
Полная версия:
Безответная любовь
– Хм, опять вы о трубке! – с подчеркнутым равнодушием процедил он, презрительно озирая собравшихся монахов.
– Что резьба, что металл – роскошная вещь! Для меня, у которого и серебряной-то трубки нет, один соблазн смотреть…
Увлекшись своими разглагольствованиями, монах по имени Рётэцу вдруг заметил, что Сосюн невесть когда подтянул к себе его кисет и, набив из него трубку, неторопливо пускал кольца дыма.
– Эй, эй, кисет-то не твой!
– Да ладно тебе!
Сосюн, даже не взглянув в сторону Рётэцу, снова набил трубку. Затем затянулся и, слегка зевнув, бросил кисет хозяину.
– М-да, дрянной табачишко. О твоих табачных вкусах даже слушать противно.
Рётэцу торопливо закрыл кисет.
– Чего? Да я ведь о том, что с такой-то трубкой, поди, и любой табак выкуришь!
– Опять трубка! – повторил Сосюн. – Ну, если она тебе так дорога, чего же не пойдешь и не попросишь ее?
– Трубку?
– Да!
Тут даже и Рётэцу опешил от наглости собеседника:
– Ну, знаешь, при всей моей жадности… Иное дело, будь она хотя бы серебряная… Но она все же золотая, трубка-то!
– Ясное дело! Потому и надо просить, что золотая. Какой дурак тебе возьмет дешевку из латуни?
– Это, однако, немного затруднительно!
И Рётэцу похлопал себя по гладко выбритому затылку, изображая смущение.
– Ты не попросишь, так я попрошу. Смотри, чтоб потом не пожалел! – сказал Котияма, выбивая трубку, и плечи его затряслись от глумливого смеха.
IIIА вскоре после того, что случилось, произошло следующее.
Нарихиро по обыкновению дымил своей трубкой в одной из дворцовых палат, когда створка золоченой фусума с изображением феи Сэннё Сивамму бесшумно раздвинулась, а внутрь проскользнул на коленях и почтительно припал к татами монах в черном хаори с фамильными гербами на кимоно из желтого расписного шелка с острова Хатидзё. Головы он не поднимал, и разобрать, кто это, было невозможно. Нарихиро заключил, что у незнакомца какая-то просьба, и, выбивая трубку, снисходительно бросил:
– Ну, что тебе?
– Сосюн дерзает обратиться к вам с просьбой.
Сказав это, Котияма сделал некоторую паузу, а потом стал постепенно поднимать голову, в конце прямо уставившись Нарихиро в лицо. Он смотрел на князя с тем свойственным его сорту людей выражением, что соединяет своеобразную учтивость со взглядом змеи, направленным на жертву.
– Дело, собственно, в том, что я, недостойный, хотел бы получить трубку, что вы сейчас держите.
Нарихиро невольно взглянул на трубку в своей руке. Его взор упал на нее почти одновременно со следующими словами Котиямы, прозвучавшими как бы вдогонку:
– Так как же? Повелите ли вы мне взять трубку?
В словах Сосюна таилась не только просительная интонация, но и нотка угрозы, всегда присутствующая в отношениях духовенства с даймё различных рангов. При дворе сёгуна, где чтили обременительные уставы старины, даже высшая знать Поднебесной должна была следовать наставлениям священников. С одной стороны, Нарихиро также не был чужд этой слабости, а с другой – соображения чести принуждали его остерегаться репутации презренного скупца. К тому же сама золотая трубка отнюдь не была для него драгоценностью. Когда эти две мысли соединились в его голове, рука сама собой протянула трубку Котияме:
– Изволь. Бери и ступай.
– Покорнейше благодарю.
Приняв золотую трубку, Сосюн благоговейно вознес ее к своей склоненной голове и поспешно выполз из покоев задом, задвинув за собой фусума с образом Сивамму. Не успел он выйти, как кто-то потянул его сзади за рукав. Обернувшись, он увидел, что Рётэцу, наморщив свое в мелких рябинах лицо, с видимой завистью указывает на золотую трубку в его руке.
– На, смотри! – Шепнув это, Котияма поднес трубку к самому носу Рётэцу.
– Все-таки выудил ее!
– А я ведь тебе говорил. Теперь – жалей не жалей – уже поздно.
– Ну, тогда и я попрошу себе.
– Хм, вольному воля.
Котияма, прикинув трубку на вес, бросил взгляд в сторону скрытого за фусума Нарихиро, и плечи его вновь затряслись от смеха.
IVЧто же касается Нарихиро, у которого выманили трубку, то было бы поспешным предположить, что он был недоволен происшедшим. Это видно хотя бы из того, что свита удивлялась его необычно хорошему расположению духа при отъезде из резиденции сёгуна. Скорее, подарив трубку Сосюну, он чувствовал своего рода удовлетворение, возможно даже превосходившее удовольствие обладания ею. Впрочем, это весьма естественно. Ведь, как уже было замечено, он не особенно ценил эту трубку. В действительности предметом его гордости было олицетворяемое ею состояние в миллион коку. И разве для его тщеславия, которое он прежде тешил привычкой пользоваться золотой трубкой, не было еще более лестным так легко отдать ее постороннему? Даже если допустить, что, даря трубку Котияме, он в известной степени подчинился давлению внешних обстоятельств, это нисколько не портило ему удовольствия.
Поэтому, вернувшись в родное поместье, Нарихиро весело сказал всем приближенным вассалам:
– Этот монах, Сосюн, выманил у меня трубку!
VЧелядь и домочадцы, услыхав об этом, были поражены великодушием даймё. И только трое – Ямадзаки Канъэмон из совета старейшин, ключник Ивата Кураноскэ и кравчий Камики Куроэмон – нахмурились.
Разумеется, для хозяйства клана Кага утрата одной золотой трубки ровным счетом ничего не значит. Однако, если при каждом посещении замка на праздники и по первым и пятнадцатым числам придется непременно дарить монахам по трубке, это уже серьезный расход. А то еще чего доброго из-за этого увеличат налог, и чем тогда возмещать расходы на эти трубки? Тогда – беда, не сговариваясь, с тревогой подумали трое верных самураев.
Немедля посовещавшись между собой, они решили прибегнуть к наилучшему средству против этого. А средство было, конечно, всего лишь одно: полностью заменив материал трубки, сделать ее непривлекательной для монахов. Но когда дошло до вопроса о том, каким должен быть металл, мнения Иваты и Камики разошлись.
Ивата считал, что употребление металла менее благородного, чем серебро, несовместимо с княжеским достоинством; Камики же утверждал, что если уж защищаться от монашеской алчности, то лучше латуни ничего не придумаешь, и тут не до рассуждений о престиже. Каждый из них упорно отстаивал свой взгляд и яростно опровергал мнение соперника.
Тогда многоопытный Ямадзаки предложил компромиссное решение, заявив, что в обеих точках зрения есть много правды, но если монахи польстятся на серебро, с которого можно начать, то ничто не помешает позже заменить его латунью. С этим спорщики, разумеется, принуждены были согласиться. И наконец совет завершился решением приказать Сумиёсия Ситибэю сделать серебряную трубку.
VIОтныне при посещениях замка Нарихиро имел при себе серебряную трубку. Она была такой же весьма тонкой работы, все с тем же узором из мечей и цветов сливы.
Конечно, князь уже не гордился новой вещью так, как прежней, и редко брал ее в руки, даже разговаривая с первыми лицами. А если и случалось взять, сразу же клал ее на место. Ведь и табак из Нагасаки уже не казался ему таким вкусным, как это было, когда он курил золотую трубку. Впрочем, перемена металла затронула не одного Нарихиро. Как и предполагали трое верных вассалов, это произвело свое действие и на монахов. Однако вышло так, что результаты совершенно опрокинули расчеты самураев. Дело в том, что когда монахи увидели, что золото заменено серебром, то даже те, кто прежде стеснялся, наперебой бросились выпрашивать себе трубки. При этом не питавший особой привязанности даже к золотой трубке Нарихиро, естественно, нисколько не жалел серебряных и без колебаний дарил их по первой же просьбе. Под конец ему самому уже стало просто непонятно, дарит ли он трубки по случаю визита в замок или, напротив, приезжает туда, чтобы их дарить?
Узнав об этом, Ямадзаки Канъэмон, Ивата Кураноскэ и Камики Куроэмон вновь держали совет и решили, что теперь ничего другого не остается, как последовать предложению Камики и распорядиться изготовить трубки из латуни. Когда они уже собирались отдать приказ Сумиёсия Ситибэю, тут-то оно и случилось. К ним явился слуга с повелением от Нарихиро.
– Его сиятельство изволят жаловаться, что, когда у них серебряная трубка, монахи досаждают своими просьбами. А посему повелевают трубки делать из золота, как прежде.
Растерявшись, они не знали, что предпринять.
VIIКотияма Сосюн ревниво наблюдал со стороны, как монахи наперебой спешили к Нарихиро за подарком. Однажды, когда Рётэцу радовался, получив трубку при посещении замка то ли в праздник урожая, то ли по какому-то другому случаю, он даже осадил его резким окриком в своей обычной манере: «Болван!» Ведь он и сам был бы вовсе не прочь получить серебряную трубку. Однако ему казалось слишком пошлым гоняться вместе с остальными монахами за совершенно одинаковыми поделками. Мучимый внутренним столкновением гордости с алчностью, он, словно говоря всем своим видом: «Ну, погодите, я еще вам покажу!» – с деланым равнодушием, но неукоснительно следил за судьбой трубок Нарихиро.
И вот однажды он заметил, что Нарихиро неторопливо попыхивает такой же, как и прежде, золотой трубкой, но никто из монахов, похоже, не решается просить ее. Тогда он, остановив проходившего мимо него Рётэцу, шепнул ему, слегка кивнув в сторону Нарихиро:
– Снова золотая, да?
В ответ Рётэцу изумленно уставился на Сосюна:
– Полно тебе жадничать, знай меру! Чего ради он принесет золотую, когда у него и серебряных столько выклянчили?
– Ну а тогда из чего же она?
– Верно, из латуни.
Сосюн затряс плечами в беззвучном смехе, чтобы не услышали окружающие.
– Ну хорошо, латунь так латунь. А я вот попрошу себе такую.
– С чего ты взял, что это золото? – Уверенность Рётэцу, похоже, пошатнулась.
– Вашей братии помыслы у них как на ладони. Вот они и носят золото под видом латуни. Главное, что владелец миллиона коку не станет пользоваться латунной трубкой.
Бросив это скороговоркой, Сосюн в одиночестве отправился к Нарихиро, покинув опешившего Рётэцу перед золотой фусума с образом Сивамму.
Прошло всего около часа, когда Рётэцу вновь встретил Котияму в коридоре, устланном татами.
– Ну как, Сосюн, с твоим делом?
– С каким делом?
Выпятив нижнюю губу, Рётэцу пристально вглядывался Сосюну в лицо.
– Не прикидывайся, я о трубке.
– Ах о трубке, так я ее тебе дарю!
Выхватив из-за пазухи отливавшую золотым блеском трубку, Котияма вдруг швырнул ее в лицо Рётэцу и удалился быстрыми шагами.
Потирая ушибленное место и обиженно бормоча что-то под нос, Рётэцу подобрал упавшую на пол трубку. Взглянув на нее, он понял, что это изысканное произведение с узором из мечей и цветов сливы… по латуни. С досадой бросив трубку вновь на татами, он изобразил, что гневно топчет ее ногами в белых носках таби…
VIIIС тех пор монахи совсем оставили обычай просить трубку у Нарихиро. Ведь от Сосюна и Рётэцу все проведали, что она из латуни.
Тогда трое верных вассалов, прежде втайне от Нарихиро заменивших золото трубки латунью, после совещания вновь велели Сумиёсия Ситибэю сделать золотую трубку. Она совершенно не отличалась от той, которую получил Котияма, – с узором из мечей и цветов сливы.
Отправляясь с этой трубкой во дворец, Нарихиро в душе был готов к тому, что монахи станут выпрашивать ее.
Однако теперь никто не обратился к нему с просьбой. Даже Котияма, выпросивший уже две золотые трубки, бросив пристальный взгляд, с легким поклоном прошел мимо. Даймё в собрании, конечно, тоже не просили посмотреть трубку, храня молчание. Нарихиро это показалось странным.
Да нет, не просто странным, под конец это даже стало вызывать у него тревогу. Теперь он уже сам окликнул Котияму, когда тот вновь оказался поблизости.
– Эй, Сосюн, не желаешь ли трубку?
– Нет, благодарствуйте. Ведь я уже имел честь получить от вас такую.
Сосюн, видимо, решил, что Нарихиро издевается над ним, а потому в его вежливом ответе звучала обида.
Расслышав ее, Нарихиро недовольно нахмурился. Даже вкус табака из Нагасаки не удовлетворял его в этот момент, поскольку у него было такое чувство, словно приятно ощущавшийся доселе вес миллиона коку вдруг растаял дымком из золотой трубки…
Как передают старики, после Нарихиро все наследники клана Маэда – и Нариясу, и Ёсиясу – пользовались трубками из латуни. Может статься, это следствие завещания, которое обжегшийся на золотой трубке Нарихиро оставил потомкам?
1916
Показания Огаты Рёсэя
Повинуясь высокому указанию, почтительно сообщаю властям предержащим обо всем, что я видел и слышал собственнолично, о том, как в последнее время приверженцы христианства творят злокозненные дела и смущают умы в нашей деревне.
Итак, сообщаю, что третьего месяца седьмого дня сего года в дом ко мне явилась женщина по имени Сино, вдова Ёсаку, здешнего землепашца, и, ссылаясь на то, что девятилетняя дочь ее Сато тяжело захворала, слезно просила меня осмотреть больную.
Вышеназванная Сино, третья дочь крестьянина Собэя, десять лет назад была просватана за крестьянина Ёсаку, от брака с коим родила дочь Сато, однако вскоре муж ее от болезни скончался, после чего Сино вторично в брак не вступала, добывая себе скудное пропитание ткачеством и поденной работой. Сразу же после кончины мужа она по какому-то наваждению всецело предалась христианской ереси и часто навещала живущего в соседней деревне христианского патэрэн, по прозванию Родриге, из-за чего многие односельчане утверждают, будто Сино вступила с оным патэрэн в незаконную связь. Родные Сино, и прежде всего отец ее Собэй, а также братья и сестры, всячески увещевали ее, уговаривая одуматься, она же, нимало не внимая этим советам, денно и нощно молилась вместе с дочерью Сито перед курусу, каковой представляет собой крохотный столбик с перекладиной для распятия, и даже пренебрегала посещением могилы покойного мужа, отчего в настоящее время не только близкие и дальние ее родственники, чтя закон, прервали с ней всякие отношения, но и на деревенских сходках не раз уже обсуждался вопрос, не изгнать ли ее вовсе из деревни.
В силу этого, несмотря на усиленные ее мольбы, я объявил ей, что навестить больную мне никак невозможно, и она удалилась, заливаясь слезами, но назавтра, восьмого дня, снова явилась, повторяя: «Век не забуду вашу доброту, умоляю, навестите больную!» И сколько я ни отказывался, никак не хотела слушать, в довершение же своих просьб бросилась на пол в прихожей моего дома, сокрушаясь и укоряя: «Призвание врача – исцелять людские недуги… Уму непостижимо, как можете вы не внять мне, когда я молю о тяжело занемогшем моем ребенке!» Я же ответил: «Сказано справедливо, но ежели я отказываюсь лечить больную, значит, тем более согласись, к тому имеются веские основания. Скажу напрямик – поведение твое давно уже весьма непохвально, особливо же плохо то, что ты постоянно поносишь богов и Будду, коих почитаю я и все наши односельчане, и твердишь, будто мы поклоняемся сим святыням по наущению бесов и дьявола, – об этом мне доподлинно известно от людей верных. Как же ты, столь праведная и чистая, просишь ныне меня, одержимого дьяволом, исцелить твою дочь? С таковой просьбой надлежит тебе обратиться к дэусу, ему ты и поклоняешься столь усердно. Однако, если ты во что бы то ни стало желаешь, чтобы я все-таки осмотрел твоего больного ребенка, признай же отныне и навсегда, что вера твоя – бесплодное заблуждение. Если же ты на это не согласишься, то, сколько бы ты ни твердила, что врачевание – ремесло гуманное, я наотрез отказываюсь оказать тебе помощь, ибо и мне ведом страх перед карой богов и Будды!» Так говорил я с ней, и Сино волей-неволей пришлось отправиться восвояси, хотя я отнюдь не был уверен, что она по-настоящему поняла мои доводы.
Назавтра, девятого, на рассвете хлынул проливной дождь, отчего на какое-то время деревенские улицы обезлюдели совершенно, и в эту самую пору, приблизительно в шесть часов утра, Сино, не захватив с собой даже зонтика и промокнув до нитки, вновь явилась в мой дом и опять принялась умолять меня навестить и осмотреть ее дочку, я же ответил: «Пусть я не самурай, однако и мое слово твердо… Итак, выбирай: жизнь дочери или дэусу, от чего-нибудь одного тебе надлежит отказаться». При этих словах Сино точно разумом помутилась – упала передо мной на колени, стала бить земные поклоны, сложила руки, как на молитве, и, задыхаясь и плача, кричала и умоляла: «Слова ваши поистине справедливы, но ведь по христианскому вероучению, если отступиться от веры, не только тело, но и душа моя погибнет навеки. Умоляю вас, пощадите, сжальтесь хотя бы над дочкой!» И хоть была она еретичкой, все же сердце у нее было, очевидно, как у всех прочих женщин; тем не менее, испытывая к ней известное сострадание, но памятуя, что негоже, повинуясь личному чувству, нарушать установленные властью законы, я продолжал стоять на своем, как она меня ни молила. «Если не отречешься, навестить твою больную мне никак невозможно».
Тогда Сино, будто внезапно уразумев, что дальнейшие мольбы бесполезны, молча воззрилась на меня и некоторое время не произносила ни слова, но вдруг слезы градом покатились у нее из глаз, и, припав к моим ногам, она забормотала что-то голосом едва слышным, как писк москита, но тут как раз с новой силой зашумел на улице дождь, по каковой причине разобрать, что она говорит, я не мог, отчего и пришлось несколько раз переспросить ее, и тогда наконец она отчетливо выговорила свое решение: «Пусть будет так. Раз иного выхода нет, значит нужно отречься…» Когда же я возразил ей, что не имею никаких доказательств, сдержит ли она свое обещание, и что оное доказательство ей надлежит представить, она молча вытащила из-за пазухи вышеназванный курусу, опустила на пол в прихожей и трижды наступила на него ногой. К этому времени вид у нее был уже довольно спокойный, слезы как будто просохли, только взгляд, которым она смотрела на курусу, валявшийся под ногами, чем-то напоминал взгляд больного лихорадкой, так что и мне, и слуге моему, и всем домочадцам невольно стало не по себе.
Итак, поскольку условие мое было таким образом выполнено, я немедленно приказал слуге взять шкатулку с лекарствами и, невзирая на дождь, отправился вместе с Сино в ее жилище, где в тесной каморке, на постели, обращенной изголовьем к югу, одиноко лежала больная Сато. В самом деле, тело ее было охвачено сильным жаром, так что и впрямь находилась она в забытьи; слабенькой ручкой чертила она в воздухе крест, провозглашая «аллилуйя!» и всякий раз при том улыбаясь. Вышеозначенное же слово «аллилуйя» есть христианское песнопение, прославляющее верховное божество этой веры, – так, плача, пояснила мне Сино, припавшая к изголовью постели. Не теряя времени, я осмотрел больную; оказалось, что больна она, вне всяких сомнений, тифом, и к тому же болезнь сильно запущена, так что жить ей оставалось считаные часы, о чем поневоле мне и пришлось сообщить Сино; та, казалось, вновь впала в безумие, повторяя: «Я отреклась от веры единственно ради спасения жизни ребенка. Если же дочка моя умрет, выходит, все понапрасну!.. Поймите же скорбь души той, что отвернулась от пресвятого дэусу, молю вас, спасите как-нибудь жизнь моей дочки!» – так непрерывно просила она, отбивая земные поклоны не только передо мной, но и перед моим слугой, но, поскольку исцелить больную было выше сил человеческих, я всячески наставлял ее, убеждая не впадать в новое прегрешение, и наконец, оставив ей лекарственного настоя на три приема, хотел уже возвратиться домой, благо дождь как раз перестал, однако Сино вцепилась мне в рукав и ни за что не хотела отпускать. Губы ее шевелились, будто она пыталась что-то сказать, но ни единого слова выговорить была не в силах; как вдруг прямо на глазах стала она изменяться в лице и тут же на месте потеряла сознание. От сей неожиданности пришел я в великое замешательство, вместе со слугой стал поспешно приводить ее в чувство, и она наконец снова очнулась, однако теперь была уже слишком слаба, чтобы подняться на ноги, и, заливаясь слезами, проговорила: «Выходит, по собственному малодушию я ныне навсегда потеряла и дочку, и всеблагого дэусу?» Так, сокрушаясь, обливалась она слезами, и хотя я всячески утешал ее, казалось, вовсе не внимала сим утешениям; к тому же состояние ее дочери тоже не внушало более ни малейшей надежды, а посему мне ничего иного не оставалось, как снова позвать слугу и поспешно пуститься в обратный путь.
В тот же день после обеда, навестив больную матушку деревенского старосты господина Цукигоси Ядзаэмона, услышал я от него, что дочка Сино скончалась, сама же Сино с горя помешалась в рассудке. Судя по словам господина Ядзаэмона, смерть Сато наступила примерно через час после моего ухода, а уже в половине одиннадцатого утра Сино впала в безумие и, обняв мертвое тело дочери, громко провозглашала какие-то варварские молитвы. Добавлю также, что данный факт непосредственно наблюдал не только сам господин Ядзаэмон, но и уважаемые жители деревни – господин Киэмон, господин Того, господин Дзибэй и другие, так что не может быть ни малейших сомнений в том, что все это поистине так и было.
Назавтра, третьего месяца десятого дня, с утра зарядил мелкий дождь, к часу же Дракона внезапно ударил первый весенний гром; а когда непогода чуть поутихла, в просвет между ливнем за мной прислали лошадь от благородного господина Янасэ Киндзюро с просьбой явиться, дабы осмотреть больного, по каковой причине я поспешно сел на коня и верхом выехал со двора; проезжая же мимо дома Сино, увидел толпу крестьян, которые с громкой бранью и восклицаниями: «Проклятые патэрэн! Еретики!» – совсем запрудили дорогу, так что коню моему невозможно было ступить, а посему, не слезая с седла, заглянул я сквозь распахнутые двери в дом Сино – а там чужеземец и трое японцев, все в черных одеждах, похожих на облачение монахов, с какими-то палочками в руках, наподобие палочек фимиама, который курят в храмах, хором провозглашают: «Аллилуйя! Аллилуйя!» В довершение сей картины у ног рыжеволосого лежит, прижимая к груди свою дочь, Сино – растрепанная, поникшая, словно утратившая сознание. В особенности же поразило меня, что Сато обеими руками крепко обнимает Сино за шею и детским голоском своим попеременно то провозглашает «аллилуйя!», то окликает мать. Правда, находился я сравнительно далеко, по каковой причине разглядеть все досконально никак не мог, однако цвет лица Сато показался мне чрезвычайно здоровым. Видел я также, что время от времени, отнимая руки от шеи матери, она делала такое движение, словно хотела поймать дым, поднимавшийся от вышеназванных курительных палочек. Я слез с коня и подробно расспросил деревенских жителей о том, как воскресла Сато. Оказалось, что чужеземец патэрэн Родриге, в сопровождении трех японских послушников, явился сегодня утром в дом Сино из соседней деревни, выслушал ее покаяние и исповедь, после чего все они вместе вознесли молитву к верховному божеству своей веры и принялись то курить какой-то чужеземный варварский фимиам, то кропить все кругом святой водой, отчего безумие Сино само собой постепенно утихло, а вскоре воскресла к жизни и Сато, – так в страхе поведали мне крестьяне. Спору нет, с древних времен и до сего дня известно немало случаев воскрешения из мертвых, однако то почти всегда бывало при отравлении вином либо ядовитыми испарениями гор или вод. Но чтобы к жизни воскресал умерший от тифа, подобно Сато, об этом, сколько живу, ни разу не слыхивал, а следовательно, по одному этому факту уже полностью ясно, что здесь дело не обошлось без злого христианского колдовства; особливо же следует упомянуть, что, когда патэрэн появился в деревне, непрерывно грохотали раскаты грома, из чего можно заключить, что и Небу он ненавистен.
О том, что Сино с дочерью Сато в тот день перебрались вместе с патэрэном Родриге в соседнюю деревню, а также о том, что стараниями преподобного Никкана, настоятеля храма Дзигэндзи, дом Сино разрушен и предан сожжению, уже сообщил властям деревенский староста господин Цукигоси Ядзаэмон, а посему виденное и слышанное мною лично исчерпывается в основном вышеизложенным показанием. Добавлю лишь, что если паче чаяния я что-либо забыл или пропустил, то сообщу о том дополнительно в ближайшие дни, пока же показания свои заканчиваю. Область Иё, уезд Увагори, деревня…
Лекарь Огата Рёсэй
1916
Безответная любовь
(Этот рассказ я услышал от своего близкого университетского товарища, с которым встретился однажды летом в поезде Токио – Йокохама.)
История, которую я хочу рассказать, относится к тому времени, когда я по делам фирмы ездил в Й. Однажды меня пригласили там на прием. В ресторане, где он был устроен, в нише кабинета висела литография генерала Ноги[35] – дело ведь происходило в Й., – а перед ней стояла ваза с пионами. С вечера лил дождь, посетителей было мало, и я получил большее удовольствие, чем ожидал. На втором этаже тоже как будто шел прием, но, к счастью, не особенно шумный, как это бывает обычно. И вдруг, представь себе, среди гейш…