Читать книгу Силуэт (Рустам Магомедов) онлайн бесплатно на Bookz
Силуэт
Силуэт
Оценить:

5

Полная версия:

Силуэт

Рустам Магомедов

Силуэт

Глава 1: Подземелье

смеясь. Я, бормоча что-то о лекциях по квантовой физике, которую сам с трудом понимал, пытался заплести её длинные светлые волосы в косу. Получалось криво, волосы путались. Она смеялась. Звонко, без этого хрипа в горле. Звук того смеха теперь казался призрачным, нереальным, будто его никогда и не было.

Она таяла на глазах. С каждым днём черты лица становились резче, прозрачней, словно её рисовали на тонкой, постепенно испаряющейся плёнке.

Я потянулся к шнуру и щёлкнул выключателем.

Свет погас. Тьма накрыла наш угол сразу, густо, как тяжёлое одеяло. В ней мгновенно растворились очертания тумбочки, полки, складки одеял на её койке. Исчезла та страшная чёткость её костей под майкой. Осталась только темнота – плотная, почти осязаемая.

Это было единственное укрытие. От её лица. От моих мыслей. От этой комнаты.

Лишь одна узкая полоска тусклого жёлтого света пробивалась из коридора через щель между занавеской и косяком. Она лежала на стене, дрожала от чьих-то шагов снаружи. Безмолвная, бесполезная полоса. Её было достаточно, чтобы видеть контур койки и тень моей собственной руки, лежащей на одеяле. Больше ничего. И в этом была странная, обманчивая безопасность.

Я снял куртку, пропахшую металлической пылью и потом. Повесил на спинку стула – там уже висела её кофта. Потом опустился на свою койку и уткнулся лицом в подушку. Наволочка была холодной и пахла старой тканью, но через несколько секунд от дыхания в ней появилось маленькое тёплое пятно.

Лежал неподвижно, стараясь дышать тише. И слушал как доносилось её дыхание. Сознание цеплялось за этот звук, как за единственную нить в темноте. Пока он есть – она здесь.

Тело ныло: спина от четырех часов в сыром тоннеле, пальцы от постоянной работы с холодным железом, голова от тусклого света ламп и этого вечного гула. Боль была разной: острая в плече, тупая в пояснице, ноющая где-то глубоко в костях. Она стала привычным фоном, как тот самый гул станции. Только этот гул был внутри.

Для чего?

Мысль возникла сама собой, круглая и пустая, как пробоина в трубе. Зачем чинить эти трубы, если через них всё равно течёт ржавая жижа? Зачем получать талоны, чтобы есть безвкусную кашу, которая лишь отсрочивает тот день, когда станет нечем дышать? Зачем слушать этот хриплый звук зная, что с каждым днём он становится тише?

Раньше ответ был. Катя. Нужно было добыть её таблетку, её паёк. Но теперь таблетка – ложь. Паёк не лечит. Выживание ради выживания. Пока либо трубы не лопнут окончательно, либо не перестанет дышать она. А потом, наверное, наступит моя очередь.

Я перевернулся на бок, лицом к стене. Бетон был шершавым и холодным даже через сантиметр воздуха.

Где-то на том свету, если он есть, наша мама. Она умерла в первые дни. Нам с Катей «повезло» спуститься сюда. Получить этот шанс. Прожить эти четыре года в полутьме, наблюдая, как мир не просто умирает, а медленно, по частям, разлагается заживо.

Я зажмурился, пытаясь представить не то, что было (эти картинки блекли), а просто тишину. Полную, абсолютную. Без гула станции. Без хрипа в груди. Без скрипа моих суставов. Но даже воображаемая тишина была пугающей. В ней не было места даже для этой бесполезной боли. В ней не было места вообще ни для чего. Я снова перевернулся на спину.

Дыхание сбилось, участилось на несколько секунд, потом вернулось к своему неровному ритму. Я замер, слушая. Ждал, когда оно успокоится. Вот оно и есть, подумал я. Весь смысл. Не в будущем, которого нет. Не в прошлом, которое умерло. А в этом звуке. В отслеживании пауз между вдохом и выдохом. В этой тихой, отчаянной вахте в темноте. Пока я его слышу – я не совсем один. И завтра снова встану в семь, надену вонючую куртку и пойду чинить трубы. Не ради будущего. Ради того, чтобы завтра вечером снова лежать здесь и слушать. И отсчитывать эти хриплые, драгоценные секунды тишины между её вдохами.

– Холодно? – её голос прозвучал из темноты. Хриплый, с той самой надтреснутой ноткой, что появлялась после долгого молчания. Но в интонации была та же старая, механическая забота. Даже сейчас. Даже когда каждый её вздох давался усилием.

Я сделал паузу. Ложь сформировалась на языке сама собой, гладкая и бесполезная. – Всё нормально.

Слова повисли в воздухе, густые и неправдоподобные. Всё было далеко не нормально. Пол был ледяным, куртка плохо грела, а в груди сидел холодный, тяжёлый камень, с которым не справиться никакой одеяло.

Я подтянул колени к груди, съёжившись в комок, и сказал тише, мягче, как когда-то говорил, чтобы убаюкать её: – Спи уже, ладно? Пожалуйста. Просто закрой глаза.

Перестань страдать, – думал я, глядя в темноту в её сторону. Хотя бы на время. Дай и мне передышку оттого, что я вижу твои страдания.

Темнота в углу стала гуще, тяжелее. Она заполнила пространство между нашими койками, как чёрная вода. В ней можно было утонуть. Или задохнуться.

Сколько прошло – минута или час? В этой темноте время тоже тонуло. Я уже начал проваливаться в тягучую дремоту, когда её голос разрезал тишину. Слова были простыми, выточенными из той же темноты:

– Марк… Что ты будешь делать когда я умру?

Я замер. Потом медленно перевернулся на бок. Пружины скрипнули – тихо, но в этой тишине звук показался оглушительным.

Эти слова висели в воздухе между нами уже несколько недель. Я видел их в её взгляде, когда она думала, что я не смотрю. Слышал в долгих паузах между её вопросами о воде, о свете. Теперь они были высказаны вслух. Обрели форму и вес. От них в груди стало пусто и холодно, как будто кто-то вынул все внутренности и оставил лишь ледяной сквозняк.

На этот вопрос не было ответа. Никакого. Но проигнорировать его теперь было нельзя. Он лежал между нами, как ещё один невидимый житель нашего угла.

– Ты что несешь? – слова вырвались резко, сдавленно, гораздо грубее, чем я планировал. Их подхлестнул страх. Не тот, что щиплет кожу, а глубокий, внутренний холод, сжимающий горло.

Тишина повисла между нами, густая и тяжёлая. Её нарушало только одно – её дыхание. Короткие, свистящие вдохи. Звук, похожий на трение старых листов пергамента. Каждый такой звук отмечал в тишине ещё одну маленькую потерю. Ещё один шаг.

Потом, почти шёпотом, из темноты донеслось:

– …Я хочу, чтобы ты нашёл цветок. Настоящий.

Слова были простыми. Детскими. В них не было просьбы о лекарстве, которого нет. О тепле, которого не добыть. Не было даже просьбы не болеть.

Она просила о цветке. Об одном. О чём-то хрупком, цветном, живом. О чём-то, что не пахнет сыростью, ржавчиной и болезнью. О кусочке того мира, который она не помнила, и видела только на потёртых страницах моей книги и на выцветшей фотографии. Мира, которого, возможно, уже не существовало нигде, кроме как в этих самых книгах и фотографиях.

Это была не капризная просьба больного ребёнка. Это было завещание. Последняя, самая простая и самая невозможная мечта.

Я молчал.

Её пальцы нащупали в темноте мою руку. Прикосновение было лёгким. И горячим.

Я хотел что-то сказать. Собрать в кулак все свои «не уходи», «держись», «пустяки». Но слова застряли, превратились в комок в горле. Любое слово сейчас было бы ложью. Любое прикосновение – подтверждением конца.

Мы лежали молча. Холод просачивался сквозь кожу, добирался до костей, заполнял пустоты, о которых я раньше не знал. И сквозь эту ледяную муть во мне проступило понимание: она прощает мне не то, что я кричал, не то, что злился на мир. Она прощает мне это. Моё молчание сейчас. Мою проклятую немоту. Мою голую, абсолютную невозможность сделать хоть что-то, кроме как лежать здесь и принимать её уходящее тепло, делая его частью себя – навсегда, как клеймо.

– Обещай мне.

Два слова. Они прозвучали не как просьба – как приказ, отданный с того берега, куда мне пока нет доступа. Её голос, ещё недавно хриплый от кашля, вдруг стал плоским, твёрдым, не терпящим возражений.

– Ты посадишь его. – Она отчеканила каждую букву. – Не для меня.

Её пальцы нашли моё запястье. Горячие, сухие – температура, которой уже не должно быть в этом теле. Они сжались с неожиданной силой.

– Для мира, которого я не знаю. И для тебя. Чтобы у тебя была причина просыпаться.

Внутри меня всё закричало: Не смей умолять меня о таком. Не смей прощаться. Но наружу не вырвалось ни звука.

– Я верю в тебя…

Её голос истончился, превратился в шёпот, в выдох. Но в нём не было страха – лишь бесконечная усталость человека, который нёс непосильный груз, и та всепрощающая нежность, что знала меня лучше, чем я сам себя.

– Спокойной ночи.

Она произнесла это так, будто говорила «прощай» солнцу, уходящему за горизонт. Так же тихо, так же неизбежно.

Она не просила надежды. Она оставляла мне долг. Единственную работу, у которой не было смены и не будет талона. Работу на всю оставшуюся жизнь.

Её пальцы всё так же лежали в моей руке – хрупкие, беззащитные, доверчивые. И этот миг, висящий на волоске между сном и вечным покоем, между надеждой и отчаянием, стал самым страшным испытанием в моей жизни. Потому что как можно уберечь от ночи того, кто сам становится её частью?

Молча, с болезненной осторожностью уложив её руку на одеяло, я перевернулся на другой бок, прижавшись лбом к шершавой, ледяной поверхности стены. Бетон оказался холоднее её ладони. Твёрже моей воли. Влага конденсата стекала по стене тонкими, извилистыми дорожками, оставляя на моей коже ощущение ледяных, безмолвных слёз.

Я ждал, что она скажет что-то ещё. Хоть слово. Любой звук. Но из темноты доносилось только это тихое посвистывание – как будто где-то вдалеке, в другом конце бесконечного туннеля, медленно спускали воздух. Звук становился всё тоньше, разряжённее. А потом исчез. Не оборвался, а именно исчез, растворился в гуле вентиляторов, как последняя капля воды в песке. И на его месте осталась дыра. Тишина не наступила – её не бывает в подземелье. Просто один знакомый звук навсегда покинул свой пост в хоре этого места.

Её дыхание остановилось.

Шелестящий звук, к которому я прислушивался каждую ночь, растворился.

Я не стал проверять пульс. Не стал звать. Просто лежал, прижавшись к стене, и смотрел в темноту, чувствуя, как холод бетона медленно просачивается через кожу. Вместе с ним просачивалось понимание. Обещание было дано. Долг – взят. Теперь в этом каменном кишечнике, кроме ржавых труб и цветных талонов, у меня появилась ещё одна работа. Невозможная. Бессмысленная.

Где-то наверху, сквозь метровые плиты и спрессованный столетиями грунт, доносился вой. Приглушённый, протяжный звук, будто огромный чугунный колокол раскачивается в вакуум. И выл он не по потерянным зеленым лугам и не по небу. Он выл просто так. Потому что это всё, что осталось.

* * *

Я не спал. Просто лежал, глядя в стену, и время потеряло смысл.

Сколько прошло? Час. Пять. Я перестал считать. Лежал на боку, чувствуя, как затекает шея, немеет левая рука, прижатая телом, – и не менял позы. Ведь каждое движение означало бы, что я признаю новую реальность. А я не был готов признать.

В углу рта скопилась слюна. Горькая, с привкусом той самой ржавчины, которой здесь пропитано всё. Я сглотнул. Горло саднило, будто я всю ночь кричал. Но я не кричал. Я вообще не издал ни звука.

Несколько часов назад, я сидел и смотрел на неё койку. Долго. Прислушиваясь к звукам. Чтобы убедится, что мои догадки верны. Потом встал, отодвинул занавеску и пошёл по коридору. Первый, кого встретил, – мужик из пятьдесят третьего, фамилии не знаю, просто лицо из столовой. Я сказал: «Помогите унести.». Он кивнул и пошёл за вторым. Они вернулись вместе, зашли, подняли койку – она была лёгкая, страшно лёгкая, почти ничего не весила – и унесли. Я стоял и смотрел, как занавеска колышется у них за спинами. Потом остановилась.

Я втянул носом воздух.

Запах в углу уже менялся. Знакомый, въевшийся в одеяла и подушку – запах болезни, пота, той особой гнили, что идёт изнутри ещё держался. Но к нему примешивалось что-то новое. То, от чего внутри всё сжималось сильнее. Запах был не сильным. Сначала я вообще думал, что показалось. Тонкий, чуть сладковатый – как прокисшее молоко, если его оставить надолго, но молоко здесь не водилось. Потом понял: это она. Не сама она – запах тела, которого уже нет. Остывшее тело пахнет иначе, чем живое. В этом запахе нет жизни, только химия. Формалин, ацетон, что-то ещё, для чего у меня нет названия. Но главное – железо. От нее пахло железом, как от ржавой трубы, только теплым. Странно: она остыла, а запах был теплым.

Через какое-то время я понял, что ждать больше нечего, и сел. Медленно, чувствуя, как хрустят позвонки – сухой, отчётливый звук в тишине. Посмотрел на её койку. Одеяло вздымалось теперь совсем невысоко. Почти незаметно. Там, где должно быть тело, угадывался едва заметный холмик. Она всегда была худой, но сейчас под тканью её почти не стало видно. Только очертания плеча и бедра – и всё.

Перевёл взгляд на полку. Фотография стояла на месте. Мать улыбалась с того берега, которого больше нет. Катя, четыре года, с бантами, смотрела в сторону – будто её уже тогда что-то отвлекало, что-то важное, чего мы не замечали. Рядом – книга. «Цветы. Естественная история».

Потом я посмотрел на свои руки. Грязные, в чёрных полосах машинного масла и ржавчины. Под ногтями – та же чернота. На костяшках – старая ссадина, которую я посадил позавчера, когда сорвался ключ. Пальцы, которые несколько часов назад держали её горячую ладонь. Я пошевелил ими. В суставах сидела тупая, ноющая боль – подарок от работы в тоннелях, от холодной воды, от постоянного напряжения. Боль была привычной, знакомой, почти родной.

Я поднялся и оделся. Сначала свитер – шерсть кололась, прохудившийся локоть привычно зиял дырой. Потом куртка, пропахшая потом и металлом. Сумка с инструментами лежала там же, у входа, – потёртый брезент, оттопыренный карман, куда я всегда совал пассатижи. Всё на своих местах. Только мир перекосился на один градус. И этот градус был всем.

Ноги держали плохо – от долгого лежания на жёстком. Я сделал шаг к её койке. Пол был ледяным даже сквозь толстые шерстяные носки, которые я не снимал уже неделю. Остановился. Посмотрел на одеяло. На то место, где должна быть её голова. На подушке остались несколько клочков её волос. А её самой нет.

Рука сама потянулась поправить одеяло. Зачем – не знаю. Просто руки сделали то, что делали каждое утро: подоткнуть край, чтобы не дуло, разгладить складку. Пальцы коснулись шершавой ткани. Одеяло было холодным. Я отдёрнул руку. Постоял ещё секунду. Потом задвинул занавеску. Брезент с сухим скрипом поехал по карнизу, с которого сыпалась ржавая крошка.

В коридоре горел свет. Тусклый, жёлтый, от которого болели глаза. Лампы мигали – одна через три. Гул станции никуда не делся – низкий, пульсирующий, он пронизывал всё: стены, пол, мои кости. Где-то далеко лязгнула железная дверь. Кто-то прошёл мимо, не глядя на меня. Я прислушался к себе. В груди, там, где раньше было что-то тёплое, когда я думал о Кате, теперь зияла пустота. Не боль. Не горе. Просто дыра, в которую уходили все звуки, все мысли, всё тепло.

Мне дали выходной день. Всего один. «В связи с утратой». Это звучало как цитата из какого-то регламента. Мне разрешили не ходить на работу. Как будто мое горе можно было измерить и упаковать в эти двадцать четыре часа. Как будто после них всё встанет на свои места.

Я не пошёл в столовую. Не пошёл в тоннель. Просто стоял у арки, прислонившись спиной к холодной стене, и смотрел, как мимо течёт чужая жизнь.

Бетон под лопатками был шершавым, в мелких крошках – я чувствовал их даже сквозь куртку. Где-то слева капала вода. Размеренно, каждые две секунды. Кап. Кап. Кап. Я начал считать, но сбился на семнадцатой.

Мимо прошла женщина. Лет сорока, худая, в стоптанных валенках. В правой руке – оцинкованное ведро, доверху полное водой. Она несла его слегка отставив в сторону, чтобы не задеть ногу. Вода плескалась через край с каждым шагом, оставляла на бетоне тёмную дорожку. Там, где она проходила, пол становился скользким. Женщина не смотрела под ноги – смотрела прямо перед собой, будто видела что-то в конце коридора, чего я не замечал. Ведро глухо стукнуло о её колено, когда она свернула направо, и звук этот разнёсся под низким потолком, как удар в пустой бочке.

Следом протащился мужик. Старый, или не старый – неухоженный, с чёрной сеткой морщин на шее. Телогрейка когда-то была синей, а теперь – бурая от масла, с блестящими пятнами на рукавах. Он тащил за собой ящик, доверху набитый железками. Болты, гайки, обрезки труб, пара ржавых уголков – всё это громыхало и позвякивало на каждом шагу, будто оркестр из одних ударных. Мужик дышал тяжело, с хрипом, но не останавливался. У него была смена. У всех была смена. Только у меня – нет.

У стены, прямо на полу, сидели двое. Парни, чуть младше меня. Один в чёрном свитере с вытянутыми рукавами, другой в какой-то телогрейке нараспашку. Они курили. Тот, что в свитере, сплюнул на пол густую слюну и размазал её подошвой. Второй засмеялся – коротко, картаво, будто поперхнулся. Они о чём-то говорили, вполголоса, я не слышал слов. Да и не хотел слышать.

Никто не смотрел на меня.

Люди отводили глаза за секунду до того, как наши взгляды могли встретиться. Женщина с ведром смотрела сквозь. Мужик с ящиком уставился в пол. Парни – те вообще сидели ко мне спиной, хотя место у стены было длинное, могли бы и в другом конце усесться.

Моё тело, привыкшее к физической усталости, теперь ныло от другого – от неподвижности, от непривычной свободы этого «дня в связи с утратой». Ломило поясницу, плечи, шею – всё сразу. Некуда было нести её таблетку. Не для кого было откладывать талон. Вся сложная, отточенная годами механика моего выживания – ради неё – остановилась. Остался только простой, чудовищный вопрос: ради чего?

Цветок, – пронеслось у меня в голове.

Это слово было чуждым здесь, среди бетона и ржавчины. Я с трудом вспоминал, как они выглядят. Пытался вызвать в голове картинку – и не мог. Только пятно. Только смутное знание, что когда-то что-то было. Цветное. Живое. А теперь осталась только сухая абстракция: «одуванчик», «ромашка», «василёк». Слова без веса, без запаха, без права на существование в этом мире. В мире, где само представление о цветке казалось абсурдным, почти безумным.

Где в этом бесконечном царстве камня, ржавого металла и пепла мог сохраниться хоть один хрупкий лепесток? Где найти то, что требует для жизни солнца, чистой воды и свежего воздуха – всего того, чего нет уже много лет?

Я отлепился от стены и пошёл. Сам не заметил, как вышел из жилого сектора. Не заметил коридоров, которые сворачивали налево, потом направо, потом снова налево. Ноги несли сами – старый, выученный за годы маршрут, который тело знало лучше, чем голова, потому что голова была пуста. Подошвы шаркали по бетону. Где-то капала вода – ритмично, каждые две секунды.

Я пришёл в сознание только когда упёрся взглядом в дверь. Она была приоткрыта. Из щели тянуло тёплым – там, внутри, работал калорифер.

Валентин сидел за столом, заваленным железным хламом. В руках у него был разобранный вентилятор – кишки наружу, провода торчат разноцветными жилами. Пальцы, покрытые тёмной сеткой старых ожогов и въевшейся грязью, перебирали их с привычной, почти машинной ловкостью. Он даже не смотрел, что делает – руки знали сами. Пепел от папиросы, зажатой в зубах, сыпался на стол, на железки, на провода.

Услышав шаги, он не поднял головы. Только тяжело вздохнул, будто продолжая давний внутренний разговор.

– Садись, – сказал он.

Я перешагнул порог и рухнул на табуретку. Та жалобно скрипнула, но выдержала. Металлические ножки царапнули по бетону.

В мастерской пахло маслом, палёной изоляцией и ещё чем-то тёплым, почти уютным – может, старым деревом от ящиков, может, просто самим Валентином. Калорифер гудел ровно, сухо, по-домашнему.

Валентин поднял глаза. Секунду смотрел в упор, без жалости, просто фиксируя: жив, цел, здесь. Потом перевёл взгляд на мои руки, на грязь под ногтями, на ссадину на костяшках. Кивнул сам себе.

– Я знаю, что случилось. Прости, что не пришёл. Думал, тебе лучше побыть одному.

Я молчал.

Секунда. Две. Три. Валентин не торопил, не отводил взгляд – давал время. Только пальцы его замерли над разобранным вентилятором, провода повисли в воздухе разноцветными нитками. Сигарета догорела, он сплюнул окурок в жестяную банку из-под консервов, стоявшую на полу.

Я смотрел в одну точку на стене. Там, над столом, висел старый календарь – ещё до столкновения, с картинкой: лес, река, солнце. Я смотрел и не видел. Потом моргнул. Ещё раз. Шевельнулся на табуретке, будто сбрасывая с плеч невидимый груз.

– Ничего, – сказал наконец. Голос был хриплым, чужим. – Я бы так же поступил.

Валентин кивнул. Снова взялся за вентилятор, но руки работали медленно, будто нехотя. Он смотрел на провода, на лопасти, на ржавые гайки – и не видел их. Я знал это чувство. Когда смотришь и не видишь. Когда голова занята чем-то другим, тяжёлым, липким, от чего не отцепиться.

Я не мешал. Своей тяжести хватало.

Сколько мы так просидели – минуту, пять, десять – я не знал. Время здесь текло иначе. Иногда оно застревало, как стрелка на тех старых часах, иногда летело – и не поймать.

– Который час? – спросил я. Голос прозвучал хрипло, будто я неделю не говорил.

Валентин вздрогнул. Чуть-чуть, почти незаметно. Повернул голову к стене.

Там, над верстаком, висели часы. Большие, круглые, с треснувшим стеклом и ржавыми цифрами. Секундная стрелка дёргалась, застревала на каждом делении, потом с усилием ползла дальше. Будто тоже тянула смену в тоннеле.

– Без пятнадцати шесть, – сказал он. – Вечера.

Я кивнул.

Шесть вечера. В это время я обычно уже отлёживал спину после смены. Или сидел у её койки, слушал, как она дышит. Или грел воду, чтобы сделать компресс. Шесть вечера было временем, которое принадлежало ей.

– Ты как вообще? – спросил он.

Я пожал плечами.

– Ты вообще в курсе, что у нас творится? – спросил он, не поднимая глаз.

Я молчал. Последние недели я вообще ничего не видел, кроме своей смены и своего угла. Только трубы, только её койку, только дорогу туда и обратно.

Валентин отложил отвёртку, потянулся к пачке сигарет, лежавшей на краю стола. Вытащил одну, прикурил от старой зажигалки – кремень чиркнул, высек искру. Затянулся глубоко, с хрипом.

– Слышал про Кузьмича? – спросил он.

– Кого?

– Из пятьдесят восьмого. Старик такой, седой. В мастерской рядом со мной сидел.

Я помотал головой. В подземелье шестьдесят человек. Я знал человек десять по именам, ещё двадцать в лицо. Остальные просто люди.

– Позавчера еще живой был, – сказал Валентин. – В столовой рядом сидели. Он хлеб жевал, я чай пил. Нормально все.

Он замолчал. Руки не дрожали, но двигался он медленно. Слишком медленно.

– А вчера утром нашли. В мастерской. Повесился.

Я молчал.

Валентин смотрел в стол. На разобранный вентилятор, на провода, на ржавые гайки. Курил.

– У него жена год назад умерла, – сказал он. – И дочь еще в первые дни. Он один остался. Год один жил. Работал, ел, спал. Как все.

Пауза.

– Я зашел к нему за паяльником, – сказал Валентин. – А он висит.

Он затянулся. Выдохнул дым.

– Я даже орать не стал. Просто стою и смотрю. Минут пять, наверное. Потом пошел людей звать.

Я смотрел на свои руки. Грязные. В черных полосах. Руки, которые вчера держали ее ладонь.

– Тяжелый был? – спросил я.

– Кто?

– Старик.

Валентин пожал плечами.

– Не знаю. Не я снимал. Другие. Я в коридоре стоял.

Он докурил. Сплюнул окурок в банку из-под консервов. Попал. Сидел, смотрел в одну точку.

– Ты чего это рассказываешь? – спросил я.

Валентин поднял глаза. Посмотрел на меня. Долго.

– А сам не понимаешь?

Я молчал.

– Ты сейчас сидишь, – сказал он. – Глаза пустые, руки трясутся, говоришь через раз. Я не знаю, что у тебя в голове. Но я должен был сказать.

– Я в порядке.

– Ага.

Он отвернулся. Взял какую-то железку, покрутил, положил обратно.

– Кузьмич тоже говорил, что в порядке. До позавчера. А позавчера он хлеб жевал в столовой, и я сидел рядом и ничего не видел.

Я молчал.

– Ты только не вздумай, ладно? – сказал Валентин. Не глядя на меня. – Просто не вздумай. Все остальное как-нибудь.

Я смотрел на стену.

– Ладно, – сказал я.

Он посмотрел на меня. Кивнул сам себе. Снова взялся за вентилятор.

– Ты замечал, что дышать стало тяжелее? Не здесь, в мастерской, а в жилом секторе? Воздух стоит, не двигается. Вентиляторы гоняют одно и то же.

Я вспомнил. Тот самый мерзкий запах, который въелся в одеяла, в одежду, в кожу. Я всегда думал, что это просто запах болезни. А это… люди.

bannerbanner