Читать книгу Дожди над Россией (Анатолий Никифорович Санжаровский) онлайн бесплатно на Bookz (33-ая страница книги)
bannerbanner
Дожди над Россией
Дожди над РоссиейПолная версия
Оценить:
Дожди над Россией

4

Полная версия:

Дожди над Россией

От накатившегося стеной вихря покорно склонились в нервном трепете придорожные кусты, затряслись всеми листиками. Шумно захлопотали колёса. Искры высыпа́ло из-под них.

Окна были высоко, я не видел в них лиц, и окна слились в одну светлую стеклянную полосу. Подножки чиркали в четверти от лица.

Вот эту! Эту!

Но проносило и эту, и эту, и эту – я не мог ухватиться ни за одну подножку. Насыпь была длинная, крутая, и я не мог дотянуться ни до одной подножки, всё съезжал по острым мелким камням вниз.

Наверное, уже середина поезда проскочила мимо.

Мысль сесть вытекла из меня.

Снизу, как из могильной ямы, я лишь махал карточкой и по-собачьи скулил:

– Женя!.. Женя!!.. Женя!!!..

Ветер убежал за поездом, подбирая с земли ранний сухой лист, а я остался, и сколько я простоял у железной дороги, я не знаю. Спроси кто, чего я стою, я б не ответил, не смог…


Возвращался я не проворней черепахи, и всё крутило меня повернуть. За спиной оставалось что-то большое моё, чему я не знал слов.

Мало-помалу шалопутный азарт дороги вжал меня в свои клещи, я посыпал живей.

Уже в Гурианте, почти у дома, черномазая ватага разлилась в цепь поперёк дороги, крестами раскидала руки. Стой!

На эту шайку я нарываюсь не впервой.

Смелюки… Стаей на одного!

Едешь из школы – на плетнях лениво висят. То ли сушатся, то ли греются. Грелись бы в работе. Ан нет. Эти греются на плетнях. И со скуки кидаются тормознуть тебя, подухариться. А заодно и велик отсечь. Эух! Мы, грузины, народ горячий. Семеро одного не боимся!

Ну уж! Мне ли, одному, таких семерых бояться?!

Разлетаешься что есть моченьки, звонишь во все колокола. Прочь с дороги куриные ноги!

Звонок на руле дохленький. Толком не слыхать.

Мы с Юриком перевесили звонки с рулей на вилки. Как врежешь концертино – черти в аду вскакивают! И эти чураки трусливо перед носом размётываются по всей дороге, как куры.

Они и сейчас дрогнули от вселенского благовеста, дёрнули врассып.

Одна молодая бабариха крутнулась, не успела отскочить, влетел я ей на велике в «задний бюст». Застряло моё переднее колесо вместе со звонком у неё между куцыми колоннами ног, и я только кувырк через живую горку сала.

Я думал, навалятся метелить, машинально прикрыл свою больную негнучку правой ногой и руками.

Но кроме меня у них оказалась пожива послаще, позанятней. Мой велик! Стали они рвать беднягу друг у дружки, пошли шелушить друг другу бока. Каждого подпекало заявиться к себе в саклю с наживой, на моём велике. Да вот беда, был-то он один, на куски не порвёшь.

Краем глаза я видел и то, как бабариха, которую я поцеловал колесом в попенцию, задрала юбчонку выше некуда, стала заполошно тыкать в ссадины от моего крыла на бледных, как жабьи животы, колодах, и эти царапки слились в уважительную причину, велик отдали ей. Ты больше всех пострадавше, ты и хватай!

Она села на мой велосипед, как бегемот на чайку. Велик аж плакуче припал под нею к земле, и завихляла она из стороны в сторону, напряжённо погнала.

У меня не было сил ни догонять её, ни даже что-нибудь крикнуть.

Я ткнулся лицом в колкий обочинный сор из мелкого каменешника и затих. Мне было всё равно, что со мной будет. Налети машина, я и тогда не подымусь.

– Молодой человек, напрасно вы воображаете, что лежите на морском пляжу. – Юрик тронул меня за плечо. Сзади попыхкивал дымком грузовик. – Давай подымемся…

Он помог мне встать, подсадил в кабинку.

– Это кодло, – кинул взгляд на гортанное стадо впереди, – отняло у тебя мерседец?

– Это.

– Чичас будя харакиря. – Он мрачно поехал. – Всех же я их, гадов, знаю в рожу! Сколько раз мылились ампутировать у нас велики и от наших райских звоночков разбрызгивались зайцами. А одного стаей одолели. Ляпану прямой наводкой в толпу!

– Не трогай дерьмо, вонять не будет. Лучше смотри, где мой вел.

– Дело. Верного дружика надо выручать. Но его с туполобиками нету. Поговорю…

Юрик остановился рядом с базарной ордой, ступил на подножку с рукояткой.

– Кто из вас, голубки, шпрехает по-русски? – спросил Юрка.

– Эта, эта, эта! Туманишвили! – все в один голос указали на прыщавого слонёнка с глазами навылупке.

– Я знай мал-мал, – заоправдывался слонёнок. – Свой язик потерял, чюжой не собрал…

– Да! Да! Моя твоя не понимает, твоя бежит – моя стреляет! Так понимать?.. Молчишь?.. Однако тума-а-анистый мудрелло. А теперь ты переведи всем своим многа-многа… Дамен унд херен![241] Если ещё тронете, – наставил на меня рукоятку, – эта машерочка, – потряс рукояткой, – вежливенько погладит кой-кого по хазарским головешкам… Где веселопед?

– Наш дэвочка катаэтса…На домэ…

– Уже полетела кваквашка до хаты! Как с магазинной обновочкой. Радовать родню… Шу-устрая!.. Фамилия!?

– Эйо памили будэт Хватадзе-Тунеядзе. Домэ эйо туда…

Мы в проулок, куда нам показали.

Поворота через три вынырнула разбойная бабариха.

– Ка-а-кие окорока пропадают!? – пошатал Юрчик голову по сторонам и поцокал. – Кошель, как мешок! Развесила, понимаешь, жопьи ушки[242]… Бога-атая коровя! Да что там коровя?! Бегемотиха!.. Впервые вижу, чтоб бегемотиха ехала на козе!

– И каковски моей бедной козке? Кряхти, а вези. По́том, поди, обливается. И некому вытереть пот.

Юрася обогнал её. Вышел.

С подчёркнутым почтением голоснул. Как голосуют все, когда ловят попутку и хотят очень понравиться шофёру. Иначе кто ж тебя подберёт?

Чалдонка крысино шикнула на него, покатила дальше.

С разинутым от удивления ртом Юраня медленно опустил руку, и в три прыжка настиг её, чинно ухватился за багажник. Тормознул.

– Хули!.. ули… ган!.. Бандыт! Чаво нада!? Чаво нада? Моя велсапе!

– Твоя!.. Не наводи хренотень на плетень! Твоего тут только обвислый элеватор. А велосипедио всё-таки, извини, во-он того в кабинке юного пионэрчика-пэрчика. Отдавай смирно, а то наживёшь рак головы!

Деваха разопрело глянула на меня и даже ухом не повела.

– Она мнэ била! – вдруг заверещала трясозадка. – Кров здэлала! – Задрала юбку, тычет в царапушки на синюшных окороках. – Ско-о-око кров!

– Ведро! – подсказал Юрка.

– F,f! Вэдро! Полни!.. Так била!

– То, зеленок, твоя дурца тебя била. Отдавай нашу прялку, – Юрка приподнял велосипед за багажник. – Отдавай и иди. Пожалуйста, покинь арену, отзывчивая! Ну, без шума… Ах ты невезуха какая… Не можешь без шума… И шалунчики пальчики не отлепляются… Совсем замкнуло на чужом…А мы их, извини, культурненько всё же… Ну зачем, двустволочка, ты так грубо заминировалась?[243]

Он стал отлеплять её пальцы от руля.

Девища заверещала:

– Нада бэй рус!.. Крэпко бэй! Иди, рус, на свой Рус!

– Она положила на ваш ух болшой глупизди! – вдруг сказал из-за плетня пожилой грузинец с печальными глазами. С лестницы он обирал яблоки с яблони. Перед ним на суку висела высокая круглая корзинка, куда он складывал яблоки. – Не обращайте вниманию на её злые слова. Кто ещё кроме неё так думает?.. Я долгие годы жил на высылках в Сибири… Все в деревне делились с моей семьёй последней крошкой, мы не слышали от русских ни одного неласкового слова. Я люблю русских, и я хочу, чтоб и они спокойно жили на моей земле. И всегда буду отстаивать это. Каждый же пятый грузин вольготно живёт в России! Ка-аждый пя-ятый! И разве он слышит: «Эй, груз, иди на своя Груз!»? Этой дичи не должны слышать и вы. И я буду делать всё, чтоб вы её не слышали. Вот что запомните, милые горькие мальчики…

– Она сумачечи! – в крике толстуха ткнула пальцем в старика. – Бэй нада рус! Бегай, рус, на твоя Рус!

– Тоскливая ты дурцинейка… – вздохнул Юрка. – Не будь тут русских, когда б ещё, задирчивая, и покаталась на велике? У кого б ляпнула? Второе… Да перестань Россия кормить вас своим хлебом… Да если мы, русские, бросим обихаживать ваши плантации да поля – вы ж без Рус не заскучаете?.. Голодуха не склеит вам коньки?[244] Ферштейн?!

Он бросил отлеплять её пальцы. С кем нюнькаться?

Крепким рывком он в один миг отлучил её от моего бедного велика. Брезгливо чиркнул ладошкой об ладошку: стряхнул с рук налиплый сор.

Затем обстоятельно положил велосипед в кузов, и мы отбыли.


Где-то позади дробно молотил гром свою копну.

– Илья-Пророк катается на грузовом такси, – пояснил Юраха.

– Уж ты и прёшь, стажёрик!

– А ка иначе? Чай пьёшь – орлом летаешь!

И хвастливо запел:

– Крепче за шофёрку держись, баран!..

Он потискал мою коленку, свойски подмигнул:

– Антоня!.. Дорогой товарищ Антониони!.. Больше скорость – меньше ям!.. Набираю, приятка, высоту! Сегодня папайя отпустил в первый самостоятельный полёт. Вот возвращаюсь. Веришь, радости полные штаны!

За рулём Юрок царь. Как тут и был. Серьёзный. Важный. Ловкий.

– Папайя вроде доволен своим стажёром, – постучал он себя пальцем в грудь. – Обещает к зиме рукоположить в шофёры. Хлопочет перед директором, чтоб машину готовили мне. На папу грех обижаться.

Вот придумай – не поверят.

По батюшке Юрка – Иванович. И Половинкин – Иван. Так что в любом случае Иванович.

– Половинкин как родной?

– Похоже… Родной папахуля заливает, будто в радиатор. Тебе ли говорить? Вечером приходишь, во пласт лежит наш доблестный Комиссар Чук. Начисто отключён, мухе культурно кыш не скажет. Тако бухой!.. Так когда и чему он научит? Сбрасываться по рваному и кидать рюмашки в горло? А чужой дядя кусок с маслищем на всю жизнь подпихивает в руки. Вот и суди, кто родней…

Мы на полном газу прожгли бетонный мосток с чёрными чугунными оградками.

Игристо побежали наши плантации.

Вот мы и дома.

У самой дороги по крайним рядам ползала Санка. Корзинка на боку была у неё туго набита чаем.

Увидала нас Санка – вздёрнула к небу кулачки с чайными пуками, бросилась к нам.

– Здравствуйте вам, Саночка Акимовна, – степенно поклонился в окошко Юраша, срезая прыть с бега нашей телеги и эффектно останавливаясь точно возле Санки.

– Мой Боженька! Живой!

Она прижала руки с чайными пуками к лицу и заплакала.

Юрка торопливо выскочил из кабинки, обнял её за плечи, шатнул к себе.

– Ну что ты, малышок, что ты… Всё моё всё при мне… Ничего не потерял… И не потеряю. Могу гарантийную расписку дать.

– Любчик, тебе всё шуточки. А тут голова пухнет со страхов. Поехал… Один… Первый раз… Кругома чужие… грузиньё… Мало ль что в дороге спекётся? Боюсь я вся.

– А ты глубоко наплюй и не бойсь. Как я… Да пока ты у меня, ко мне ни одна напасть не прилепится… Жди на рассвете! Такая уж наша шофёрская утеха. Как чаёк на фабрике сбагрим, так на всех ветрах к тебе и под бочок.

Он неловко поцеловал её в висок, и мы поехали в наш посёлок.

– Слышь, ты всерьёз женишься? – спросил я.

– Только всерьёз. Простуды дожали.

– Какие?

– Обыкновенные. Вот у тебя в хозяйстве кто первый просыпается? Ты сам или твой перчик? Лично у меня первым вскакивает перчик и бессовестно хамит, играет побудку. Подымется корягой, одеяло с ног, с боков посдирает. Вот и простуда… зорька за зорькой. Форменное безобразие. Так можно вусмерть простудёхаться.

– Тебя всё на хаханьки сносит. Как того больничного мужичка.

– У всех мужичков одна и та же простуда… А без хаханек если… Знаешь же… Зачем в люди по печаль, когда дома плачут?.. Мать схоронили… Трое нас у папаньки-алика. Я старший из братьев. Мне и думай… Чеши грудь табуреткой[245]… Аж кричит, нужны в дом руки женские… хоть приходящие. В одну комнату с четырьмя мужиками паранджу[246] разве поведёшь?.. Санка когда-никогда приготовит что набегом, простирнёт, пол продёрнет… Любовь наша вся в репьях. Чистенькая не получается…

Он как-то покаянно, долго посмотрел на меня.

– Эвва! – Он что-то снял с моего подбородка. – Только заметил. Видать, крепенько ты чебурахнулся. Кожу на подбородке завернуло… Останется шрам. Даже вот пролетарский булыжничек в крови запёкся. На́. Полюбуйся.

И верно.

Круглый камешек с пшенинку был в крови.

Я катнул его на ладошке – ветер выхватил его в окно.

– До́ма, – сказал Юрка, – ранку аккуратно обмой своей мочой. До первого развода заживёт.

– Ты уже намылился разводиться?

– Тут, друже, ещё расписывать не хотят. Ни ходу ни выходу… Несовершеннолетние-с… Неужели без сельсоветовской цидульки мы задрапируем Ленина с нами[247] и сдадим свою любовь на сберкнижку до полнолетия? Не на тех запали! Саночка моя уже с киндерсюрпризцем.[248] Во взрослость лет, видать, мы будем входить вместе с нашим первым пукёнышем.[249] И тогда в один сельсоветовский забег распишемся с Санкой и получим метрику на своё чадо.

– Юр, утром я толком не понял, почему же так срочно уехала Женя. Что стряслось? Что ты вообще знаешь про неё?

– Что я знаю… Да так… кой-что… Отучила восемь классов. За тишайшие успехи директор не пустил в девятый. Она и катани сюда заработать на платье, на туфельки. Лучше копейка близко, чем рубль далеко… А неделей позже под Лайтуры приехали по вербовке ещё семь землячек. Там и подружка. Было это позавчера, когда у нас полыхали танцы-скаканцы, и ты с ночёвкой закатился в наш недоскрёб… Ну, увидали девчонки впервые горы, заахали. А поселили их в сказкином месте. Лес кругом, нигде ни дымочка. Романтики полный чувал. А ночью с гор сползло ровно семь закоптелых кобелей в чулках с прорезями для глаз. Эта такая грязная бармосня, что сразу и названия не сплетёшь. Отсекли пиндюки свет в девчоночьем бараке, не спеша, без паники вынули стёкла из рам и экзотично, через окошки полезли знакомиться. Это было битвище. Девчонок умолотили в гроб – избили до полусмерти сперва. А потом устроили группенсекс. И кипела эта глумь до утра… Каждый кобеляра отведал из всех семи невинных чаш… Вот так-то эта пиндосня, любящая хвалиться своим божественным кавказским гостеприимством, с нашими девчоночками… Ну не страна лимоний и беззаконий? Как только зверьё снова уползло в горные норы, девчонки с воем кинулись к поезду. Назад! К мамкам! А подружка пришкиляла к Жене. Ну как же! Мать велела передать Жене пару тёплых носков. Женя забыла взять, так ты ж донеси. Обревелись они тут… Пока не подсекла новая беда… Вдвоём и повезли носки назад матусеньке. Вдвоём надёжней… Не спокинула Женя подружку одну в разгроме.

И разве мог я её осудить? Как шепнула душа, так и поступай.

Дома я достал карточку из-под рубахи.

Карточка была тёплая.

И грустная.

Из веночка из райских птиц грустно улыбалась Женя.

Сверху над веночком слова в дужку:

Помни обо мне

А под веночком целуются голуби.

И стишок:

Если счастье тебе вдруг изменетИли горе постигнет тебя,Ты вспомни, что есть где-то сердце,Которое любит тебя.

Карточку я подпихнул под кнопку, что держала на стене правый верхний угол «Сикстинской мадонны».

– Кто это? – спросила мама про Женю.

– А вот, – показал я на кудряшика на руках у Мадонны. – Выросла. Стала такая.


Мама вроде поверила моим словам. Но тут же засомневалась:

– Что-то не тае поёшь… На руках, кажись, хлопчик. Из хлопчика выросло дивча?

– Выросло… Маленькие дети… Не сразу с лица разберёшь, где мальчик, где девочка…

Мама внимательно посмотрела на Женю.

– Гарне дивча, – похвалила Женю. – Брови, как серпочки… В глазах недоля… Бачь, молода, да горем вже повязана…

И в грозу мама теперь молилась и Марии, и Жене.

Двум Мадоннам.

45

Спорить с дураком так же бессмысленно, как и с умным – никому не докажешь свою правоту.

В. Георгиев

Бело-оранжевое весёлое тепло обняло лицо, я проснулся.

На тюлевых занавесках в открытом окне лениво покачивался со сна ветерок. Сквозь рисунчатые просветы золотисто текло рассеянное солнце. В ясные дни оно всегда будило меня.

В комнате пахло блинами.

Дверь открыта. Значит, мама печёт на летней ярко-жёлтой грубке у плетня.

Перебрасывая горячий блин с руки на руку, мама вприбежку прожгла к столу, откинула край полотенца, бросила блин на стопку и тут же снова накрыла.

– Ты уже не спишь? – шёпотом спросила.

– Да, пожалуй, нет. А что?

– Блинцы с мацоней ел бы зараз. Горяченьки! Оно и вкус другой. Хиба то блинцы, как охолонут?

– Рано ещё.

– То барскому городу рано, а нам уже поздно. Край мне уже на чай чинчикувать.

Неотглаженная рубанком лавка с блинами, с мацоней переезжает вприхват к койке.

Нехотя взял я верхний блин, развесил перед собой и вижу в прострелинку с горошину, как мама вываливает в узкий бидон ведро нагретой воды.

Я спустил ногу по самый пах в бидонное тёплышко.

– Пускай, – мама прикрыла ногу байковым одеялом, погладила, – пускай парится на здоровье.

– Пускай, – не возражаю я.

Из-под койки она выудила призрачно лёгкую бамбуковую корзинку, кинула в неё жёлтый комок кукурузного хлеба, луковичку, соль в газетке – снова без завтрака! – и побежала в сырь, в холод росистого чая.

Я ел и парил.

Без аппетита массировал, теребил ногу в воде.

Каждое утро одна и та же волынка. Надоело парить. Надоело ослом упираться в прутья в коечной спинке. Упираешься, упираешься… Думаешь, вот-вот под напором сдастся, побежит гнуться. А она и не думает!

Я упрямый, а нога ещё упрямистей. Лежит прямёхонька, как оструганная анафема. И ничегошеньки ты ей не пропишешь, и ничегошеньки ты с нею не сообразишь. А будь ты крива!

Прут железный, и тот ржаво поскрипывал под пяткой, продавливался. А нога? Твердолобей железа?

Я широко замахнулся, но пока кулак опускался, злость из него вытекла и он ватно, еле слышно тукнул по колену. И всё же больновато. Значит, ещё живая?

– Почаще так её, каторжанку! Почаще! – хохотнул Митечка.

Одной рукой он споласкивал лицо, другой подпихивал блин в рот. Загулялся кадревич. Со свидания прискакал на зорьке. Отоспаться некогда, поесть некогда.

– Ты у нас спец по мордовороту, – сказал я. – Разок бы ахнул сзади по этой дуре. Незаметно так. Чтоб я не знал. Она и согнётся если не в три, то хоть в одну погибель. Для начала.

– Не. Уши шикарным бантом завязать – пожалуйста. А это не. – Митя потянул шею из стороны в сторону, никак не ужмёт в себя сухой блинец. – По просьбе трудящихся не костыляем. Ты раскали. Разбуди во мне тигру. Тогда я тебе без письменного прошения долбану. Но куда не ручаюсь.

– Куда попадя мне не надо.

– Тогда сам себя обслужи. Суетись. Суетись, якорёк тебя! Под лежач камень вода рвётся?

– Но и катучий мохнат не будет.

– О, какой припев он знает! А лучше… Суетись! Рыбка клюет у того, кто ловит!

Он повеял в бригаду с блином во рту. Жевал и в комплексе навывал:

– Как-то утром на рассветеЗаглянул я в летний сад.Там смугляночка ЖенюраСобирала автомат…

Всё в доме присмирила хмурая, укорная тишина.

«Чего валяешься? – проворчала тишина. – Лежаньем, хромушик, наживёшь чирей на боку. И больше ни шиша».

Паника сжала меня.

В молодом всё срастается быстро. И тем хуже. Раз нога чуркой, значит, что-то срастается не так? Выходит, каждый день мне враг? Надо что-то делать.

Но что?

Правда, кое-что по мелочи я уже смараковал.

Трижды спускал сиденье по полсантима.

А эффект? Нулевой.

Так спусти ниже. Сразу ещё на весь сантиметр! И не лежи!

Опустил я сиденье, воткнул два свёрнутых чувала под прищепку на заднем багажнике.

Поеду-ка на огород.

Скоро прикатит сентябрь. Уборка. Всё сразу тогда не ухватишь. А загодя почему не подобрать какую мелочёвку? Соя, фасоль уже выспели, надо обдёргать. Где созрелый кабак, где уже до звона крепкий кукурузный кочан… Наберу. с пустом не вернусь!

И брешет госпожа товарищ Ножкина! Если самому пока не хватает духу вот так разом своротить её, так в огородной суете подходящий случай может набежать.

Оступлюсь, споткнусь, упаду – всё во благо! Брешет. Авось и хрустнет. Что посмеешь, то и пожнёшь. Сметь!

Я поехал.

Господи, до чего же трусость опаслива. Сколько уговаривал себя: идёт педаль кверху, под ногу, – не ужимай ты эту негнучку. Стукнет снизу хорошенечко и станет твоя инвалидка гнуться.

Я всё это понимал.

Но как только педаль начинала подыматься, я заране тянул больную ногу повыше.

Вот и достань…

У столовки почтальон Лещёв помахал треугольничком.

– Боевое донесение от отца Глеба!

Я на ходу взял письмо, сунул под прищепку на переднем багажнике. И стало от Глебова послания как-то светлей вокруг.

Я не кинулся читать его среди дороги. Зачем комкать радость? Прочту на огороде. На воле.


Огород меня подивил.

Лес лесом!

Особенно на новине. Кукуруза не в два ли человечьих роста, телом толще руки.

Я тихонько наклонил ствол, тронул длинный, тяжёлый початок за сухой фиолетовый чуб, и он до обидного легко сорвался, как не взятая в шпильки накладная косица. Я чуть задрал рубашку на початке, он озорно засмеялся, блеснул крупными, в палец, белыми зубами.

Кукуруза уже выспела, но постоять ещё может. Пусть подбирает последнее тепло лета. И вдруг хлопни дожди, ей не страшно. Зёрна плотные, блёсткие, как стекло. А какое стекло трепещет перед водяными стрелами?

Я прижался щекой к томкому теплу сытых, гладких зёрен; пахнут они солнцем, летом, землёй, мокрой травой и моими детскими мозолями и по́том.

Бережно я снова надвинул на верх кочана шуршащую его рубашку. А чуб не удержался на осклизлых зернах, упал и завис фиолетовым облачком на широком громоздком листе, подкрашенном осенней позолотой.

Я приладил чуб ко лбу кочана. Пожурил:

– Не бросай свой чубчик. Тебе без чубчика не идёт.

Зачарованно побрёл я дальше по своим джунглям.

Вокруг всё переплелось, связалось, слилось в единый живой восторг.

И хозяйка здесь кукуруза. Королевишна.

Земля державно вознесла её из своего лона. За листьями-полотнами не видать неба. Королевишна выше всех, сановито посматривает окрест. Не всё ли солнце забирает она, и лишь блёклые его пятна великодушно пропускает меж ребристых, сабельных листьев к забитым, тихим кустикам сои. Снисходительно терпит Королевишна дерзкую смелость вертлявой фасоли, огуречных, тыквенных плетей, что уверенно переползают со ствола на ствол, надёжно держась за них цепкими усиками, развешивают на ней свои дары, как украшения на праздничной новогодней ёлке.

Я сел на землю, рву в мешок сою.

Тревожно-сладостно видеть подвешенные, будто игрушечные, огурцы, арбузы, тыквы с сизым налётцем, тугие стручки фасоли. Глядеть не наглядеться, дышать не надышаться…

Хлопотливое лето разрядило нам весь огород – дивная картина.

Из своего домка между стволом и листом кукурузы насторожённо лупится паук. Мимо носа по огуречному тракту дельно поспешали в два конца муравьи.

– Откуда? Куда? Из Криуши в Насакирали? Или уже из Насакираликов в родную Криушу?

Грубо молчат. Заняты.

Я втиши желаю им доброго пути и тоже молчу.

И, кажется, всё это очарование озвучивали редкие усталые пчёлы.

Под их пасторальные, тающие звуки я увидел, как из соевого стручка, который я сорвал и который ликующе выстрелил в меня мелкими желтоватыми ядрами, вышла принцесса.

«Я приглашаю вас на наш карнавал лета!» – сказала она и поклонилась.

И в какой тут душе не закипит карнавал?

«Приглашение с благодарностью принято!» – вздохнул я и юзом переехал по угорку ниже с мешком к новому кусту сои.

Обирал я и фасоль, рвал спелые тыквы, жёлтые огурцы на семена.

Набил огородиной оба чувала.

Приладил один на задний багажник, другой вкатил на передний и тут увидел Глебово письмо.

Совсем про письмо забыл!

Я ссадил чувалы на землю, прислонил к ним велосипед и раскрыл письмо, повёл им на все стороны.

Смотри, Глеба, что наросло! Джунгли! Особенно на новине… Вспомни, как мы прирезали эту новину, как чуть не пожгли всё вокруг… Тогда я крепко труханул… А ты огнём… враз… Посмел… Всё выбежало на твою правду. Воистину, что посмеешь, то и ухватишь….

Глеба писал про свои армейские дела. Писал и про Федю-дружка. А хват этот Федорок. Блеснул в последнем балете. Так Глеб называет показательные военные учения. И поступил-таки заочником в рисовальное училище. Как зуделось, так и вывело на его волю. Люблю таких настыриков.

Попив кепкой из ручья, вальнулся я на траву передохнуть, прикрылся от солнца письмом.

И незаметно уснул.


И приснился мне Федя.

Уже знаменитость.

Приехал к нам в школу, в дар притаранил свою картинищу во всю стену. Про Грозного.

Наш директорий перед Федей на цыпоньках.

– Зачем, – умно так спрашивает, – цар носил посох? Ну, ходи сєбе с рэмнём, с хворостиной…

– Ему по чину посох положен, – важно отвечал Фёдор. – Невозможно представить, как это царь охаживал бы любимого сынка… царевича ремнём или хворостинкой. Долго. Утомительно. Нерентабельно. Не выбьешь махом дурцу. А то р-раз державным посошком да по окаянной головке и от царевича мокрое местынько…

bannerbanner