Читать книгу Дожди над Россией (Анатолий Никифорович Санжаровский) онлайн бесплатно на Bookz (34-ая страница книги)
bannerbanner
Дожди над Россией
Дожди над РоссиейПолная версия
Оценить:
Дожди над Россией

4

Полная версия:

Дожди над Россией

– Нэ читал цар Макарэнко. Нэужели эму посох дан…

– … чтобы кровному дитяти лоб ломити! – подхватил Фёдор. – Сначала завещал сыну целое царское подмосковное село Ясенево, известное по летописям с 1206 года… Сначала завещает, а через девять лет… А вы, Илларион Иосифович, оч уж с нами панькались. Били б погуще да побольней, быстре-ей бы умок рос. Будьте с нами строги, как Иван Васильч со своим сынком!

– А кому ж я тогда буду вручать аттэстаты спэлой зрэлости?

– Ну, вы не буквально. А так, примерно…Рядышком…

В Фёдоре я разочаровался.

Но обрадовался, когда проснулся: был это всего-то лишь сон.

И разбудило меня какое-то неясное бубуканье. Будто под водой говорили.

Я вслушался.

Визгливый, ересливый голосок Надёны. Кого она там полощет?

Твёрдо-осторожно покрался я меж кукурузинами.

Ба! Будьте-получите!

Из нашего огорода понуро выбредал преподобный её Алешечка. Впереди Алексея колыхалась горушкой Василинка. Неужели на месте застукала амурят?

– А ни стыда а ни совести… Один блудёж на уме. С кобелиными утехами бегае в ребячий лес! А своей чахотке… – Они переступили травяную межу, пошли по её с Алексеем огороду. Хлюпкие, жёлтые кукурузные хворостинки редко и сиротливо торчали из буйства сорных зарослей. – А своей чахотке ума не дасть! Где, хозяйко, твоя кукуруза?

Надёна бессильно покосилась на Василинкину спинищу.

И ответила себе:

– В кобылий амбар ушла! Мальчата урожаище ломанут! Полняк! А наш кошкоброд знай с простифанкой с этой веется…

Алексей устало отмахнулся:

– Кончай свой кислый концерт. Заявку тебе никто не давал.

– Я кончу, паразит! Я кончу!

Она с корнем выхватила из земли кукурузину. Как прутиком, без силы хлопнула ею Алексея по боку.

Алексей не среагировал.

В этом неразлучном тоскливом треугольнике всё уже всем давно надоело. Алексею надоело рваться между семьёй и любовницей. Василине надоело ловить обрезки с чужого счастья. Надёне надоело склочно обрывать их уже ленивые, скучные сеансы кустотерапии.

Каждый понимал, что глупо делал что-то не то, но не мог уже не делать. Привык. Все устали. Эта усталость смертно придавила всех. Пальцем не шевельнуть. Воистину, загнанному коню и ухо тяжело. Все вконец умучились и без слов будто вошли друг с другом в тайный сговор. Пусть идёт, как идёт. Авось случай разведёт.

На том все и посмирнели.

– Вы, хамлюги, – беззлобно зудела Надея, – как поведёт на гулево, не ускребались бы в ребячий огород. Там жа всяка травинка с глазами с детскими. Совестились бы… А?..

Ей надоело нести дохлую кукурузину и она швырнула её вдогон Алексею и Василинке.

Горькая парочка, облитая последним предвечерним, ржавым солнцем, даже не оглянулась.

Надёна постояла-постояла и взяла себе в другую сторону.


Грустно…

Август уныло раздавал последние душные дни, нехотя спускался с летнего трона.

Закапризничали ночи.

Они ложились на землю обильными росами, и по утрам прохлада осени резво опахивала тебя.

Предосеница…

Гурийская осень докучлива, как засидевшаяся в девках невеста. Натянет на горизонт, на самую бровь земли, толстый тугой серый плат облаков и за беспрестанными дождями когда-когда проблеснёт солнце.

А пока ещё тепло, сухо.

Шевелись, мужичок!

Наконец погрузка закончена.

Высоко и толсто бугрились мои чувалы на переднем и на заднем багажниках.

Лежать на ребристых железках им, похоже, не нравилось. Они покачивались, готовые во всякий миг тяжело спрыгнуть на землю.

– Ну что, господа, заждались меня? Своего кучера? Едем, едем… Пора! В путь!

Одной рукой вцепился я в руль, другой в сиденье и, припадая грудью на передний мешок, пыхтя, попёр весь этот базар в гору.

У чумородного велика страсть рвануть вниз.

Так и норовит опрокинуть тебя на спину и сбежать.

Тропинка кружит меж кустами, где дождевая сырь пережидала погодные дни. Пальцами босых ног вгрызаешься в прохладное месиво. Так надёжней удержаться на плаву.

И когда ты совсем выматываешься, захлёбываешься по́том, спасительно суёшь ногу под заднее колесо, мёртво валишься на мешок. Отдых! Заработанный, законный отдых!

Еле выпер я свой велик с двумя чувалищами на шоссейку.

Я с тоской смотрю с бугра на крутолобый овраг, откуда выполз, и озноб встряхивает меня.

Слава Богу, я уже на углу дороги, что вилась из центра совхоза к нам на пятый.

Отсюда она, будто утомившись, в прохладе ёлок по бокам катилась под горку.

Я воткнулся середнячком между чувалищами. Тем и хорош велик – то ты его прёшь под белы ручки в гору, чуть не пластаешься по земле. А то вот с горки, пожалуйста, в отместку плюхай на него верхи.

Ветер торопливо выпил, облизал пот со лба, с шеи, высушил голову, спину, и вот я уже слышу, как он сатанеет за плечами, гудит в ушах, давит в глаза.

Скорость звероватая. Колёса ворчливо шипят под тобой по мелкому каменешнику. Ну и шипите! Что вам ещё остается делать?

Я слышу сзади нарастающий тяжёлый шип.

Сбиваюсь к обочинке, впритык к канаве, что разделяла дорогу и бугор.

Шипенье сзади матереет.

Уже я слышу локтем, как легковуха трётся об меня. Не проскакивает вперёд и не отстаёт, киснет ноздря в ноздрю.

Страх вяжет меня.

Во мне всё немеет.

Я боюсь глянуть на машину. Если гляну, меня тогда само что-то звериное потянет к ней, и я обязательно налезу на неё и грохнусь.

Кажется, меня и без того уже тянуло. Я еле успевал отдёргивать своё саблеострое, задиристое колесо от сытого бока тупой моторной тачанки.

Гадина! Где совсем накрыла медным тазиком! На последнем повороте. Господи, как вытянуть?

Чуть дальше канава кончится, дорога уширится, польётся вольней. Там-то уж я дёрну вправо, оторвусь от тупарихи.

Неожиданно машина натужно заблеяла.

Её рёв как бы оттолкнул меня от неё, я хватил в сторону. Слава Богу, дорога была уже просторней.

Но вырулить потом снова на дорогу чувалы мне не дали.

Я проскочил в прогал меж двумя рядами ёлок, стражей дороги, инстинктивно напрягся и бацнулся в чайные кусты.

Плотные чайные ковры всё же срéзали, подмягчили удар. Во мне что-то хрустнуло, особой боли я не слышал и не спешил вскакивать, отпыхивался на высоком зелёном бархате.

– Ти чито? Сумачечи? – заорал знакомый голос.

Хо!

Да это сам школьный директорий-крематорий! Незабвенный падре Арро! Вывалился из чёрного железного нутра, вприскочку пожарил ко мне.

Следом семенил старичок врач Ермиле Чочиа.

– Пачаму ти не останавливаэшься, когда тэбе сигналят старшие?

– Да как же я остановлюсь? Вы согнали… стёрли меня с дороги. Прижали к канаве… Своим железным «победовским» боком тёрлись об меня… В канаву живьяком пихали!

– Нэ клевещи на старших! Никто тэбя и мизинцэм не пхал! Нэкогда нам с тобой тарки-барки разводить. Ти зачема старого, заслюженного врача склонял… вай, к авантуре? Зачема заставлял доктора Эрмиле сломать твой глупи нога? Развэ нэ знаэшь, перви заповэд доктора – нэ навреди?!

– А если уже навредили? Так почему не навредить ещё раз и всё исправить? Минус на минус даёт же пока плюс?

– Фа-фа! Какои умни! Ка-кои умни! – воткнул диктатор кулаки в бока. – Ти кто? Боткин? Склифосовски? Исаковски? Матусовски? Чертовски? У тэбя нэту бази мэдицинских знани. Ти нэ можэшь судить работ врача!

– Я на своей шкуре таскаю эту базу. Надо сломать и правильно сложить. Просто чтоб гнулась.

– Но ломать – это призвание не хирургов, а при… ливе… а привилегия людей совсем иного сорта, – вкрадчиво вставил Чочиа. – Ломать – это ломать. Вредить. А истина?

Мне уже наскучила эта истинная карусель.

– Уж что-что, – ляпанул я, – а истина стоит у нас дорого. Даже с места без костылей не сойдёшь.

– Вот! – взвился на новый виток папаша Арро. – Болен – лечись! И не отслеживай работу врача! Не своевольничай! А то можэшь под суд загрэметь!

– Лечение штука добровольная, – заоправдывался я.

– Но не подпольная! – угодливо подкрикнул директорию Чочиа. – Ты почему сбежал ночью? Почему не оставил расписку, что от лечения отказываешься?

– Нельзя же вечно лечиться! Я и так сорок шесть дней отвалялся. Гос-споди…

– На Бога не ссылаться! – топнул Арро. – Бога нет! Кого нет, тот нам не авторитет!

– Господи, чего же приставать? – подумал я вслух. – Ехали б своей дорогой…

– Извыните, – жёлчно поклонился дир. – Лично я глубоко сожалэю, но у нас с вами дорога одна!

– Разве?

– Он эщё сомневается! Почитай!

Директор указал на фанерный кривой плакатишко, что упирался рогами в землю. Стоял плакат внаклонку на единственный ноге в канаве по ту сторону дороги и по колено в гнилой стоячей воде. Краску раздёргали дожди, и грязно-бурые потёки сочились к низу фанерного листа.

Щиток низко наклонился вперёд, будто споткнулся от непомерной ноши и готов был вот-вот мертвецки пасть в пахлое болотце.

– Читай… Пра-виль-ной до-ро-гой идёте, то-ва-ри-щи! – по слогам одолел директор надпись на щитке. – Это относится ко всем! Бэз исключэни!

– А куда идём-то? – спросил я.

– Боже! – воздел мученические очи к небу Арро. – В какие жюткие руки ми винуждени передать эстафэт святои борби за свэтлоэ будусчее!.. Всэго чалавечества!..

Я осторожно вздохнул. Мол-де, приму ли я от вас вашу палочку?

– Ну и поросль проявляется, – покачал птичьей головкой Чочиа. – Как дети говорят с отцами?

– Я ничего не сказал, – шепнул я.

– Вибираи виражэния! – крикнул директор. – Растёт щенок, растут и зубы! Хулиган!.. В общем, закриваэм базар! Эдиногласно! – Арро потыкал себя в грудь. – Сэчас ти поедешь назад на болниц. к доктор Эрмиле, – чинно качнулся директор к Чочии, – попросил помогайт вэрнуть тэбя на долэчивание, и я вэрну. У тэбя каникул? Гуляэшь на велсипед? У мне тож каникул. А пачаму я дольжен свой каникул разменивать на тэбя? Заодно!.. Эсли твоя мат так и не соизволила придти ко мне в школу, когда я визивал, так я сам навэщу эё. Посмотрю, послушаю, кто растит нам такое безобразие! – Арро наставил на меня пистолетом дрожащий выморочный, жёлтый указательный палец с чёрным островком мха вместо мушки. – Вставай! В «Побэду»! – кивнул на свою машину – И марш на болниц!

Мимо пролетела зелёная легковуха.

Змеёй она вшуршала в поворот.

Я проводил её глазами, дёрнулся встать и завалился снова на куст.

– Не ломай нам спектакл! – подкрикнул директор. – Как кататься на велсипет, он можэт. Как пройти двадцат шаг до машини – нэ можэт!

– Оу!.. Не встать на ногу… Из-за вас… Сломали…

Наверное, моё оханье высекло какую-то ответную боль.

Арро глянул на меня смирней.

– Вот видишь, – снял он в голосе несколько этажей. – Болит же, а ти убежал от болниц. Развэ нэ глупо? Вооружайся определённой любовью, вооружайся определённым энтузиазизмом к дэлу лечэния… Надо долечитса… Надо… Скорэй соглашайся.

– Это он и сам понимает, – подсуетился Чочиа. – Сознательный товарищ, пишет по разным газетам.

+Упоминание о газетах произвело на папашу впечатление красной тряпицы, что дразняще шваркнули испанскому быку в лицо.

– Да! Да! – хлопнул себя по загривку директорий. – Пишэт! Пишэт! Пишэт левой ногой через правое плэчо! Знаэт, лэви рука неподсудна! А лэви нога и подавно! Вот он, лэвша, и пишэт всё лэвой ногой! Лэвой! Лэвой! Лэвой! Тожэ мне бесплатни Маяковски… «Лэви марш», марш на машин!.. Про мой школ тож писал!.. Эсчо ка-ак писа-ал!.. Зима. Каникули. Всё в школе эст. Шашки-машки. Шахматы-бахматы. Домино-мамино. Кружок шитья-митья и полосканья… Чаво хочешь – всё полно! Всё эст! А он писал – ничаво нэту!!!

– Я вообще ту заметку не писал.

– А я и на смэртном одрэ скажю – писал! – принципиально поджал дирик губы и угнулся, диким, злым быком уставился на меня поверх очков. – Писал! Пи-исал!! И доволно дэбатов!

Он подхватил меня под одну руку, Чочиа под другую и потащили к машине. Ух ты… Не сам гвоздь скачет в бревно. По шляпке молотят!

Я пробовал наступать на больную ногу и не мог.

– Вы сломали мне ногу! – тукнул я локтями врача и директора. – Машиной загнали в кусты! Как какого шкодливого цуцыка…

– Не клэвэщи на старших! – крикнул Арро. – Мы ехали сюда развэ что ломать?

– Когда просил сломать в больнице, – повернулся я к Чоче, – вы отказались… А тут…

– Кончай свои глупи лэкци про поломка! Бэгом марш на машин!.. – И дир с силой толкнул меня в затхлую глубь «Победы».

– А вел? – закричал я. – А мешки?

– Эчто, – хмыкнул Арро, – и велсипет твои надо на болницу?

– И велосипеду, и мне надо домой.

– Чёрт с вами! Доэдем и до дома.

Шофёр составил мешки в багажник. Багажник не закрывался и его оставили с закрытым забралом.

Мне было отдано всё заднее сиденье.

Прилип я к краешку, во всё сиденье расклячил свою инвалидку.

Арро сел за руль, Чочиа рядом.

– А ти, – приказал папик шофёру, – едешь за нами на велсипет.

– Я не умею на этом ве…

– Не смэши! – покровительственно ответил падре. – Ас первого класса не умеет управлять велсипет? Следуй за нами. Иначе ти останешься бэз работ у мне. Вибирай бистро!

Мы стронулись.

Шофёр побежал с велосипедом за нами. Не успел бедняга сделать и пяти шагов, как что-то уже не поделил с велосипедом. Велосипед круто вильнул, забежал поперёк пути, и задоватый шофёр на полном скаку лёпнулся на выставленные велосипедом мослы.

– Илларион Иосифович, – сказал я директору, – а пускай товарищ садится возле меня. Места хватит. Я ужмусь.

– И велсипет хватит?

– Веселопед можно в окошке держать.

– Пожалуй…

И дальше мы погнали всей артелью. И кабаки, и соя, и велосипед. Шофёр держал его за раму в открытом оконце.

Впервые в жизни ехал я в легковушке. Не наскочи такой случай, когда б я ещё прокатился?

Гордость распинала, ширила меня.

Кто сказал, что папашка Арро кощейский злюка? Добруша! Добрейский дядечка. Знай себе рубит по первому разряду. С ветерком-с! Жмёт же на весь костыль!

Илларион Иосифович летуче глянул в зеркальце, насуровил брови:

– На какои тэма сияешь, молодои дарование? Нэ думай, я к тебе в таксисты не нанимался. У мне свой строги интерэс… Посмотрю, как ти, Шалтай Болтаевич, живёшь. Встрэчу твой мат… Эсли гора нэ идёт к Магомету, то негордый Магомет едет сам к горе. Узнáю, пачаму она так и не пришла по моему визову в школу. Глеба ми с грехом наполовинку випустили… простили… Ужэ воин… в школу благодарност прислали. Они там и не знают, что он тут цэлую дэкаду не бил на урок!.. А ти сколко прогулял по неуважителной причинке? Я это так не отпущу…

И чем ближе подъезжали мы к дому, всё муторней кружило мне голову. Вот сгрузят мешки и силою повезут меня в больницу? Силою?

Я ж не мешок! У меня руки есть? У меня глотка есть? Голос я в лесу не потерял… Хватайся за что недвижимое, за те же перила на крыльце и ори: убивают! Помоги кто живой!

Стыдно станет, отзынут.

А там хоть на Колыму с дудками вези, пока ходят поезда с пароходами.


Но звать в помощь ни живых, ни мёртвых не пришлось.

Честь честью внесли все моё приданое, не забыли и меня в «Победе». Под руки довели до койки.

Осматривает Чочиа мою инвалидку и между прочим раздумчиво роняет:

– Ехать на гружёном велосипеде с негнущейся больной ногой … Это не сродни ли подвигу?

– Никакой родни, доктор, – поморщился я. – Раз ехать надо, я и поехал. Сама огородина разве домой побежит?

Чочиа вздохнул и ничего не ответил.

Внимательно осмотрел он мою инвалидку, спросил, хочу ли я снова в одноместный больничный коридор.

– Неа, – мотнул я головой и на всякий случай вцепился в коечную раму, облитую прохладой.

– Ладно. Оставайся. Только парь. И массаж, массаж, массаж! – строго воздел Чочиа указательный палец.

Выходили они из нашей ямы[250] какие-то пришибленные, смирные.

И директор не кинулся по плантациям искать маму. Расхотелось? Почему?


По-прежнему каждое утро я запихивал снова сломанную опухлую красную ногу в тонкий высокий бидон, растирал в горячей воде. Потом упирался подошвой в коечный прут, подсовывал себя, побуживал ногу.

Ну гнись! Гнись же! Сколько ж можно таскать тебя колодищей? Кто за тебя будет гнуться? Если ты, атаманка, не усмиришься, мы никогда с тобой не выйдем без костыля из дому. А разве тебе неохота без подпорки сбегать и на речку, и в лес, и на чай? Неужели не опостылело валяться красной чуркой? Сколько же, толстушечка, можно спать?


И настал день, когда нога пробудилась.

Со сна потянулась, согнулась на полноготочка.

На новый день ещё на полноготочка.

Там ещё. И ещё… И ещё… Пока мы на койке не доскакали с гиком до своего Берлина.

У меня так и не наскреблось храбрости быстро сломать самому себе ногу.

Не получилось быстро. Поехал медленней. Тише едешь – наверняка у цели будешь.

Постепенно сажал я сиденье велосипедное всё ниже, ниже, ниже… Я ни за что не отступился бы, не начни нога гнуться. Но Чочиа и папаша Арро обогнали меня. Казус натравил их на меня. Лезли валить душу, а больше покуда досталось моей ноге. Подломили.

И не за то ли я бью им земной поклон?

Ну-с, теперь уж точно «конец света без нас не начнётся».

14 мая 1967 года. Воскресенье. 22.00 – 6 сентября 1980 года. Суббота.

Часть вторая

Всяк бежит за своим светлячком

Роман

1

От светлячка бор не загорится.

Русская пословица

Есть что-то печальное в скоротечности молодого вечера.

Совершив положенный дневной путь и отпылав дурным жаром, усталое, набухшее солнце закатно пало за соседний дом, и жизнь во дворе, кажется, начала понемногу копошиться, оживать.

Медленно, степенно вышел из сада живописный рыжий кот Варсонофий в белых носочках. В зной кот отсыпался на вытертом едва ли не в блеск его боками распадке яблони под тесной, плотной тенью, обдуваемый редкими, вялыми наскоками ветерка. Уже посреди двора и в тот самый момент, когда кот до хруста в косточках потягивался, почти касаясь животом земли, под ним промигнул крохотный облезлый цыплёнок.

Выпад курчонка несказанно подивил Варсонофия.

Удивлённо моргая, Варсонофий проследил, как цыплак весело отбегал в сторонку, как остановился, как присел. Потом Варсонофий неторопливым, ровным шагом подошёл сзади к нему, игриво потрогал белой лапкой.

Курчатко в панике повинно запищал, но с места не снялся. Страх парализовал его.

Варсонофий отошёл, сел и себе, обнялся хвостом и принялся с интересом разглядывать успокаивающегося в слабеющих, тихих вскриках пискляка.

Жалкий, тщедушный, часто и густо больно битый мягкими клювиками собратьев, он отпал, отстал от выводка, от цыплячьей кучи и всегда, в жару, в дождь, коротал долгие, вековые дни в одиночестве где-нибудь под лопушьим листом на огородчике у старого плетня. Одному ему было скучно, и он, изгнанный своими, на собственный страх и риск пробовал слить дружбу с Варсонофием.

Писк разбудил под крыльцом Милорда, хозяйского пса, рослого, разгонистого в кости.

Милорд зевнул с подвывом. Понюхал воздух.

Увидав меня в открытом окне, пёс не твёрдым со сна шагом взял в мою сторону. На ходу вспрыгнул ему на широкий, как скамейка, простор спины Варсонофий. Милорд и ухом поленился повести. Впервой ли катать рыжего варяжика?

Тревожно заоглядывался цыпушонок.

Вскинув крылышки, качнулся следом за Милордом с Варсонофием на спине.

Приблизившись, троица выжидающе уставилась на меня.

– Ну что, попрошайки, на вечерю пожаловали?

Варсонофий дёрнул усом, отгоняя липучку муху; ещё не отошедший от жары Милорд вывалил в пол-локтя язык, задышал тяжело; несмело сронил своё робкое пи-пи-пи цыплок.

Милорд на лету поймал свой кусок хлеба и, проглотив, как-то сразу погрустнел, хмуро косясь то на Варсонофия, не спеша, обстоятельно жующего чёрствую корочку под кустом сирени, то на курёнка, торопливо подбиравшего крошки и бегавшего раз за разом запивать к жестянке из-под кильки у толстой ножки лавки.

Долгий расстроенный собачий взгляд заставил меня повиниться:

– Прошу прощения, но добавки, пан Милорд, увы, не будет. Ни крошки больше… И на дух нету!

Пёс угрюмо задумался.

Мне вспомнилось, что собачий нос чувствительней человечьего почти в миллион раз.

– Может, – сказал я Милорду, – ты слышишь у меня в клетухе запах хлеба? Тогда иди и покажи… Чего ж ты ни с места? Тот-то… У самого кишки марш разучивают. Я б давно умял вашу долю, еле удержался… Вот если начальство поднесёт что, так я, слово чести, поделюсь, Милорд…

Милорд недоверчиво, сомнительно посмотрел на меня и тут же, под окном, лёг, глубоко вздохнув; увеялся за дом повеселевший цыплёнок; распута Варсонофий, вздёрнув хвост палкой, золотистым ручейком вытек в заборную дырку – настропалился, в радости покатил коляски к соседской чернушке на вечерние посиделки, которые сплошь да рядом затягиваются до розового утра.

В распахнутое окно хорошо виден весь двор, кусок нашей улицы.

Мне в удивление…

Вроде я сейчас в Воронеже, в большом областном городе, а улонька – никакой отлички от деревенской. В асфальт не убрана, затравянела, машины так размолотили её, что две глубокие колеи посреди стали главной её достопримечательностью. В дождь в тех ухабинах величаво плавают важные тумбоватые гуси. В сушь в них укрываются от жары куры, не забывая иногда нестись там же.

Сейчас на уличке никого. Сейчас на уличке только и жильцов, что одни тени. Тени от домов, от калиток с навесами, от глухих заборов, от лип, от тополей, от рябин, от зарослей сирени.

Редко когда пробрызнет туда-сюда какой стригунок, наверняка удравший полетать на воле от сморенной жарой старой пастушки-няньки. Мне нравится наблюдать, как у того под ногами коротко вспархивают серыми воробушками ленивые стожки пыли. Горячая эта пыль, по щиколотку залившая тропки у заборов, была будто живая. Когда пробегал мальчишка, она просыпа́лась у него под босыми пятками, просыпалась недовольно, казалось, ворчливо, только я это ворчание не слышал: было оно тихое, кроткое со сна, сморённое. И вся эта толстая пыль казалась тоже сморённой, оцепенелой от зноя. Она всё ещё спала, хотя был уже вечер, всё никак не могла придти в себя. И когда беглец стучал по ней пятками, она поднималась лениво, невысоко и, чудилось, в раздумье оглядывалась томко, тут же снова укладываясь спать в старое своё тепло.

Миротворная, дремотная тишина и покой растеклись повсюду, затопили уличку. Даже трамвай, поди, притих, боится рвать эту тишину. Через два дома улочка обрубается, втыкаясь в колено трамвайной ветки. По утрам и в ночь трамвай на этом повороте так скрежещет, что страхи окатывают душу, кажется, будто он, трамвай, уже по тебе летит, и ужас утягивает тебя под одеяло с головой.

А сейчас почему-то нет того лязга. Шум-то, конечно, бежит от трамвая, звону хватает. Но он какой-то не тот, ночной, ярый, а какой-то разморенный, придавленный, виноватый.

Сладостно в такую минуту сидеть под окном и наблюдать снулую, примёрлую в жару и всё ещё никак не воскресшую в ранний вечер улоньку.

Мне хорошо. На душе ясно. И хочется эту ясность раздавать всем, всем, всем. И Милорду, задремавшему снова под окном, и пробежавшему сорванцу, и рыжим мурашам, трудолюбиво, добросовестно снующим у меня под рукой по ветхому, сине крашенному подоконнику в трещинах. Краска кое-где поотстала, задралась ошмётьями. Древняя хибарка, древняя… Доскребает свой век…

Тихо, недвижимо всё… Словно вымерло…

И вдруг над этим мёртвым царством угарно хлестанул пьяный ядрёный голосина:

– Иэ-эх!.. Е-ех-ха-а-али-и на тр-ройке– не догони-ишь!..А вокр-ру-уг мелькало – не поймё-ёшь!..

Митин голосок. Слышен через лесок. Митин репертуар.

Опять хваченый.

Похоже, от его пенья даже листва протестующе зашелестела на липах у дома. Выжидательно наставил ухо проснувшийся Милорд. И в ближних домах недовольный народушко прихлынул к окнам. Ну какой это леший там горланит?

– Нолик!.. Эй!.. Без палочки который!.. Ноляха-ляха-бляха!.. Ну-у-у!.. Якорь тебя!..

Митя затарабанил в калитку кружком банки с килькой.

Я это не только слышу, но и расхорошо вижу во вделанном в витиеватый наличник зеркальце.

Тут надо пояснить.

С лица, снаружи, дом утыкан крохотными зеркалами, и как-то даже трудно подумать, трудно допустить, что этот недошкрёб, какие только и догнивают свой век по беспризорным деревнюшкам, не просто жилой дом, а нечто такое, что напоминает, пускай и отдалённо, важнющий стратегический объект, снабжённый диковинной, затейной системой зеркального наблюдения.

Стоит человеку подойти к калитке, как его сразу видят во всех без исключения девяти комнатухах, поскольку в каждой есть окно, а есть окно, есть и зеркальце.

Стороной я слыхал – говорили соседи-конкуренты, когда звали к себе на постой, – что зеркала подглядывают не только за калиткой, но и за тем, что творится в сдаваемых комнатах. Говорили также, что зеркала, поставляющие хитрые новости, выстроены в ряд на телевизоре в комнате у старухи хозяйки; если телевизор плохо показывал передачи из телецентра или скучно, она выключала его и переходила на смотрины жизни квартирантов.

bannerbanner