
Полная версия:
Пристанище пилигримов
– Замолчи, – прошептал он, опустив веки. – Иди к ней, и пускай она распишется на долгую память.
Он перевернул лежащую на столе фотографию лицевой стороной, где на фоне заснеженных гор улыбался молоденький парнишка, в распахнутой «песочке», в суконной шапке набекрень, с автоматом Калашникова на плече.
– Андрей, ты ставишь себя в глупое положение. Эта фотография бесценна.
– Давай, иди, – подгонял меня Калугин. – Иди… а то руки больше не подам.
В чём был прав старик Фрейд, так это в том, что для многих людей фетиш является противовесом одиночеству и ужасу солипсизма. На фетиш всегда может опереться наш блуждающий в потёмках разум. Человек не может существовать в пустоте – он заполняет её либо словами, либо поступками, либо чувствами, но иногда, при длительном употреблении алкоголя, некоторые ментальные состояния превращаются в паталогическую страсть. Я не знаю, что именно повлияло на Андрея, но в его жизни не могло быть нормальных отношений. Это был самый настоящий фетишист.
– Иди! – приказал он, и я нехотя поднялся: мне жутко не хотелось возвращаться назад и уж тем более о чём-то просить «примадонну», ситуация была щекотливая.
Я подошёл небрежной походкой, криво ухмыльнулся и попросил её дать автограф моему другу. Лариса внимательно выслушала, кивая головой через каждое моё слово, а потом спросила:
– А что же он сам не подошёл?
– Он выпил для храбрости, а теперь ноги не идут, – ответил я.
Она расписалась: «Андрею от Ларисы на долгую память», – передала мне фотографию и мельком глянула туда, где находился Андрей. Я повернул голову в том же направлении, но его уже не было под зонтиком. Я чопорно раскланялся и с достоинством пошёл прочь. Ноги у меня были ватные, а сердце бешено колотилось. По-моему, это называется эмпатией.
– Эдик! – окликнула Мансурова. – Давай сегодня без фанатизма!
Я ничего не ответил и даже не оглянулся; прошёл к центральному входу, где меня ожидал Калугин, нервно раскуривая сигарету. Я передал ему фотографию и сказал:
– Давай сегодня нажрёмся… Как в старые добрые времена.
– Это неплохая мысль, – задумчиво ответил Андрей, и мы отправились в бильярдную.
Там мы уничтожили изрядное количество выпивки и раскатали пару-тройку «московских» партий. Потом Калугин начал разговаривать на каком-то непонятном языке, в котором не было гласных, и начал промахиваться по шару. Я никогда не видел его таким пьяным и не знал как обращаться с этим неодушевлённым предметом.
Я сдал его на попечение охраны и вернулся к бассейну; купил себе холодного пива Miller и с наслаждением приложился к бутылке… А в это время совершенно расслабленный Юрий Романович всё глубже проваливался в шезлонг: его тело становилось всё короче и короче, а ноги вытягивались всё дальше и дальше.
Он был в глухо надвинутой бейсболке и в солнцезащитных очках, хотя солнце давно уже закатилось и куранты пробили полночь. Вся его камарилья отправилась в «Метелицу» праздновать окончание съёмок, – они не стали беспокоить задремавшего старика, и он остался совершенно один среди пустых бутылок. Глядя на него, я тоже слегка задремал.
И вот на подиуме появился Паха. Распинывая пластмассовые кресла, которые путались у него под ногами, он подошёл к Юрию Романовичу и заглянул ему под козырёк; идентифицировал режиссёра и постучал ему ладошкой по голове. Юра встрепенулся, приподнял очки и что-то сказал председателю – тот молча протянул ему руку и упал в соседний шезлонг.
Внутренняя подсветка бассейна освещала их угрюмые физиономии. Какое-то время они сидели молча, пока не появился тот огромный детина, который пытался меня прихлопнуть одним взглядом на пляже. Он притащил целый поднос с едой и напитками из ресторана, аккуратно опустил его на стол и вальяжно пошёл прочь. Неизменная белая рубашка обтягивала его широченную спину. Облегающие брюки трещали по швам на его огромной каменной заднице. Череп у него был как у питекантропа – скошенный ссади, с узеньким лбом и мощным челюстно-лицевым механизмом. В каждом его движении, в каждом упругом шаге таилась брутальная мощь.
«Ух, какой здоровый, – подумал я с лёгким ужасом. – Если даже пошлёшь, не пролезет. Таких только кувалдой гасить».
Ещё тогда, на пляже, я понял, что этот терминатор по-настоящему заболел Иринкой, а не просто решил закрутить с ней курортный роман. А поскольку у меня не было с этой девушкой серьёзных отношений, то мне абсолютно не хотелось с ним бодаться.
Уже потом я обратил внимание, что он постоянно крутится вокруг неё: с упорством олигофрена приглашает на каждый медлячок, с набожным трепетом берёт за руку, волнуется, переживает, вспыхивает и гаснет. Я заметил, как влажные пятна проступают у него подмышками, как деревенеют конечности во время танца и как потом он внимательно наблюдает за нею с «афганского» столика, где блещет короткими, но содержательными тостами их предводитель. Кабак стоит на ушах, народ отплясывает даже на потолке, а этот несчастный Квазимодо никого не видит, никого не слышит, а лишь смотрит на неё грустными лошадиными глазами.
Я не могу понять, откуда берётся любовь и как она зарождается в такой каменной башке. Что является пусковым механизмом самого удивительного явления в нашей жизни? Мне кажется, что любовь имеет сакральное происхождение и даётся свыше. Навряд ли существует полиморфный признак любви на уровне нуклеотидной последовательности ДНК, и тем не менее это чувство свойственно всем, а потребность в любви является высшей человеческой мотивацией.
Я не помню, как разгорелся этот спор, но протекал он именно в таком ключе:
– Не верю! – крикнул режиссёр и добавил с некоторым раздражением: – В наше время искусство определяет сознание, а значит – бытие человека. Мы решаем, что является правдой, а что является кривдой. Мы учим вас любить и ненавидеть, и только в кино вы находите истинные примеры для подражания. Герои или антигерои появляются уже потом, но вначале они проходят обкатку в кино.
– Да все твои жалкие актёришки не стоят даже мизинца любого из моих ребят! – парировал Паша. – Твои клоуны лишь пытаются изображать, но по сути не являются героями! Любой из моих парней мог бы послужить примером для твоего Сашеньки или Димочки! Они бы и хотели быть такими, да не могут, потому что слабаки! А на войне… Да что там говорить! – Он махнул рукой и схватился за бутылку Chivas.
– Ой, Паша! Ты меня не зли! – орал Юрий Романович; его лицо распухло и побагровело. – Твои отморозки сбились в стаю и кушают нормальных людей! Где тут геройство? Ты не заметил, дружок, что герои всегда поодиночке? А вот мерзавцы легко находят себе подобных, потому что их как грязи. Я заметил это ещё в школе, в пионерском лагере, в армии… В этих советских институтах зарождались будущие группировки. Там формировались законы волчьей стаи.
– И что в этом плохого? – спросил Паша. – Одиночки не выживают в обществе. Мы социальные животные. Армия – это тоже стая. Государство – стая. Семья – это маленькая стая.
– Да пошёл ты! – крикнул Юра. – Я не животное! Я человек! Я индивидуалист! Я не хожу строем и не бегаю в стае! И мне с вами не по пути!
– Что ты орёшь, как будто тебя трамваем переехало? – пытался угомонить его Паша. – Это же обычное дело… Мы просто делимся мнениями под рюмочку вискаря. Ну что ты, Юрок? Успокойся. У тебя вон даже глаз дёргается.
Я сидел чуть поодаль, под зонтиком, потягивая прохладное пивко, и блаженно улыбался.
– Да не трогай ты меня! – капризничал Юра, когда председатель пытался погладить его по головке, и с ненавистью отталкивал его руку.
Потом я подошёл к ним и пожелал доброго вечерочка. Они тоже поздоровались со мной.
– Пить будешь? – спросил Паша.
– Chivas Regal, – уточнил я. – Нет. Спасибо. Я сегодня – на низком градусе.
Внутреннее освещение бассейна откидывало на их лица голубоватую ретушь, делая их похожими на пьяных вурдалаков.
– Я тут краем уха слышал, о чём вы спорите, – промурлыкал я; двумя пальчиками прихватил с тарелки кусок осетрины и с удовольствием положил его в рот. – Удивляюсь вашему максимализму, господа. Каждый из вас по-своему прав, и спорить вам, собственно, не о чем.
– Мы постоянно рассуждаем о том, что первично, а что вторично, – продолжал я. – Мы ко всему подходим со своим мерилом и каждого человека пытаемся запихнуть в прокрустово ложе наших критериев. Но между тем в этом мире всё взаимосвязано, и многие явления существуют комплементарно. Не нужно всё дифференцировать, потому что главная ценность нашего мира заключается в многообразии форм. Противоположные явления, такие как плюс и минус, добро и зло, тепло и холод, свет и тьма, уравновешивают друг друга, и это приводит к балансу. По отдельности они губительны, а сообща составляют жизненное пространство.
– Подожди, Эдуард! Подожди! – опять завёлся Агасян (я заметил, что в конце съёмок он стал крайне раздражительным). – Ты хочешь сказать, что не надо бороться со злом? Что не надо бороться с преступностью, с коррупцией, с человеческой подлостью?
– Надо. Обязательно надо бороться. В этом и заключается смысл моей жизни… – Я сделал короткую паузу, прихватив пальцем немного красной икорки. – Но победить зло невозможно. Не я так решил – так устроен мир. Люди сбежали из Эдема, потому что там было невыносимо хорошо.
– Молодец, Эдуард! – воскликнул Паша, радостно потирая руки. – Ну прямо в точку попал! Может, всё-таки накатишь?
– Разливай, – махнул я рукой и продолжил: – А что касается искусства, то я считаю, что оно должно отражать реальность, слегка корректируя её вектор в позитивном направлении. Настоящее искусство должно быть от Бога, и оно должно направлять людей к Богу. Оно должно мотивировать к созиданию, а не супротив – к разрушению и уничтожению самого себя. Ну а жизнь в свою очередь должна являться источником сюжетов, образов и вдохновения для творческих людей. Они не отделимы друг от друга – искусство и жизнь. А вы копья ломаете на пустом месте.
– Давайте лучше выпьем! – радостно воскликнул Павел. – Мне уже давно не было так хорошо, как сегодня. Я рад, что встретил таких интересных людей. – Мы начали чокаться, а Паша всё приговаривал: – Давайте, ребятушки… Давайте выпьем.
Мы выпили. Председатель перевёл дух, вытер губы тыльной стороной ладони и слегка приобнял режиссёра за плечо.
– Юра, без обид, – сказал он и очень ласково добавил: – Братишка, я уважаю твоё мнение, но меня ведь тоже не пальцем делали.
– О чём ты говоришь, Павел?! – воскликнул Агасян. – Это я погорячился. Орал как резанный. Посылал тебя по матушке. Это ты меня прости. Нервы что-то совсем разболтались.
До самого утра кипели споры. Юра и Паша, два непримиримых антагониста, ещё не раз сталкивались лбами, как два горных козла, и мне даже пришлось их растаскивать, когда они начали хватать друг друга за грудки. Если в России за одним столом собираются люди разных политических взглядов, это чаще всего заканчивается потасовкой или как минимум разговорами на повышенных тоннах.
– Павел! Меня восхищает твой эклектичный разум! – перебил Юрий Романович путанные и долгие рассуждения председателя о том, что нашу страну спасёт от полного крушения только диктатура народа во главе с сильным лидером и что всех либералов нужно поставить к стенке пока не поздно; а ещё на полном серьёзе он говорил о том, что если бы сейчас из гроба поднялся товарищ Сталин, то за ним опять пошёл бы весь народ.
– Что ты подразумеваешь под термином «диктатура народа»? – спросил Юрий Романович и сам же ответил, не позволив председателю даже открыть рот: – Это когда быдло опять будет расстреливать нормальных людей? Это когда «чёрный ворон» опять будет кружить по дворам, собирая свою добычу? Это когда опять появится клеймо «враг народа», которое будут выжигать всем инакомыслящим?
– Ну зачем ты кидаешься в крайности? Я просто хотел сказать, что должна быть диктатура закона и что народ должен обеспечивать законность, а не какие-то там… продажные чиновники. Диктатура народа – это и есть самая настоящая демократия… – пытался выкручиваться Паша, но режиссёр был неумолим:
– Паша! Опомнись! Народ не может обеспечивать законность! Этим должны заниматься компетентные органы, то есть специально обученные люди.
– Но был же в Советском Союзе народный суд, – парировал председатель, ехидно улыбаясь, и мне было совершенно ясно, что он потешается над режиссёром, валяет дурака, намеренно затягивает его в очередную дискуссию. – Там какие-то фрезеровщики сидели по бокам, да и сама мамка ничем от них не отличалась… И прокурор приезжал в суд на трамвае, и адвокат не носил костюмы от Армани… Ты понимаешь, Юра, народ был везде, простой народ, а сейчас как у Гоголя – одни свиные рыла.
Юрий Романович все принимал за чистую монету и поэтому злился от души:
– То есть ты хочешь сказать, что в «совке» была народная власть, справедливая и гуманная?
– В «совке», Юра, нельзя было дать на лапу прокурору или следователю и сквозануть из тюрьмы. В то время было так: совершил преступление, значит по-любому будешь сидеть, потому что закон был превыше всего… А сейчас на нарах маются только те, у кого нет денег.
– Закон, говоришь, был превыше всего! – закричал Юрий Романович, и лицо его побагровело от бешенства. – А как же миллионы невинно осуждённых в эпоху сталинизма?!! А как же политические заключённые в эпоху застоя?!! Синявский, Даниэль, Новодворская, Буковский, Сахаров…
– Лес рубят – щепки летят, – меланхолично ответил председатель, и на лице его появилась виноватая улыбка: ему, конечно, было жалко узников совести, но отступать он был не намерен.
– Ты рассуждаешь как Сталин! – возмутился Юра.
– Ты знаешь, я многому у него научился, – ответил Паша.
– Господа… Могу я высказаться? – спросил я, подняв руку вверх, как это делают в школе.
Они затихли, выжидающе глядя на меня, а я какое-то время стоял молча, пытаясь сосредоточиться и подобрать нужные слова. В наступившей тишине было слышно, как стрекочут цикады, как бухают в ночном клубе басы, а с моря доносится чуть уловимый рокот прибоя. Штормило. Сиреневый куст лаванды источал густой терпкий аромат, а над плафоном светильника кружилось хитиновое облако, и было слышно, как насекомые рубят крыльями воздух. В тот момент любые слова потеряли смысл.
Я не помню, чтобы в спорах рождалась истина, ибо каждый остаётся при своём мнении. А ещё кто-то сказал и многие его поддержали: «Мысль изречённая есть ложь». Это, конечно, спорное утверждение, и я бы мог его чуточку интерпретировать: наша речь – слишком несовершенный инструмент для выражения истины. Поэтому остаётся только молчать, чтобы уловить хоть какие-то знаки в шорохе травы, в отдалённом шуме прибоя, в цокоте цикад, в биении собственного сердца…
Способность говорить – это такой же феномен в природе, как и цветное зрение. Мир как таковой не имеет красок, но человек его видит в цветах по милости Божьей. С помощью слов мы не можем иногда выразить простейших понятий, но целую вечность рассуждаем о Боге, пытаясь вербально интегрировать то, что для нас совершенно непостижимо. А может ли младенец иметь какое-то представление о своей матери, если он находится в её утробе и связан с нею лишь пуповиной? Любые слова теряют смысл, когда речь заходит о Всевышнем.
В тот момент мне хотелось многое сказать своим собутыльникам, но я понимал, что всё равно запутаюсь, потеряю логическую нить, не найду нужных определений, расползусь мысью по древу, да и навряд ли они будут меня слушать. Люди не умеют слушать – каждый хочет лишь выговориться. Мы как будто разговариваем на разных языках.
– Господа! – с пафосом воскликнул я. – Я долго вас слушал и скажу вам так: превыше закона может быть только милосердие, и уж тем более превыше личных амбиций каких-то государственных деятелей. В эпоху правления коммунистов не было законности, не было милосердия и даже не было элементарного уважения к людям. Это был совершенно бесчеловечный строй. Это была чудовищная машина подавления личности и превращения её в винтик отлаженного социального механизма.
Меня никто не перебивал, что было довольно странно, и я продолжал с воодушевлением:
– Как личность и человек свободный, я бы долго не протянул в этой стране рабов и палачей, но мне повезло и случилась «перестройка». Многие сейчас обвиняют Горбачева и Ельцина в том, что они развалили великую державу, или как минимум не пытались её спасти. Я вам так скажу, господа… Все империи разваливались изнутри, и даже Великая Римская империя сперва деградировала как социум, а потом уже её прибрали к рукам варвары. А что касается Советского Союза… Никакая идеология не продержится на штыках тысячу лет. Даже в Риме плебсу давали всё: и хлеба, и зрелищ, и права. А в «совке» у людей не было никаких прав и привилегий, кроме одной – вкалывать за копейки. Поэтому к концу восьмидесятых сложилась самая настоящая революционная ситуация, как её видел Владимир Ильич Ленин, то есть верхи не могли управлять, как прежде, а низы не хотели существовать, как прежде. К девяностому году у этой лживой идеологии практически не осталось адептов. Эта страна развалилась так же, как разваливается деревянная халупа, съеденная термитами изнутри. В один прекрасный момент она просто рухнула.
– Эдуард, ну зачем ты занимаешься профанацией? – начал было Паша, но я резко его одёрнул:
– Дай закончить! – Перевёл дух и продолжил (мой голос звенел от возмущения, как булатная сталь): – Любой исторический процесс необратим, и Советский Союз невозможно вернуть, как бы вам этого ни хотелось. Даже Солнце выгорает и постепенно катится к своему последнему вздоху. Обречён каждый из нас. Обречена Земля. Обречена наша галактика. Обречена Вселенная. И никто не может это остановить, даже Всевышний, ибо в этом заключается главное правило жизни: всё имеет начало, и всё имеет конец.
– А Бог имеет конец? – спросил Юрий Романович. – А начало?
Я пропустил мимо ушей этот провокационный вопрос и уверенно продолжил дальше:
– Согласно второму закону термодинамики энтропия со временем только нарастает, поэтому в нашем мире все процессы имеют необратимый ход и заканчиваются упадком. Энтропия системы, построенной на лжи, насилии и богоборчестве, нарастает по экспоненте, а значит ещё более разрушительна. Поэтому Советский Союз просуществовал так недолго. Это был колосс на глиняных ногах, который рухнул, как только на него направили «прожектор перестройки». Вы только задумайтесь: страна рухнула, потому что людям позволили говорить правду. Так это что получается – всё держалось только на лжи?
– Юра, ты вообще понимаешь, что он там лопочет? – спросил Паха, недовольно сморщив лицо.
Юрий Романович не успел ему ответить, потому что у нашего столика появился очень пьяный Карапетян, в белой расстёгнутой рубахе, взъерошенный, возбуждённый. Он налил себе вискаря в чей-то стакан – совершенно бесцеремонно – и залпом опрокинул его, пошатнулся, на секунду прикрыв глаза, перевёл дух и спросил:
– Юрий Романович, можно Вас на пару слов?
– Димочка, что-то случилось? – ласково произнёс Юра.
Карапетян часто-часто заморгал, глаза у него покраснели и дёрнулся кадык.
– Давайте отойдём, – попросил он дрожащим голосом. – Мне нужно с Вами поговорить.
– Ну ладно, – сказал Юра, обводя нас многозначительным взглядом.
Они долго шептались в сторонке. В основном говорил Дима, а Юра внимательно слушал, кивая головой и что-то изредка вставляя в этот бесконечный монолог. А потом Карапетян совсем поплыл, и я видел, как содрогается его спина и как Юра прижимает его голову к своему плечу. После этой душещипательной сцены Дима вернулся в отель, а Юра – к нашему столику. На плече у него было мокрое пятно.
– Что случилось? – спросил я. – Ему отказала очередная официантка?
– Сентиментальный до ужаса, когда выпьет, – ответил Юра.
– Что-то серьёзное должно случиться, чтобы мужик так рыдал, – брякнул Паша.
– Это не мужик, – поправил я. – Это облако в штанах.
– Тонкая натура, – согласился Юрий Романович.
– Ой, не завидую тебе, Юрок! Наверно, тяжко с такими?! – воскликнул Паша.
– Нет. Мне с такими, как ты, тяжко, – решительно заявил Агасян.
Съёмочная группа задержалась в отеле ещё на пару дней, окунувшись с головой в это самое бабье лето. По ночам они гудели в «Метелице», а днём опохмелялись возле бассейна. Всё чаще в их компании стал появляться Сергей Медведев. Мальчик был просто нарасхват: к нему проявляли интерес как мужчины, так и женщины, – все хотели с ним поговорить, потанцевать или выпить. Его глаза светились тщеславным огнём, и он манерно закидывал за ухо длинную мелированную чёлку. Наверно, ему казалось, что он ухватил Жар-птицу за хвост и ему открываются великие горизонты.
Как-то раз я подошёл к нему и спросил прямо в лоб:
– Ты уже окончательно решил?
Серега очень смутился и покраснел.
– Откуда ты знаешь? – робко спросил он.
– Тоже мне секрет Полишинеля. Да все об этом только и говорят. И ты знаешь, Серёга, тебя не провожают – тебя как будто хоронят. Но больше всех при этом страдает… Сам понимаешь кто.
– Я всё понимаю, но ничего не могу изменить, – ответил Потапыч.
Глаза его подёрнулись глянцевитой пеленой – он отвернулся и хотел от меня ускользнуть, но я остановил его, прихватив за руку.
– И помни… Эти люди – вампиры, а Москва – это огромная энергетическая воронка. Она вытянет из тебя всю душу, всю кровь, все твои жилы, все твои кишки вместе с дерьмом, а потом оставит умирать на обочине.
– Я это учту, – прошептал Серёга, разглядывая свои ботинки.
Как только Медведев ушёл, сразу же появился Варнава, словно наблюдал за нами из кустов.
– Я не понимаю Сергея, – сказал он без лишних прелюдий. – Он же не дурак… Разве он не видит, что его хотят просто трахнуть!
– А может, он сам этого хочет? – предположил я с кривой ухмылкой.
Андрюха возмущённо протестовал:
– Я знаю Серёгу с девяти лет. Мы ещё в «Гномах» выступали вместе. Он настоящий пацан, и в нём никогда не было гомосятины. Я не поверю, что он хочет этого старого извращенца.
– А на что он надеется? – спросил я. – Проскочить на красный свет?
– Он думает, что он очень хитрый и всё сложится так, как он захочет.
– А он не знает, что на любую хитрую жопу найдётся хуй с винтом?
– Когда нарвётся, тогда узнает.
– Дурачок… Какой дурачок!
– Ты знаешь, Эдуард, – сказал Варнава и тряхнул своей кучерявой головой, а потом ещё тише добавил, оглянувшись по сторонам: – Мне надоела такая жизнь…
– В каком смысле? – Я даже испугался.
– … и поэтому я собираюсь вернуться в Тагил.
У меня чуточку отлегло.
– Мне надоели все эти танцульки, – продолжал Андрюха. – Мне надоел этот цыганский табор. Мне надоело жить одним днём. Я просто хочу работать и жить как нормальный человек. Я больше не могу выходить на сцену.
– И кем ты будешь работать? – с иронией спросил я. – Автослесарем? Или на кого ты там учился в ПТУ?
– Да хоть каменщиком! – воскликнул он с вызовом. – Я хочу заниматься мужским делом! Мне надоело быть шутом, развлекающим пьяную толпу! Мне надоели эти манерные, капризные девицы!
– Я хочу… самую обыкновенную девушку, – закончил он, и на губах его, как алый цветок, распустилась нежность.
Я смотрел на него с удивлением, отчасти даже любовался его смазливым личиком, его роскошной кудрявой шевелюрой, пытаясь понять, откуда вдруг в этом сладеньком мальчике появился мужской характер. Он всегда был слишком уступчивым, неконфликтным, предельно вежливым со всеми. Он всегда улыбался своей обворожительной американской улыбкой, перед которой не смогла устоять даже Литвинова. И девочки в коллективе ласково называли его «Варей». И вдруг на тебе – этакое пробуждение самосознания. Словно в один прекрасный момент он увидел себя в зеркале и ужаснулся… С этого момента человек перестаёт быть потребителем – он становится творцом своей жизни. Мне всегда нравился Андрюха, и, несмотря ни на что, я видел в нём огромный потенциал.
Через несколько лет это будет совершенно другой человек: он кардинально себя изменит и многого добьётся на новом поприще. Но Медведев, такой причудливый, такой талантливый со всех сторон и такой безумный во всех отношениях, был обречён с самого начала этой истории. Ровно через двадцать лет, пройдя все девять кругов славы и забвения, он повесится на дверной ручке в маленькой замызганной квартирке на улице Горошникова в Нижнем Тагиле.
Вот что происходит с людьми, которым чужды элементарные человеческие ценности и которые наполняют свою жизнь бесплотным тщеславием и гордостью. Успех – это ловушка дьявола, это большой доверительный кредит без поручителей, за который приходится платить огромные проценты. Чтобы погасить этот долг – не хватит жизни. А вот Андрюша выбрал иной путь: он постучался в закрытую дверь и попросил всего лишь три корочки хлеба, но в итоге получил всё, о чём даже не просил. Ищите, и обрящете. Стучите, и вам откроют. Но крайне важно понимать, в чью дверь постучались вы.