудитория – семьдесят миллионов немцев! Поэтому – никаких разоблачений священного процесса создания мифов! За это сразу в концлагерь! И редакторов, и цензоров! Всех!
Колоссальная ложь.
Главное в ней – детали. Фотографически «точные» детали. Например, секретное оружие Германии во времена Сталинградской битвы. Танковые огнемёты, в пять секунд сжигающие шестиэтажные дома. Один выстрел – и весь дом заполыхает, как стог сена! Под Сталинградом солдатами вермахта «впервые был применён» автомат со скорострельностью три тысячи выстрелов в минуту. И хотя все эти сообщения – чистейшие выдумки, немцы и в тылу, и на фронтах до сих пор верят в этот миф, ждут чудо-оружия. Что ж, на войне – как на войне, как говорят французы. Союзники.
Властитель немецких душ презрительно ухмыльнулся. Союзники… Сбросили десант в Нормандии, скоты. Впечатлила их Сталинградская битва! Таскают каштаны из огня чужими руками. На переговоры не идут, – им подавай безоговорочную капитуляцию!
Ничтожества! Да один рядовой вермахта стоит их жалкого взвода. Не говоря уже об СС!
Немецкая «чёрная» радиостанция будет вещать на Англию обычные инструкции по гражданской обороне. Но в таких угнетающих подробностях, чтобы каждый англичанин, от мала до велика, усомнился в своей способности выдержать сокрушительные немецкие бомбардировки.
В итоге надо убедить их всех в опасности большевизма в целом для Запада. Забить между союзниками клин. Они все, как огня, боятся марксистского учения. Трясутся за свою собственность. Что ж, пусть полюбуются всласть на сталинградскую катастрофу. Пусть знают, что сделает с ними русский Чингисхан. Хотя он грузин… Плевать.
Всё ясно, как день. Красные хотят уничтожить не только нашу страну, но и весь наш народ. Они нас ненавидят. Они варвары, и мстить нам будут варварски. Убедительно? Вполне.
И опубликуем карту. Карту раздела Германии, «подготовленную» руководством СССР.
Для большей убедительности это карта будет «перехвачена немецкой разведкой». Та-ак. Опубликовать «план раздела Германии» на первой полосе. Или дать на разворот второй и третьей? И запустить её в прессу нейтральных государств.
Гм… Нет. Карту публиковать нельзя. Нельзя! Иначе немецкие беженцы забьют все дороги, и армии негде будет пройти. Вот тогда и настанет коллапс. Только слухами. Только через устную пропаганду. Пожалуй, и через прессу нейтральных стран. Но никаких карт! Никаких документов!
Гёббельс взволнованно зашагал по кабинету. Ходьба стимулирует умственную деятельность. «Секретное оружие» – мы «собирались» применить его в битве за Сталинград. Пришла его пора. Секретное оружие! Оно спасёт Великую Германию от поражения!
Гёббельс внезапно остановился посреди кабинета и горько усмехнулся. «От поражения»! Давно ли мы делили добычу?
К чёрту сантименты! Надо работать. Нами введены в эксплуатацию первые в мире реактивные ракеты «ФАУ-1» – новейшее современное оружие. Аналогов нет в мире. Так и запишем.
Находится в разработке самый совершенный в мире истребитель – реактивный бомбардировщик «Мессершмитт» – Ме-262. Но мы напишем – «запущено серийное производство». Самолёта быстрее него в мире не существует. Он – совершенство! Он в одиночку одолеет красную чуму!
Придётся строго засекретить, что поставить на поток производство этих реактивных установок и самолётов мы не в силах. Нет мощностей…Ресурсы на исходе. Тяготы войны… Да и Ме-262 ещё далёк от завершения. Мы не были готовы к… такому темпу войны.
Он поморщился. Вспомнил, как летом далёкого тридцать второго года Путци рассказал ему о своём знакомстве с Уинстоном Черчиллем, нынешним английским премьер-министром. Черчилль тогда остановился в мюнхенском отеле «Регина Паласт». Ресторан этого отеля аккуратно посещал фюрер, каждый вечер, в пять часов. Черчилль искал встречи с фюрером, специально для этого прибыл из Англии и остановился в этом «Регина Паласт». Проболтавшись в ресторане несколько вечеров кряду, он ни с чем отбыл восвояси.
Путци, он же Эрнст Ханфштенль, выпускник Гарварда, прекрасно говорил по-английски и входил в круг приближённых фюрера. Этот Путци имел наглость передать самому фюреру слова того напыщенного англичашки: «Передайте вашему боссу, что антисемитизм хорошо стартует, но не выдерживает темп.». С английской элегантностью оплевал весь Третий Рейх. Ничего. Доберёмся и до тебя!
Путци имел наглость поссориться с ним, с самим Гёббельсом. И до него он добрался.
В одна тысяча девятьсот тридцать шестом году Путци получил приказ фюрера сесть в самолёт, десантироваться над Испанией, пробиться к республиканцам и, работая под прикрытием, помогать сторонникам мятежного генерала Франко. Для Путци выполнение этого приказа означало злую смерть. Республиканцы разорвали бы его на куски сразу по приземлении. Но Путци, полумёртвый от страха, покорно сел в самолёт. Он был убеждён, что, откажись он, его немедленно расстреляют на месте, прямо под брюхом самолёта.
Они пролетели довольно долго, когда из-за поломки самолёт совершил вынужденную посадку. Выйдя, Путци обнаружил, что они по-прежнему в Германии! Всё это время их самолёт кружил над Германией!
Это они с Гитлером так здорово его разыграли! Хохотали до слёз! И Путци не выдержал, сбежал в Англию, а оттуда – в Америку. Скатертью дорога.
За утечку информации карать будем строго, вплоть до расстрела. Лично прослежу!
Итак, «секретное оружие», страх перед русскими и вера в фюрера – вот что спасёт Великую Германию от позорного поражения!
Тонкие бледные пальцы стремительно летали по клавишам пишущей машинки.
Доктор изобрёл новое лекарство. Он заставит немцев воевать, он спасёт немецкий народ от позора. Выведет на широкую тропу новой, счастливой жизни. Сами же потом будут его благодарить и прославлять.
Лишь бы они не раскисли, как этот Путци, и не сложили оружия.
XVII
I
То осеннее утро было непривычно холодным для Германии. Макаров проснулся рано и сразу же огляделся. Фронтовая привычка ожидать нападения никогда не изменяла ему.
Первая ночь, проведённая на вражеской территории. На немецкой земле. Он вспомнил о вчерашнем и болезненно поморщился.
Вчера около полудня они ворвались в приграничную немецкую деревушку, дворов во сто, и… не встретили никакого сопротивления. Макаров сразу почуял подвох; немцы всегда сражаются яростно, до последней капли крови, не щадя ни себя, ни соперника. Тем более – на своей земле! Поэтому Макаров, к тому времени командующий артиллеристской дивизией, готовился к изнуряющему затяжному бою.
Когда они вошли в деревню, оторопел даже видавший виды Макаров.
Деревня была безлюдной. Ни души! Ни старого, ни малого. Никто не встречал, и никто не убегал. Может, жители ушли в леса партизанить? Он тщательно осмотрел пустынную улицу, нарядную, чисто выметенную, – как в пряничном городке. Дома, по-немецки добротные, стояли невредимыми. Значит, не ушли в леса. Не то сожгли бы.
Макаров ходил по деревушке и изумлялся всё больше. За воротами на разные голоса надрывались не доенные коровы. Оторопевший Макаров щупал занавески на окнах коровника. На подоконнике – цветы в горшках. Герань. Для коровы цветы? Бурая корова умоляюще мычала. Солнце стояло в зените, и корове было решительно наплевать, чьи руки, русские или немецкие, её выдоят. Ей нужен был просто человек. Для заботы.
Кругом – чистота… Макаров снял фуражку, привалился к коновязи и в изнеможении закрыл глаза. Он почувствовал себя разбитым, как после затяжного боя, хотя за сегодняшний день не было сделано ни единого выстрела.
Обитатели этой восточногерманской деревеньки, имевшей несчастье оказаться приграничной, все, от мала до велика, находились в своих домах. Они не убежали, потому что были мертвы.
Неужели кто-то из наших? Нет, они не могли так! И наша дивизия идёт в авангарде! – бешено замелькали мысли. – Зачем убивать мирных, в их же домах?!
Макаров лично обошёл каждый дом, каждый двор, вместе с врачом он участвовал в осмотре, внимательно изучал обстановку. Никаких следов насильственной смерти. Ни у кого.
Военный врач уверенно констатировал самоубийства. Массовые самоубийства. Родители перед смертью убивали своих детей. Взрослые добровольно ушли из жизни, в отличие от детей. В одних домах семьи травились газом, в других – лекарствами. Детям, кто понимал и сопротивлялся, давали яд насильно. Остальные жители, очевидно, покинули родную деревню много раньше. Отбыли в тыл. Мёртвые – не успели.
Неужели мы звери, что они нас так боятся? Детей-то зачем убивать? Сознание Макарова никак не могло этого вместить. Он мучился догадками, пока не явился переводчик Иваныч с немецкой газетой, найденную в одном из домов. Иваныч – основательный воин с лихо закрученными усами. Родом из Киева. И уже навеселе! Когда успевает? Только запах его выдавал. Уметь надо! Макаров ощутил дрожь в руках. Давненько он не был в таком состоянии. Надо бы тоже выпить. Иваныч очень кстати.
Они сели с газетой на ступени крыльца деревенского дома и закурили. Иваныч несколько брезгливо развернул газету и перевёл надпись под фотографией: «Радуйтесь войне, ибо мир будет страшным!». На первой странице под этим крупным заголовком было помещено фото зверски убитой женщины. На фоне детских трупиков. Очевидно, её детей.
Ниже рассказывалось о зверствах, чинимых «кровожадными восточными варварами» в советской форме в немецком городе Немерсдорфе. Якобы город Немерсдорф, взятый русскими двадцать третьего октября одна тысяча девятьсот сорок четвёртого года, был отбит вермахтом, и вот что они там обнаружили, – смотрите сами! Одних только мирных жителей было убито около сотни. Женщины были изнасилованы, после чего их обезображенные тела прибиты гвоздями к дверям их собственных сараев. Варвары мстят! Они не пощадят! И т.д. и т.п.
Переводчик криво усмехнулся и бросил газету на ступеньку крыльца.
– Экая дрянь! Сгодится на самокрутки.
Но Макаров не слушал. Он сидел молча, опустив голову. Потом глухо спросил:
– Какой город? Немерсдорф?
Иваныч кивнул и далеко выпустил струю дыма. Макаров медленно поднялся и зашёл в дом.
Он узнал. Он всё узнал. Связался со штабом армии. Немецкий город Немерсдорф был отбит войсками вермахта двадцать третьего октября одна тысяча девятьсот сорок четвёртого года. В настоящее время он взят советскими войсками. Двадцать третьего октября одна тысяча девятьсот сорок четвёртого года в Немерсдорфе изнасилований не зафиксировано. Что? И после не было зафиксировано. В Немерсдорфе было убито одиннадцать мирных жителей. В ходе боёв. Одиннадцать? Одиннадцать, раздражённо подтвердили ему. Есть дела поважнее. Хватит линию занимать!
Враньё. Всё враньё! Но зачем?! С какой целью?
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
I
Широкая, залитая солнцем тропа в саксонском лесу местами пересекается длинными тенями древних вязов и сосен. Пахнет нагретыми солнцем сосновыми иголками, свежескошенной травой и мёдом. В верхушках сосен о чём-то переговариваются птицы. Деревья непривычно целые. Не видно ни обезображенных осколками стволов, ни отсечённых верхушек. И – тишина. Благодатная лесная тишина. На земле наступил мир.
Аккуратная изумрудная травка, мягкая даже на вид, точно подстриженная. Тропа неровная из-за выступающих древесных корней. На них– то и подскакивает мой Отто. Мы с Отто несёмся вперёд, к солнцу, и никто не остановит нас. Ветер веет в лицо, и мы с Отто сотрясаемся. Всё сильнее и сильнее…
– Ты не на курорте! – резко каркает ворона мне прямо в ухо, к моему великому неудовольствию. Я с трудом разлепил веки. Хайнц, хмурый, не выспавшийся, тряс меня за плечо:
–Вставай, ты не на курорте! Дрыхнет, как сурок! Получишь штыком от Макса.
– Маркса, – торопливо обуваясь, уточнил со своего топчана извечный весельчак Ганс Детцель. Кто-то в бараке хохотнул. За ним – ещё, ещё… Вскоре весь барак покатывался со смеху. Хотя ничего особенного этот Детцель не сказал.
Светлые вихры, длинный любопытный нос. Буквально на третий день своего пребывания на Восточном фронте он попал в плен. В Сибирь, которая всех нас пугала до дрожи в коленках. Но никогда не унывал. Бывают же такие счастливчики. Да и Сибирь оказалась вовсе не так страшна, как её малевали пропагандисты.
Снова построение, снова рытьё траншеи… Моросил противный мелкий дождик. Земля под ногами превратилась в месиво. А мы копали и копали. После обеда, ближе к вечеру, дождь перестал и выглянуло солнце. И снова поднял головы и замер наш отряд. Издалека к нам шла она – красавица француженка, которая говорит по-немецки, как немка. Мы все, как один, бросили работу уставились на неё.
Она, скользнув по нам равнодушным взглядом, подошла к Максу, к его великому удовольствию. О чём-то горячо с ним заговорила. Быструю русскую речь я не понимал. Макс изредка мотал головой, украдкой косился на нас, заглядывал вниз, в нашу траншею. Неожиданно он звонко проскандировал по складам, как болельщик:
– Бет-ро-ген!
Моя фамилия была для него крепким орешком.
Я охотно вылез. Понятно, заставит работать. Всё лучше, чем мокнуть в этой паршивой канаве. Может, даст десять копеек. И такое бывало.
–Пожалуйте бриться, – тихо, но язвительно прокомментировал Хайнц, опираясь на черенок.
Макс, жестикулируя как пантомим на ярмарке, давал мне инструкции:
– Иди за ней! Это близко. Через час чтобы был здесь! Понял?
Я хмуро кивнул. Я понимал по-русски гораздо лучше, чем казалось Максу. Что ж, я не против.
Она торопливо шла впереди, а я следовал за ней, и невольно любовался ею. Изредка она оборачивалась – иду ли? Мы миновали раскисшую от дождя грунтовую дорогу, потом – деревянный тротуар, который оборвался так же внезапно, как начался. Бомбёжки? – привычно подумал я. Здесь же глубокий тыл, спохватился я. Стало быть, им не нужны тротуары, усмехнулся я. Не успел я додумать, как началась окраинная улица из одноэтажных деревянных домиков, довольно унылых, тёмных от дождя. Толкнув калитку, она снова оглянулась. Я молча последовал за ней.
II
Город Рубцовск с началом войны заметно разросся, в основном за счёт эвакуированных заводов. Галя ни разу не пожалела, что приехала сюда. Она сразу же устроилась в школу учителем французского языка, получила служебную квартиру – то есть дом. Коля пошёл в ту же школу. И всё у них сложилось замечательно.
Однажды она совсем близко прошла мимо колонны пленных немцев. Они отсыпали дорогу. И волей-неволей расслышала обрывки их фраз. И вспомнила, как четыре года назад, после выпускного экзамена в Ленинграде, Павел пообещал ей, что скоро она поговорит с настоящим немцем по-немецки. Это действительно случилось, и не раз! Её часто приглашали в качестве переводчицы в лагерь для военнопленных. Совсем не так она себе это представляла…
Галя грустно улыбнулась. А ей теперь и не надо. Она возненавидела немецкий язык. Здесь, в школе, она учит детей французскому, и за глаза все её зовут француженкой.
Немецкий язык она никогда не забудет. Слишком она его любила, в прошлом.
О чём говорили между собой они, эти пленные немцы? Это были обычные разговоры обычных людей. Они голодны; они любят своих родителей, скучают по детям и, конечно, хотят домой. Может, они вовсе не хотели воевать…
Где же теперь её Павлик? На глаза навернулись слёзы. В декабре сорок первого пришло извещение – пропал без вести под Ленинградом. Похоронки не было – значит, он жив! А вдруг его замучили в плену? Она не раз слышала такие истории.
А у немцев-военнопленных в тот момент началась перекличка. Она бросила взгляд в их сторону и словно укололась о прямой любопытный взгляд серых глаз. Красив, ничего не скажешь. Даже в этой безобразной робе красив! И имя у него оказалось такое… пророческое. Нет! Не может быть, чтобы этакое имя дали ребёнку при рождении его родители! Даже самые эксцентричные родители не способны на такую подлость! Он сам себе его выдумал. Очевидно, сам! Он… В нём есть какая-то тайна. Странный немец. Очень странный.
Она окинула взглядом этих тощих военнопленных. А они, все как один, уставились на неё. Её осенило. Как же она сама раньше не догадалась! Они все оказались обмануты! И мы – тоже! Мы все были одурачены Гитлером! Мы – договором, а они – самим Гитлером! Гитлеровское правительство погнало их на войну – попробуй, откажись! А теперь они здесь, в плену, тоскуют по своей Германии, которая их предала.
Обманутая молодость… ведь молодость так доверчива!
Может, там, где жив сейчас её Павел, кто-нибудь тоже… его пожалеет?
Выше справедливости может быть только милость к падшим.
III
Дворик оказался крохотным, но очень чистым. Перед низким крылечком в три ступени был расстелен лоскут толя, а на нём, как больной на операционном столе, лежал истерзанный детский велосипед. Там же аккуратно были разложены гайки, болты, инструмент, прочая нужная в мужском хозяйстве мелочь. Я притормозил и с любопытством уставился на всё это. И почувствовал, как сильно я истосковался по своему любимому занятию. И по Отто… Этому велосипеду тоже не поздоровилось. Всем не поздоровилось…
С крыльца одним прыжком спрыгнул мальчик лет десяти, худой, нескладный, светловолосый, с большими карими глазами, совершенно не похожий на неё. Верно, он копия отца, – подумал я. Мальчишка тем временем бросил мне торопливо «Здрасьте», и углубился в увлекательнейший процесс починки велосипеда.
– Коля! – окликнула она мальчика. – Ты ужинал?
–Да, мамочка! А велосипед совсем никудышный, – с досадой добавил Коля. Голос его дрогнул. – Ничего не получится…
Я внимательно посмотрел на велосипед.
– Проходите в дом, – пригласила она.
Прихожая тоже была маленькой и чистой, на полу гостеприимно лежал коврик. Полы блестели. Пахло хлебом, как пахнет в добротных, благополучных деревенских домах. Домашний уют, канувший в Лету. Неужели так бывает? Чтобы спать на простынях? И чтобы цветы на окнах? И чтобы фотографии на стенах, в резных рамках?
– Пожалуйста, вымойте руки.
– Что, простите? – очнулся я.
– Вымойте руки, – повторила она.
Хлеб я должен ей выпечь, что ли? Я что, стряпуха?– раздражённо подумал я, топая к рукомойнику в угол небольшой кухоньки. Намылил руки мылом и оттаял. А, плевать. Хлеб – так хлеб. Хоть часок поживу по-человечески. И этого не мало.
В комнате приятно звякала посуда. Так бывает, когда в приличных домах накрывают на стол. Обедать собралась, барыня.
Я с наслаждением вытер руки мягким сухим полотенцем. Дверь кухни отворилась. Я поднял глаза и снова невольно залюбовался ею.
– Что я должен делать? – тихо спросил я.
– Проходите, – коротко ответила она. И вышла. Я повиновался и очутился в неожиданно просторной комнате. Посредине стоял круглый стол, покрытый белоснежной скатертью. Стол был накрыт на одну персону. Ей-Богу! На одну персону! В тарелке дымился суп. В фарфоровой тарелке! С цветочками! Рядом – вилка и ложка. На второе – гречневая каша! В высоком стакане что-то краснело. Морс… На крохотной тарелочке лежали аккуратные ломтики хлеба. Я остановился посреди комнаты и уставился на накрытый стол. С таким умилением только мать может смотреть на своего спящего ребёнка. Или людоед – на банку тушёнки…
–Садитесь же за стол! – как сквозь туман, донеслось до моих ушей.
Я во все глаза уставился на неё. Она что, спятила?
– Садитесь, – настойчиво повторила она. И для верности выдвинула стул, давая понять, что не шутит.
Как во сне, я опустился на стул. Взял вилку (вилку!!!). И… не смог, отложил в сторону. Опустил голову. Я готов был провалиться сквозь землю, но она мягко произнесла:
– Мы уже поужинали, простите. Прошу вас, не стесняйтесь. Приятного аппетита, – и неслышно вышла. Вскоре в кухне загремела посуда. Она занялась обычными домашними делами.
Тихо, тепло, спокойно. Век бы тут сидел. Во мгновение ока суп был уничтожен.
Вот это да! Впервые такое вижу! Она готовит не хуже моей мамы! Больно кольнуло сердце. Где она, моя мама, где… все? Живы они, или…? Я отложил ложку и огляделся. В скупом вечернем свете поблёскивали крашеные белой краской стены. На окнах висели белые кружевные занавески и краснели какие-то цветы. Почти как у нас в Дрездене. В углу притаилась кровать с блестящими никелированными шариками, аккуратно застеленная. У стены напротив прочно утвердился массивный платяной шкаф. На маленьком столике у второго окна важно возвышался граммофон. Вот и всё убранство.
Стены украшали не ковры и не картины, а фотографии в ажурных деревянных рамках. В самом центре стены красовалось большое, явно довоенное фото счастливой семейной пары. Её родители, догадался я.
Гречке вот-вот придёт конец. Моей любимой гречке. Мне хотелось продлить удовольствие, задержаться хотя бы на чуток. Об оконное стекло звякнул камешек. Она вошла в комнату, не спеша отворила створку.
–А Коля выйдет? – деловито поинтересовалась улица детским голосом.
Она высунулась в окно, а я, глядя на крупное семейное фото, невпопад спросил:
– Ваши родители? Где они?
– Папа погиб на фронте, мама умерла от голода в Ленинграде, – не оборачиваясь, привычной скороговоркой ответила она. Привычной для неё скороговоркой. Привычной для всех русских скороговоркой. А у меня в глазах потемнело, точно мне со всему маху дали под дых. Кулаки судорожно сжались, сложив пополам алюминиевую вилку. Я выдохнул и бережно расправил её. Аккуратно положил на стол. Тем временем она твёрдо отвечала улице:
–Нет! Коле ещё уроки учить. Приходи завтра после школы.
Затворила створки, обернулась. Но за столом уже никого не было.
IV
Не помню, как ушёл. Я ослеп от слёз и бежал, не разбирая дороги, между низкими деревянными домиками, задыхаясь от ветра и стыда, клещами сдавившего мне горло. Ну почему они меня не убили?! Помню, я споткнулся, упал в траву, и меня рвало.
Очнулся я в каком-то тихом переулке, лицом в жухлой, прошлогодней траве. Я поднял голову. На чёрном небе был чётко выведен серебром тонкий серп молодого месяца. Кричали какие-то птицы. Я не разобрал, какие. Похоже, они ссорились, один нападал, второй оправдывался. Верно, муж с женой… Чёрт побери! Меня же отпустили всего на час! Сколько времени прошло?!
Я вскочил и припустил так, словно за мной гнался сам дьявол. Задыхаясь, я подбежал к нашему бараку, погружённому в мертвецкий сон и молодецкий храп. Огни уже были потушены. Издали барак походил на уродливую каравеллу, покинутую пиратами.
Возле входных дверей, как дикий зверь, метался взбешённый Макс, – я заметил это ещё издали. Макс злобно сбивал хворостиной репейные головки. Пошатываясь, я прислонился к холодной бревенчатой стене и прикрыл глаза. Сердце бешено колотилось, точно я пробежал сорок километров по пересечённой местности с полной выкладкой. Хотя от её дома до нашего барака было не так уж далеко. По фронтовым меркам.
Макс, как рассвирепевший кот, зашипел и выгнулся дугой:
–Ах ты, мать твою молодость! Ты где шлялся? Пьяный, что ли?! Да я тебя…!
Плохое знание русского языка не помешало мне понять нехитрый смысл его восклицаний. Макс, разглядев в свете тусклой лампочки моё лицо, испуганно отпрянул:
– Ш-што? Что такое?
– Простите, – выдохнул я по-русски. – Что я для вас делать?
Видно, что-то новое, доселе невиданное Максом, было изображено на моём лице, потому что он некоторое время изумлённо меня разглядывал, словно не узнавая.
– Рожу сполосни. Как свинья, – буркнул Макс. Он был отходчив, как Дитрих. – И спать иди. Только тихо! – он перешёл на свирепо-свистящий шёпот.
– Спасибо, – прошептал я.
Но Макс уже торопливо шагал в темноту.
Почему он меня не наказал? Он мог сослать меня в штрафную роту. Обязан был! Там настоящая тюрьма. Тюрьма в тюрьме. Почему он этого не сделал?
А велосипед не умер, нет! Всё можно оживить, всё! Кроме людей… какой же я идиот! Я не узнал её имя! Я долго ворочался. Никак не мог уснуть.