Читать книгу Исповедь (Жан-Жак Руссо) онлайн бесплатно на Bookz (9-ая страница книги)
bannerbanner
Исповедь
Исповедь
Оценить:
Исповедь

5

Полная версия:

Исповедь

Тут конец роману, из чего явствует, что, как с г-жой Базиль, так и в остальных случаях мои любовные увлечения никогда не увенчивались успехом. Напрасно пристрастился я к прихожей г-жи де Брей: я не получил ни одного знака внимания от ее дочери. Она выходила и входила, не глядя на меня, а я едва осмеливался поднять на нее глаза. Я был даже настолько глуп и неловок, что однажды, когда она, проходя, уронила перчатку, – вместо того чтобы броситься поднять эту перчатку, которую охотно осыпал бы поцелуями, я не осмелился тронуться с места и предоставил поднять ее толстому дураку лакею; которого охотно уничтожил бы. Мое смущение еще больше увеличивалось от сознания, что я не имел чести понравиться матери м-ль де Брей. Она не только ничего не приказывала мне, но даже всегда отказывалась от моих услуг и дважды, проходя вместе с дочерью и заметив меня в своей прохожей, очень сухо спросила, неужели у меня нет никакого дела. Пришлось отказаться от этой дорогой мне прихожей. Сначала мне было жаль, но потом появились другие отвлекающие дела, и я вскоре забыл о ней.

Пренебрежение, высказываемое мне г-жой де Брей, искупалось добротой ее свекра, наконец обратившего на меня внимание. Вечером после того обеда, о котором я говорил, он имел со мной получасовую беседу и, видимо, остался ею доволен; меня же она привела в восторг. Этот добрый старик, хотя и не был так умен, как г-жа Верселис, зато обладал большей сердечностью, и у него я преуспел больше. Он велел мне обратиться к аббату Гувону, его сыну, чувствовавшему ко мне расположение, и сказал, что, если я сумею воспользоваться этим расположением, оно может мне пригодиться и помочь приобрести то, чего мне не хватает для осуществления видов, которые на меня имеют.

На другой день утром я полетел к г-ну аббату. Он принял меня не как слугу: посадив у камина, он начал меня ласково расспрашивать и вскоре убедился, что мое образование, хотя и начатое по многим предметам, не закончено ни по одному. Найдя, что я особенно плохо знаю латынь, он решил заняться со мной. Мы условились, что я буду приходить к нему каждое утро, и я явился на следующий же день. Таким образом, по странной игре случая, часто наблюдавшейся в моей жизни, я оказался одновременно и выше и ниже своего истинного состояния – слугой и учеником в одном и том же доме, и, будучи в услужении, имел, однако, преподавателя, который по своему высокому происхождению должен был бы обучать только королевских детей.

Г-н аббат Гувон был младшим сыном и предназначался к епископству, а потому получил более основательное образование, чем обычно получают сыновья знатных людей. Он провел несколько лет в Сиенском университете, получил там довольно сильную дозу крускантизма и стал в Турине приблизительно тем, чем был некогда в Париже аббат Данжо.

Отвращение к теологии побудило его заняться изящной словесностью, что довольно обычно в Италии для тех, кто избирает карьеру прелата. Он читал многих поэтов, мог недурно писать итальянские и латинские стихи. Одним словом, он обладал достаточным вкусом, чтобы развить вкус и у меня, несколько очистив мою голову от той дребедени, которой я начинил ее. Но оттого ли, что моя болтовня внушила ему преувеличенное представление о моих знаниях, или оттого, что он не мог перенести скуку элементарной латыни, он с самого начала забрался со мной слишком высоко и, едва заставив меня перевести несколько басен Федра, уже ввергнул меня в Вергилия, в котором я почти ничего не понимал. Я был обречен, как будет видно впоследствии, много раз приниматься за латынь и никогда не знать ее. Тем не менее я работал достаточно усердно, а г-н аббат расточал на меня свои заботы с такой добротой, что воспоминание о них до сих пор умиляет меня.

Я проводил с ним большую часть утра, столько же учась у него, сколько прислуживая ему, но не как лакей – он не допускал этого, – я лишь писал под его диктовку и переписывал его бумаги; эти занятия секретаря принесли мне больше пользы, чем занятия школьника. Я не только изучил таким образом самый чистый итальянский язык, но полюбил литературу и научился разбираться в хороших книгах, что не удавалось мне у Латрибю и что пригодилось впоследствии, когда я принялся работать самостоятельно.

В ту пору моей жизни я и без романтических проектов мог с полным правом отдаться надеждам на успех. Г-н аббат был очень доволен мною и всем говорил об этом, а его отец так привязался ко мне, что, по словам графа де Фавриа, рассказал обо мне королю. Сама г-жа де Брей уже не выказывала ко мне презрения. Наконец я стал чем-то вроде фаворита в доме, к великой зависти остальных слуг, которые, видя, что сам сын хозяина удостаивает меня своего руководства, понимали, что я не останусь долго в одном положении с ними.

Насколько я мог судить о видах на меня по нескольким брошенным вскользь словам, – я задумался о них лишь впоследствии, – мне кажется, что семье Соляр, специализировавшейся в области дипломатии и, может быть, прокладывавшей себе дорогу к министерским постам, было очень удобно заранее подготовить подчиненного, обладающего достоинствами и талантом, который, завися единственно от нее, мог бы впоследствии приобрести ее доверие и с пользой служить ей. Этот план графа Гувона был великодушен, разумен, благороден и действительно достоин знатного вельможи, добродетельного и предусмотрительного; но, помимо того, что я в то время еще не мог знать его во всем его объеме, он был для меня слишком благоразумен и требовал с моей стороны слишком длительного подчинения. Мое безумное честолюбие искало счастья только в приключениях, и так как здесь не была замешана женщина, этот путь к успеху казался мне слишком медленным, скучным и унылым, между тем как я должен был бы считать его тем более достойным и надежным, что дело обходилось без женщины, поскольку те качества, которым обыкновенно покровительствуют женщины, мало стоят в сравнении с теми, присутствие которых предполагалось во мне.

Все шло как нельзя лучше. Я приобрел, почти что взял с бою, всеобщее уважение; испытания мои окончились, на меня стали смотреть как на молодого человека, подающего большие надежды, но занимающего не свое место, и который, как все ожидали, несомненно, выдвинется. Но моим местом было не то, которое предназначалось мне людьми, и мне предстояло достичь его совершенно иными путями. Я касаюсь одной из характерных черт, мне свойственных, и хочу представить ее читателю, не пускаясь в рассуждения.

Хотя в Турине было много новообращенных вроде меня, но я их не любил и у меня ни разу не возникло желания увидеться с кем-либо из них. Однако я повстречал несколько женевцев, которые не были из их числа, и среди них некоего Мюссара, по прозвищу Кривомордый, художника-миниатюриста и отчасти моего родственника. Этот Мюссар разузнал, что я живу у графа Гувона, и пришел повидать меня, захватив с собой друга, женевца Бакля, моего товарища в годы ученичества у гравера.

Этот Бакль был очень забавный малый, очень веселый, падкий до шутовских выходок, довольно милый в юном возрасте. И вот я вдруг пленился г-ном Баклем, пленился до такой степени, что больше не мог расстаться с ним! Он должен был вскоре вернуться в Женеву. Какую потерю предстояло мне перенести! Я чувствовал, как она огромна. Чтобы воспользоваться по крайней мере остающимся временем, я больше не разлучался с Баклем, – вернее, он не покидал меня, потому что сперва голова у меня закружилась не до такой степени, чтоб без спросу уходить из дому и проводить с ним время. Но вскоре, заметив, что он совсем овладел мною, перед ним закрыли двери, и я дошел до того, что, забыв обо всем, кроме моего друга Бакля, перестал бывать у г-на аббата и г-на графа, и меня больше не видели дома. Мне сделали внушение, но я не послушался. Мне пригрозили расчетом. Эта угроза погубила меня: она навела меня на мысль уйти с Баклем. С этой минуты для меня не существовало другого наслаждения, другой доли, другого счастья, кроме возможности совершить подобное путешествие, и мне все мерещились только несказанные радости этого путешествия, в конце которого, хотя и в безграничной дали, я предвидел встречу с г-жой де Варанс; о возвращении же в Женеву я не помышлял ни минуты. Холмы, луга, рощи, ручьи, деревни мелькали передо мной без конца и без перерыва с новым очарованием; этот блаженный путь должен был, казалось, поглотить всю мою жизнь целиком. Я с восторгом вспоминал, каким очаровательным было для меня это путешествие, когда я шел сюда; каково же оно будет, когда ко всей прелести независимости присоединится радость совершить этот переход с товарищем моего возраста, моих наклонностей и веселого нрава, без стеснения, без обязанностей, без принуждения, без необходимости останавливаться или идти дальше иначе, как по своей воле! Надо было быть безумцем, чтобы подобное счастье принести в жертву честолюбивым замыслам; осуществление их идет так медленно, неверно и с таким трудом, что, воплощенные в жизнь, они, несмотря на весь свой блеск, не стоят и четверти часа истинного наслаждения и свободы в молодые годы!

Преисполненный этой мудрой фантазией, я стал вести себя так, что меня в конце концов выгнали, и, право, я добился этого не без труда. Однажды вечером, когда я возвращался, дворецкий передал мне расчет от имени графа. Именно этого мне и нужно было, так как, невольно чувствуя всю нелепость своего поведения, я теперь мог обвинять других в несправедливости и неблагодарности, рассчитывая таким образом свалить на них собственную вину и оправдать в своих глазах решение, принятое будто бы по необходимости. Мне передали от имени графа де Фавриа, чтоб на другой день утром я зашел переговорить с ним перед отъездом, и так как допускали, что, потеряв голову, я могу не исполнить этого, дворецкий отложил на следующий после этого посещения день вручение мне известной суммы, которую я, без сомнения, очень плохо заслужил: не предполагая оставлять меня в лакеях, мне не назначили определенного жалованья.

Граф де Фавриа, как ни был он молод и легкомыслен, имел со мной по этому поводу очень серьезную и, осмелюсь сказать, очень ласковую беседу. Описав в трогательных и лестных для меня выражениях заботы своего дяди и намерения деда, он живо изобразил мне все, что я теряю, устремляясь к своей гибели, и предложил мне покончить дело миром, требуя от меня исполнения единственного условия – перестать видеться с этим жалким малым, который меня соблазнил.

Было очевидно, что он говорит все это не от своего имени, и я, несмотря на свое дурацкое ослепление, почувствовал всю доброту моего старого хозяина и был растроган; однако это дорогое моему сердцу путешествие окончательно овладело моим воображением, и уже ничто не могло одолеть его притягательной силы. Я был вне себя: заупрямился, ожесточился, разыграл гордеца и надменно ответил, что раз мне дают расчет – я беру его, что теперь уже не время отступать, и, что бы ни случилось со мной в жизни, я твердо решил, что никогда не позволю выгонять себя дважды из одного и того же дома. Тогда этот молодой человек, в справедливом негодовании, назвал меня так, как я этого заслужил, вытолкал меня за плечи из своей комнаты и захлопнул за мной дверь; я вышел, торжествуя, будто одержал величайшую победу; и из боязни, что мне придется выдержать второе сражение, имел низость уйти, не поблагодарив г-на аббата за его доброту.

Чтобы понять всю силу моего безумия в ту минуту, необходимо знать, до какой степени мое сердце способно воспламеняться из-за безделицы и с какой силой овладевает моим воображением привлекающий его предмет, как бы порой он ни был ничтожен. Планы самые нелепые, самые ребяческие, самые причудливые поддерживают мою излюбленную идею и убеждают в возможности всецело отдаться ей. Кто поверит, что в девятнадцать лет можно строить все свое будущее на какой-то пустой склянке? Так послушайте!

Аббат Гувон за несколько недель до этого подарил мне Геронов фонтан, очень хорошенький, от которого я пришел в восторг. Постоянно приводя его в действие и не переставая болтать о нашем путешествии, мы с мудрым Баклем решили, что этот фонтан может помочь нашему путешествию и способствовать его продолжительности. Есть ли на свете что-нибудь любопытнее Геронова фонтана? Мы построили здание нашего будущего благополучия на этой основе. В каждой деревне мы станем собирать крестьян вокруг нашего фонтана, и тогда обеды и всякие припасы посыплются на нас в изобилии, так как мы оба были убеждены, что пищевые продукты не стоят ничего тем, кто их производит, и что если эти люди не кормят прохожих даром до отвала, то просто по нежеланию. Мы воображали, что всюду будем встречать одни пиры и свадьбы, и рассчитывали, что, не расходуя ничего, кроме дыхания наших легких и воды из нашего фонтана, сможем при помощи его покрыть наши издержки в Пьемонте, в Савойе, во Франции и во всем мире. Мы без конца строили планы путешествия, и если направляли свой путь сперва к северу, то скорей из удовольствия совершить переход через Альпы, чем из предполагаемой необходимости остановиться наконец где-нибудь.

Таков был план, с которым я выступил в поход, покинув без сожаления своего покровителя, своего наставника, свое учение, свои надежды и почти верный расчет на карьеру, для того чтобы начать жизнь настоящего бродяги. Прощай, столица, прощай, двор, честолюбие, тщеславие, любовь, красавицы и необыкновенные приключения, надежда на которые привела меня сюда в прошлом году! Я отправляюсь в путь со своим фонтаном, с другом Баклем, с тощим кошельком, но с сердцем, преисполненным радости, мечтая только о наслаждениях бродячей жизни, – вот к чему неожиданно свелись все мои блистательные проекты.

Тем не менее я совершил это причудливое путешествие почти столь же приятно, как и ожидал, но не совсем согласно с планом, так как хотя наш фонтан и забавлял некоторое время хозяек и служанок в харчевнях, однако, уходя, нам все-таки приходилось платить. Но это нас нисколько не смущало: мы решили по-настоящему извлечь выгоду из этого источника только тогда, когда окажется недостаток в деньгах. Несчастный случай избавил нас от хлопот. Фонтан разбился около Брамана, и это произошло вовремя: мы оба чувствовали, не смея в этом признаться, что он начинает нам надоедать. Это злоключение придало нам еще больше веселья, и мы от души хохотали над своим легкомыслием: мы уже позабыли, что наша одежда и башмаки износятся, и не думали, как бы добыть их при помощи нашего фонтана. Мы продолжали свое путешествие столь же весело, как и начали, но стали несколько прямее двигаться к цели, достичь которой побуждал нас истощавшийся кошелек.

В Шамбери я стал задумываться не над глупостью, которую только что выкинул, – никто никогда не сводил счетов с прошлым быстрее и легче меня, – но над приемом, ожидавшим меня у г-жи Варанс, ибо я рассматривал ее дом как родной. И писал ей, что поступил к графу Гувону; она знала, какое положение я занимал у него, и, поздравив меня, дала мне несколько глубоко разумных советов относительно того, как я должен ответить на сделанное мне добро. Она считала мое счастье обеспеченным, если только я сам по своей вине не разрушу его. Что же она скажет, увидев меня у себя? Мне и в голову не приходило, что она может запереть передо мною дверь, но я опасался, что причиню ей огорчение, боялся ее упреков, более для меня тяжелых, чем нищета. Я решил перенести все молча и сделать все возможное, чтобы успокоить ее. Во всей Вселенной видел я теперь только ее одну; жить, находясь у нее в немилости, казалось мне невозможным. Больше всего беспокоил меня мой спутник, я не хотел его навязывать ей, но боялся, что мне нелегко будет от него отделаться. Я подготовил расставанье, проявив к нему холодность в последний день. Мошенник понял меня; он был не столько дурак, сколько сумасброд. Я думал, что он огорчится моим непостоянством; я оказался не прав: мой товарищ Бакль не огорчался ничем. Едва только мы достигли Аннеси и вступили в город, как он сказал мне: «Вот ты и дома», поцеловал меня, попрощался, сделал пируэт и исчез. Я больше никогда ничего не слыхал о нем. Наше знакомство и дружба длились около шести недель, но последствия их будут длиться всю мою жизнь.

Как билось мое сердце, когда я приближался к дому г-жи де Варанс! Ноги мои дрожали, в глазах потемнело, я ничего не видел, ничего не слышал, никого не мог бы узнать; я был вынужден несколько раз остановиться, чтоб передохнуть и прийти в себя. Неужели боязнь не получить помощи, в которой я нуждался, приводила меня в такое волнение? Но может ли в моем возрасте страх перед голодной смертью вызвать такую тревогу? Нет, нет! Я говорю это столько же из гордости, сколько ради истины: никогда, ни в какую пору моей жизни ни нужде, ни корыстолюбию не удавалось заставить мое сердце расширяться от радости или сжиматься от горя. В течение всей моей жизни, изменчивой и полной исключительных превратностей судьбы, часто оставаясь без пристанища и без куска хлеба, я всегда глядел одинаково и на богатство и на нищету. В случае нужды я мог бы просить милостыню или воровать, как всякий другой, – но никогда не стал бы огорчаться из-за того, что доведен до нищеты. Мало найдется людей, испытавших столько горя, как я, мало кто пролил в своей жизни столько слез, – но никогда бедность сама по себе или боязнь впасть в нее не заставили меня испустить хотя бы один вздох, пролить хотя бы одну слезу. При всех испытаниях судьбы душа моя знала только истинные скорби и только истинные радости, которые не зависят от благосклонности судьбы; и я чувствовал себя самым несчастным из смертных именно в то время, когда не нуждался ни в чем необходимом.

Едва предстал я перед глазами г-жи де Варанс, как вид ее успокоил меня. Я вздрогнул при первом звуке ее голоса, бросился к ее ногам и в порыве живейшей радости прильнул губами к ее руке. Что до нее – я не знаю, имела ли она известия обо мне, но я заметил на ее лице мало удивления и никаких признаков печали. «Бедный мальчик! – нежно сказала она мне. – Значит, ты опять здесь? Я хорошо знала, что ты слишком молод для такого путешествия, и очень рада, что оно по крайней мере не так плохо кончилось, как я боялась». Потом она заставила меня рассказать мою недлинную историю, и я передал ее очень правдиво, опустив, однако, некоторые подробности, но, впрочем, не щадя себя и не оправдываясь.

Встал вопрос, куда поместить меня. Она посоветовалась со своей горничной. Во время этого обсуждения я не смел дышать; но когда я услыхал, что буду жить в самом доме, я с трудом мог сдержать себя и смотрел, как мой узелок вносят в предназначенную мне комнату, приблизительно так, как Сен-Пре смотрел на водворение своего экипажа в сарай г-жи де Вольмар. Вдобавок я имел удовольствие узнать, что эта милость не будет кратковременной, и в ту минуту, когда я, на посторонний взгляд, был поглощен совсем другими предметами, я услыхал, как она сказала: «Пусть говорят, что хотят, но раз провидение возвращает его мне, я решила не покидать его».

И вот наконец я поселился у нее. Однако не с момента этого водворения датирую я самые счастливые дни моей жизни; он только подготовил их. Хотя сердечная чувствительность, заставляющая нас находить наслаждение в нас самих, является делом природы, а может быть, и следствием нашей организации, она нуждается в определенных условиях, чтобы развиваться. Без этих случайных условий человек, крайне чувствительный от рождения, ничего не испытал бы и умер, не познав своей собственной природы. Таким приблизительно был я до тех пор и таким, быть может, остался бы навсегда, если б никогда не знал г-жи Варанс или если бы, даже узнав ее, не прожил достаточно долго подле нее и не усвоил бы от нее сладостной привычки к нежным чувствам, которую она мне внушила. Осмелюсь утверждать, что тот, кто знает только любовь, не знает еще самого сладостного, что есть в жизни. Я знаю другое чувство, быть может не столь бурное, но в тысячу раз более прекрасное; оно иногда сопутствует любви, но часто существует и отдельно. Это чувство не только дружба, – оно более страстно, более нежно; я не думаю, чтоб его можно было испытывать к существу своего пола; по крайней мере я был другом, если только есть дружба на свете, но никогда не испытал такого чувства к кому-либо из своих друзей. Это неясно, но уяснится впоследствии; чувства можно по-настоящему описать только в их проявлениях.

Она жила в старом, довольно просторном доме, где имелась прекрасная запасная комната, служившая гостиной. В ней-то меня и поместили. Эта комната выходила в переулок, в котором, как я говорил, мы впервые встретились и где, за ручьем и садами, открывался вид на сельскую местность. К этому виду не мог остаться равнодушным молодой обитатель комнаты. Впервые после Боссе у меня была зелень перед окнами. Всегда замурованный в стенах, я видел перед собою только крыши да серые улицы. Как глубоко почувствовал я очарование этой новизны! Она еще больше углубила мое предрасположение к нежности. В этом прелестном пейзаже я видел еще одно из благодеяний моей милой покровительницы; мне казалось, что она сделала это нарочно для меня; в мечтах я мирно расположился там подле нее; я видел ее всюду среди цветов и зелени; ее очарование сливалось в моих глазах с очарованием весны. Мое сердце, до тех пор стесненное, почувствовало себя привольно на этом просторе, и вздохи мои свободней вылетали из груди среди этих плодовых садов.

У г-жи де Варанс не было того великолепия, которое я видел в Турине, но у нее господствовала опрятность, благопристойность и то патриархальное изобилие, с которым никогда не совмещается роскошь. У нее было мало серебряной посуды, вовсе не было фарфора, не было дичи на кухне, иностранных вин в погребах, но и кухня, и погреб были хорошо снабжены к услугам всех, и в фаянсовых чашках подавался превосходный кофе. Кто бы ни заходил, его приглашали отобедать вместе с ней или у нее в доме, и никогда рабочий, посланец или прохожий не выходил от нее, не поев или не выпив по старому гельветскому обычаю. Ее прислуга состояла из горничной, уроженки Фрибура, довольно миловидной, по имени Мерсере; лакея из тех же мест, Клода Анэ, о котором будет речь впереди; кухарки и двух носильщиков, коих нанимали, когда она отправлялась в гости, что, впрочем, бывало редко. Это было много для дохода в две тысячи ливров; тем не менее ей, при толковом обращении с деньгами, хватало бы ее небольшой пенсии в стране, где земля очень плодородна, а деньги очень редки. К несчастью, экономия никогда не была ее излюбленной добродетелью: она входила в долги, расплачивалась, деньги сновали, как ткацкий челнок, – и все уплывало.

Ее домашний уклад был как раз тот, какой избрал бы я сам: нетрудно поверить, что я подчинился ему с удовольствием. Не особенно нравилось мне только слишком долгое сиденье за столом. Она плохо переносила первое ощущение от запаха супа и других кушаний; этот запах доводил ее почти до обморока, и приступ отвращения продолжался долго. Мало-помалу она приходила в себя, начинала разговаривать, но ничего не ела. Не раньше как через полчаса пробовала она проглотить первый кусок. В этот промежуток я успел бы пообедать три раза; мой обед бывал окончен задолго до того, как она приступала к обеду. За компанию я начинал сначала; таким образом, я ел за двоих и чувствовал себя от этого не хуже. И я тем сильнее испытывал подле нее сладкое чувство довольства, что к этому довольству, которым я наслаждался, не примешивалось ни малейшей тревоги о средствах для его поддержания. Еще не будучи интимно посвящен в ее дела, я полагал, что они могут идти сами собой, тем же путем. Впоследствии я находил в ее доме те же удовольствия, но, ближе познакомившись с истинным ее положением и видя, что они отражаются на ее доходах, не мог уже вкушать эти радости с тем же спокойствием. Предвидение всегда портило мне наслаждения. Я предугадывал будущее втуне: я никогда не мог избежать его.

С первого же дня между нами установилась самая нежная непринужденность, и такой она оставалась до конца ее жизни. «Маленький» стало моим, «маменька» – ее именем, и мы навсегда остались друг для друга «маленьким» и «маменькой», даже когда время почти стерло разницу в наших летах. Я нахожу, что эти два имени отлично передают весь характер наших отношений, простоту нашего обращенья друг с другом и особенно связь наших сердец. Она была для меня самой нежной матерью, никогда не думавшей о собственном удовольствии, а всегда о моем благе; и если чувственность вошла в мою привязанность к ней, она не изменила сущности этой привязанности, а только сделала ее более восхитительной, опьянила меня очарованием иметь такую молодую и красивую маму, которую мне приятно было ласкать; я говорю «ласкать» в буквальном смысле, потому что ей никогда не приходило в голову отказывать мне в поцелуях и в самых нежных материнских ласках, и никогда в мое сердце не входило желание злоупотребить ими. Скажут, что в конце концов у нас все-таки возникли отношения другого рода; признаюсь в этом; но надо подождать, я не могу рассказать все сразу.

Быстрый взгляд при первом нашем свидании был единственным действительно страстным мгновением, которое она когда-либо заставила меня пережить, но и это мгновение было лишь следствием неожиданности. Мои нескромные взгляды никогда не проникали под ее косынку, хотя плохо скрытая округлость в этом месте могла бы привлечь мое внимание. Возле нее я не испытывал ни порывов, ни желаний; я был погружен в дивное спокойствие, наслаждался, сам не зная чем. Я провел бы так всю свою жизнь и даже вечность, не скучая ни минуты. С ней одной я ни разу не испытал той сухости в разговоре, которая превращает для меня в пытку обязанность поддерживать его. Наши беседы наедине были не разговорами, а скорее неиссякаемой болтовней, прекращавшейся только тогда, когда кто-нибудь прерывал ее. Теперь уже не нужно было заставлять меня говорить, принуждать приходилось скорее к молчанию. Погрузившись в обдумывание своих планов, она часто впадала в мечтательность. Что ж! Я предоставлял ее мечтам, умолкал и, созерцая ее, был счастливейшим из смертных. У меня была еще одна очень странная привычка. Не притязая на уединенные свидания, я, однако, беспрестанно искал их и наслаждался ими со страстью, переходившей в ярость, когда докучные люди нарушали их. Как только являлся кто-нибудь, мужчина или женщина – безразлично, я в сердцах срывался с места, так как терпеть не мог оставаться с нею при посторонних. Уйдя в прихожую, я считал минуты, проклиная этих вечных посетителей, и не понимал, о чем они могут так много говорить, потому что мне надо было сказать ей еще больше.

bannerbanner