Читать книгу Наполеонов обоз. Книга 1. Рябиновый клин (Дина Ильинична Рубина) онлайн бесплатно на Bookz (9-ая страница книги)
bannerbanner
Наполеонов обоз. Книга 1. Рябиновый клин
Наполеонов обоз. Книга 1. Рябиновый клин
Оценить:

2

Полная версия:

Наполеонов обоз. Книга 1. Рябиновый клин

Надежда вскочила, решительно ринулась по тёмному коридору куда-то вдаль, вглубь, неведомо куда, тихонько поскуливая: «Михал… Мансу-ры-ич? Михал…» – натыкаясь на предметы мебели, пытаясь нащупать где-то выключатели и понять – куда двигаться. Нет, в жалкой ярости поняла она, это не две квартиры он соединил, а, наверное, целый этаж, вон, целый пролёт вдоль всей Третьяковки!

Вдруг… ласковое бормотание хозяйского голоса донеслось откуда-то справа, куда уходит широкий рукав одного из множества коридоров. Надежда взвыла чуть громче, требовательней. Да что он там – час по телефону с кем-то трендит? Пошла на смутное бормотание… и поодаль, под одной из дверей, углядела полоску света. Кинулась туда, пробираясь вдоль стены в темноте. Бормотание усилилось… Тихонько приотворив дверь, Надежда заглянула в комнату и – остолбенела… Здесь работал телевизор, и на экране, непринуждённо откинувшись, короткопалой веснушчатой рукой поглаживая в такт своей речи резную ручку малинового кресла, Михаил Мансурович Калинник, гораздо более представительный, чем в жизни, – ибо телеэкран, как известно, укрупняет личность во всех смыслах, – очень складно и артистично что-то рассказывал, лукаво глядя прямо на самого себя, неподвижно сидящего в кресле напротив. А тот МихМан, который внимал ему здесь, в этой комнате, просто не мог оторваться от магической картины: он наслаждался, он млел, замерев в полнейшем внимании к собственной персоне; он растворился в нирване, в этом дивном общении с самым тонким, самым изощрённым и образованным собеседником в мире… Ни за какие коврижки его нельзя было выудить отсюда до тех пор, пока не поплывут снизу вверх титры телепередачи.

Михаил Мансурович Калинник был нормальным писателем, то есть абсолютно сумасшедшим типом, свихнувшимся на себе, своих текстах, своём развратно-слащавом голосе, своей долбаной рыжей физиономии.

Надежда бесшумно притворила дверь и на цыпочках двинулась прочь по коридору в страстном предвкушении свободы, сигареты, купленного на углу и тут же схомяченного горячего чебурека, холодного воздуха улицы, вечерней толпы торопящихся по своим делам объяснимых людей… После пережитого напряжения её даже охватила лёгкая эйфория, та, что всегда заполняла душевные полости в минуту изумлённой оторопи, частенько сопровождавшей её касания с творческими личностями.

Завтра подпишу эти проклятые договора, думала она, аккуратно защёлкивая за собой шикарную входную дверь квартиры Калинника. Надо только по телепрограмме сверяться – что там, а не вламываться к занятому писателю наобум лазаря.

* * *

Когда Изюм вспоминал об армии (а вспоминал он так редко, как только душа находила силы спохватиться и прихлопнуть тёмной рогожей забвения весь тот пыльный кошмар), – когда всё-таки он вспоминал об армии, в его носоглотке немедленно возникал чужой запах какой-то сухой травы, застарелая боль впивалась в потревоженную пулей кость голени, и лишь затем – смутное и белоглазое на чёрно-белом экране – всплывало лицо популярного телеведущего новостной программы давно пережитых лет.

Правда, рассказывая об армии, Изюм обычно не забывал поправить себя самого – мол, всё было не страшнее, чем у других, ну армия и армия – вон, люди сплошь да рядом вообще домой не возвращались. Ну и не каждому, совсем не каждому он рассказывал о потерянном сокровище. О тайне капитана, блллин-блиновский! – Сильвера…


Все последние дни и недели, пока Надежда, странно улыбаясь – то сочувственно, то скептически, то прям-таки жалостно морщась, – записывала на диктофон его вечерние выступления, с лирическими вставками и призывами к далёкой Нине: «алльлё, Нина, это для вас особая фишка!» – все последние дни, оставаясь наедине с собой, Изюм искренне пытался осознать и выстроить события, от которых так долго, да всю, считай, идиотскую свою жизнь, себя мучительно отучал. Ему ужасно хотелось, чтобы настоящий писатель, чьи книги можно потрогать и раскрыть, пролистать можно, страницу за страницей, буковка за буковкой, написал бы в конце такие вот слова: «Изюм Алмазович Давлетов, проживший на этой проклятой земле всю свою чёртову жизнь, плевал на мусор и говно этой самой жизни. Потому что он свободный человек без документов и имущества. Вот и всё!» И это была бы отличная эпитафия… или эпилог?


Так вот, поначалу, одуревший от побоев, с развороченной физиономией и ноющими рёбрами, он оказался где-то под Ковелем, в банной роте, где могучие спины склонялись и распрямлялись с такой пружинно-убедительной силой, что страшно было на них смотреть. Морды, как топорища, пилы – жуть! Двинет такой пилу разок: х-х-хук! – и к ногам падает кило опилок. И понял Изюм, что два года он обречён вот так пилить и рубить, пилить и рубить, и баню топить… И это ещё ничего, это совсем неплохо: ведь на Западной Украине что хорошо? Зайдёшь в столовую – там пахнет! Там едой пахнет! И свиньи – Изюм таких свиней никогда и не видал: как наши коровы. И сидеть бы там ему потихоньку, и пилить-пилить, и рубить-рубить, и баньку топить, и самому иногда париться…

Но командование распорядилось иначе.


Подняли их ночью, загрузили в самолёт, раздали автоматы, боеприпасы, сухпайки… Поднялись, полетели. Куда? Зачем?! Да кто ж его знает. Летели долго, несколько часов. Потом сесть пытались, и почему-то не получалось… Тогда выходит из кабины какой-то мордоворот, чёрт его знает, в каком звании, орёт в рупор:

– Слышь, сюда все! Вон там ящики, в них парашюты. Оперативно одеваем, автоматы на застёжку, сухпаёк оставляем, он не понадобится. Значит, так, – орёт, – вон жопа самолёта щас откроется, и все попрыгали, ясно?

А чего там ясного? Совсем ничего не ясно…

Кто-то крикнул:

– А вдруг там море внизу?..

– Ну, так, – орёт хмырь в рупор. – Если кто перебздел и тормозит, того без парашюта вы-кинем.

В общем, почесав репу, Изюм решил прыгать в первых рядах, – а то потом все начнут кашей валиться, сверху на тебя падать, тогда всё, считай, хана тебе конкретная. Страшно было так, что он даже в штаны писнул, чего потом не стыдился. А чего стыдиться! Вон народ аж позеленел от ужаса и застопорился, упираясь ногами и руками в открытой дыре… – пока кто-то из лётного состава не вышел, не надел парашют и не прыгнул. Ну тут уж парнишки стали вываливаться кто как, посыпались мешки с небушка…

Летел Изюм недолго, с километр-полтора, что ли, больно ударился, мордой в колючки угодил. И запах вот этот шибанул прямо в душу: неродной такой запах, и неродное тепло. Ночью, зимой – и вдруг тепло? От земли самой так и прёт остывающим жаром… «Бллллин-блинович! – он мысленно аж застонал: – Афганистан?!» И запахи эти, и звёзды не те, и всё такое нехорошее. А вокруг пацаны падают кто куда, кто-то вопит со страху, кто-то ногу подвернул, кто-то сильно ушибся, кто-то и башку разбил. Изюм откатился к какому-то камню, забился за него, притих, сидит… Дай, думает, автомат гляну. Глянул – а там патроны боевые. Мать твою, неужто мы за бугром?!

Утром, едва рассвело, послышалось вдали урчание мотора, показался грузовичок – ехал, собирал по полю народ. За первым грузовиком показался второй… Светало и так сильно пахло неведомыми травами, неведомой тоской и каким-то глубочайшим беспамятством, в которое надолго предстояло погрузиться Изюму…


…И никакой это, конечно, был не Афганистан – когда? в тысяча девятьсот восемьдесят девятом-то году? Но не слишком далеко от того. Оказались все они под Баку, а в те годы ясно, какой геморрой расцветал в тамошних краях: то ли армяне залупались, то ли азеры всё затеяли – никогда Изюм не мог разобраться в этих чужих дрязгах, да и не горел разбираться. Всё просто: военная обстановка, а что да как – волнует только тех, кто застрял на этом кусочке земли.

Привезли ребят в какую-то часть – длинное приземистое здание из кирпича, – а там голод собачий-тягучий, все ходят – рыщут консервы. Народу до хрена, какая-то непонятная движуха, и хоть бы узнать подробности – как и что, хотя бы в телевизор какой глянуть одним глазком. И вдруг набрёл он на старый телевизор в красном уголке – точно такой, как дома, Изюм его наизусть знал: вечно там проблема с переключением каналов. Ну он засел, принялся ковыряться, довольно быстро настроил два канала – очень хотелось новости послушать, ибо не оставляло его ощущение, что привезли их сюда на какую-то священную народную войну, а почему в эту не нашу войну надо соваться, не объяснили.

И тут прапорщик какой-то заходит, видит такое дело: что железный, можно сказать, брошенный лом слегка ожил и даже картинку показывает, и дёрнул Изюма и ещё двоих с собой. Посадил в вертушку (тоже удовольствие немалое), – но Изюм как-то бестрепетно понял и принял всю эту новую бесправную жизнь. «Парашютов не будет?» – спросил он кротко. Прапор усмехнулся шрамом через нижнюю губу, говорит: «Здесь парашютов нет».

Оно и ясно, дотумкал Изюм: кто с вертолёта прыгает? Сразу под винт – и досвидос. Сизый, лети, парашют…

И сидели они, трое зелёных от страха новобранцев, к окошкам придавились, как испуганные дети… Вертолёт разогнался, побежал-побежал по дорожке и вдруг – у-у-уй! –хоба! – всё пропало, и внизу – крошечный такой городок. Баку… Сердце так: а-а-а! – и умерло. А может, он, этот прапор проклятый (Матвеев была его фамилия, и, ей-богу, стоит её запомнить) – просто город так хотел показать, с ошеломительной высоты?

Часа через полтора приземлились, что называется, в чистом поле, а именно: Мильская равнина, левобережье реки Аракс, километров сто до границы с Ираном, и народу в роте человек сто.

Город назывался Имишлы. И было там, в общем, два светофора…

Глава 9

Весна пришла!

«Нина, дорогая, в затруднении я: поздравлять вас с праздником безумных женщин или не обязательно? Ныне по человеку и не определишь степень вменяемости. У нас в конторе все очумели: и мужики, и бабы. Мобильники содрогаются от несметного количества белиберды, пересылаемой с адреса на адрес. Тучи пёстрой чуши пролетают дикими кометами по электронным небесам. Ленивые даже и куцые слова замещают значками: рожицами, большими пальцами на «ять», и прочей морзянкой для дебилов, которую я ненавижу, считая это началом пути в немоту. (Забавно, если человечество от существа мыслящего и говорящего проделает стремительный путь в обратном направлении: к существу мыча-

щему.)

Хотя остались ещё стихийные поэты. Кто-то, чей обратный адрес мне опознать не удалось, прислал поздравление в стихах:

Танцуя на столе ламбаду, порви любимые колготки!Мартини запивай холодной водкойИ назови кого-нибудь козлом!Пусть каждый месяц будет мартом,а каждый день – восьмым числом.

Я мигом вообразила все эти сцены на своём драгоценном барском столе от Бори-Канделябра, в деревне Серединки, в присутствии благоговеющего Изюма… и долго хохотала. В общем, всё у нас непросто.

Во-вторых, сегодня мне приснился сон, что Пушкин (не малоизвестный ныне поэт, а мой знаменитый кот) валяется на моей койке кверху брюхом, закатив глаза и суча лапами. Он рожает. А я, как акушерки в кино, кричу ему: «Тужься! Тужься! Молодец!» Он и родил, умница. И только я склонилась глянуть – сколько и кого он мне принёс, как проснулась, вот огорченье!

(Кстати, вы когда-нибудь видели, как мой котяра ловит мух? Он неподвижно сидит, полуприкрыв глаза, и, кажется, не имеет к презренной действительности никакого отношения. Но когда мимо летит муха, он мгновенно, как змея – жало, выбрасывает лапу и – вдруг муха оказывается у него в кожаной ладошке! Затем происходит следующее: он медленно подносит лапу к морде и начинает медленно разжимать подушечки лапы, прислушиваясь – жужжит ли ещё пленница? Если жужжит, то лапа опять сжимается и он сидит и ждёт… изу-чает процесс. Когда ему становится ясным, что муха сдохла, он просто выбрасывает её. Никогда не жрёт, ибо давно понял нечто важное: еда не главное. Мне это знание недоступно, ибо в моём представлении вкусная жратва – это высшее счастье!)

В-третьих, возвращаясь с прогулки с Лукичом, я обнаружила свежую надпись на стене нашего подъезда: «Кто тронет меня, тот тронет сухой репей!» Что сие значит, объяснить не в силах.

Дня на три смоталась в деревню. Как обычно, впечатлений – куча-мала! Вы же помните, что я коллекционирую надписи на грязных грузовиках? Так вот, в пути моя коллекция пополнилась тремя новыми перлами: «Ненавижу дачников!», «Замучен пробками» и «Водитель, помни: ты сделан из мяса!». Хорошо бы внедрить эту мысль – о мясе – в сознание некоторых наших топовых авторов. Не всех, конечно, но исключительно брэндо́в. Они ведь все поголовно (кроме вас!) – людоеды…

По пути в родную деревню остановилась в Боровске, подзаправиться в обоих смыслах: и в бензиновом, и в продуктовом. На ржавой стенке какого-то гаража, за оградой рынка, видела слоган: «Ешь снег! Помогай весне!» Умилилась: народ всё же бессмертен. Заодно и познания в медицине свои пополнила, стоя в аптеке в очереди за двумя дедками.

– Ну как твои ноги? Вылечил? – спрашивает один другого.

– Какой там! Ещё и псориаз навалился. Говорят, он теперь передаётся воздушно-капельным путём…

– Да… – вздохнул дедок, – черти метят, а мы страдаем.


А в вашу коллекцию, Нина, – вот, названия окрестных деревень: Ды́лдино, Медовники́, Федо́-рино, Пина́шино, Бе́ницы. И совершенно очаровательное: Рябушки…

(Ещё есть деревня с чудесным названием – Роща, там очень старый храм, где всё убранство деревянное, резное и старое: и алтарь резной, и иконы резные…)


Ехала в деревню – веселилась, а прибыв на место, – прослезилась: снег на участке почти сошёл, и я увидела, что весь мой прекрасный лужок перепахан кротами.

Я стала громко и визгливо произносить запрещённые правительством слова, что не помогло мне ни капельки. Явился – как джинн из бутылки – сочувствующий Изюм, сообщил, что «такого не было двадцать пять лет», и мгновенно выдал ноу-халяу:

Если раскопать две свежие кротовые норки, налить туда водички, засунуть по электроду и херакнуть разрядом в триста восемьдесят вольт, то кротов всех поубивает. Правда, нужны: дощечка, на которую становиться, полная резиновая экипировка и спец-какой-то электроусилитель, который может сделать только профессиональный электрик (имеется в виду, конечно, он сам). Я говорю: «Если тебя не шандарахнет вместе с кротами, ты озолотишься! Вся округа наверняка уже стонет! Что мой газон – у людей огороды гибнут! Давай, внедряй скорее в жизнь! Соверши прорыв к обогащению!»

Изюм мне – проникновенно, с чувством: «А когда?» И уточняет с тяжёлым таким вздохом: у него сегодня «нерепродуктивный день».

Вот сейчас предлагает мне купить квадроцикл (три тысячи долларов), с тем чтобы привязывать к нему газонокосилку (полторы тысячи долларов), и таким образом не ходить за ней пешком по участку. Чтобы утяжелить газонокосилку, нужно её колёса обмотать шлангом, в шланг залить что-нибудь для веса и утыкать шланг длинными гвоздями, которые в качестве бонуса произведут аэрацию газона. И он, Изюм, спаситель человечества, готов всё это ради меня сделать.

(Я: «И затем выкинуть на помойку».)


Но во имя справедливости надо заметить: при всей «нерепродуктивности дня» он починил мне подтекавшую в подвале батарею. Смазал какие-то петли на воротах и вообще, орлиным глазом спеца присматривает за всем на хозяйстве. Тоже, Ангел-Изюм, что бы я без него делала. Денег он с меня не берёт, говорит: «Это тебе бонус». Расплачиваюсь долгими вечерами выслушиванием всяческих идей, соображений и технических озарений, расшифровываю записи воспоминаний (чёрт меня дёрнул обещать ему от вашего имени вечную литературную память!), ублажаю чайком и так далее.

Он всерьёз озабочен будущей книгой. Приволок сумку, набитую семейными и личными его фотографиями, – сказал, для иллюстраций. Кроме фотографий, в сумке полно всякого: там и грамоты почётные, и какие-то справки-донесения, и любовное пионерское письмо, и визитки: «Давлетов Изюм Алмазович, начальник отдела по переработке и реализации вторичных ПЭТ-ресурсов». (Сразу вспоминается Шариков Полиграф Полиграфыч.) Архив, однако…

Я покопалась – рожи есть изумительные! В следующий приезд буду расспрашивать и записывать, непременно отсканирую избранные лица предков и пришлю полюбоваться. Надо сказать, что от юного Изюма нельзя оторвать глаз: лицо точёное, взгляд доверчивый и слегка растерянный. Чистый, трогательный, пропащий мальчик. А я ведь, Нина, специалист по чистым пропащим мальчикам. Когда-нибудь расскажу… Вот приеду, сядем с бутылочкой красного на вашем балконе, обращённом прямо на гору Елеонскую, где когда-то принял всю меру смертных страданий ещё один чистый пропащий мальчик… (Жалко, что вы не пьянчужка, Нина! Есть вещи в моей судьбе, о которых я могу говорить только после третьей рюмки.)


Но – Изюм. Он по-прежнему весь в сыре, даже сдаёт его в местный магазинчик. Говорит, покупают. Теперь хорошо бы завести козочек, но надо искать таких, которые «беременные внутри», – что бы это ни значило. Так что ищет.

«Для сыра очень важна упаковка, – говорит он. – Лучше всего чёрная матовая, это шикарно. И как конфета: человек разворачивает фантик, пьёт кофе из турки и кушает этот сыр…»

Нарисованная картина секунды две тешит его внутренний взор, затем – я вижу это по сморщенному лбу – мысль бежит дальше, дальше, видения крепнут и кристаллизуются в сверкающем будущем: «Но мой сыр должен иметь вокруг себя не пластмассовую среду, – продолжает он, – а, например, бамбуковую подставочку! И в комплекте – деревянную ложечку или вилочку… Или соорудить керамическую голову козы, – как тебе? Откидываешь крышку с рожками, а там внутри сыр. Или баранья голова такая, – хоба! – а в ней рёбрышки. Это же эстетично! Или рыбий хвост из фарфора, синий с золотом, а там…»

Далее минут десять ошеломительные дизайнерские картины сменяют одна другую…

«А когда идёт аранжировка стола, – победно завершает Изюм, – тут и положить чёрные салфетки!»


Общение с ним всегда заканчивается тягучей головной болью. Уйти он вовремя не может, и у меня непременно наступает момент полного обессилевания, когда я просто и ультимативно велю ему покинуть сцену. Но даже и после этого, уже открыв дверь веранды, с нижней ступени крыльца он оборачивается и говорит что-нибудь этакое:

«Вот узбеки. Считается, что им надо больше платить, потому что они не пьют. И я теперь не пью, однако в цене пока не вырос. Хотя свои первородные ноу-халяу готов дарить встречному-поперечному. Например. Петровна, ты видала, в ИКЕЕ что придумали? Из больших чашек сделали светильники. Сидишь ты на кухне, а у тебя над головой чашка перевёрнутая висит. Между прочим, в этом есть психологический эффект. Если ты сидишь под такой лампой, то, выпив чай, машинально переворачиваешь чашку вверх дном. И я решил: а что, если дальше пойти? Сделать поднос, на нём три чашки, тарелка, вилка, ложка. И – искусственная яичница! Красиво же? Ты когда на такой светильник посмотришь, мозг сбивается: воспринимает всё как ошибку. Ты сразу лихорадочно всё переворачиваешь на столе! Надо бы сделать и понаблюдать, как народ будет реагировать – Ванька, например. Или Лобзай. А вот если говно подвесить? Никакой гость вообще жрать не станет! Попробуй, Петровна, и ты застрахована от гостей на всю жизнь!»

«Только не от тебя», – говорю я, практически выталкивая его наружу.


Денег у него по-прежнему ни шиша, хотя все рассказы – именно о бурной коммерческой деятельности. О том, сколько шальных бабулек он мог бы иметь, если б не… Далее идёт список причин, негодных людей, природных катаклизмов и тотальной невезухи разного калибра. В этих высокопарных поэмах он всегда выступает то ли благородным рыцарем с поднятым забралом, то ли монахом-отшельником. Выражается соответственно образу:

«Ты положил мне в рот хлеб невидимый!» – это я Гнилухину сказал. – «Что-что?!» – «…ну, в том смысле, что хватит уже меня обещаниями кормить!»

Помимо основной своей должности – мальчика на все руки в дачном посёлке на Межуре, – время от времени он подрабатывает в бригаде у Альбертика, и это – отдельная душераздирающая глава его жизни…

Сейчас вдруг поняла, что, описывая местную фауну, обошла такую живописную рожу, как Альбертик! Ай-яй-яй… Непорядок. Это требует немедленного вмешательства. Ведь Альбертик – персонаж, да и какой! На развёрнутую экспозицию меня сегодня не хватит, так что несколько слов.

Во-первых и в-главных: Альбертик – он хо-до-о-ок! Считается красавцем, хотя, по словам Изюма, «пузо у него – три дня, и родит!». Но – сердцеед, и бабы за ним табунами, табунами…

Вот его любовная тактика и практика: ремонтирует он, Альбертик, квартиру какой-нибудь одинокой бабе. Вносит инструменты, лестницу, кисти-краски… и остаётся там жить. Уверяет, что женился. С первого взгляда предлагает даме руку и сердце (говорит, после этого человек быстрее идёт на контакт). А знакомится с бабами следующим образом. «Пошли мы, – рассказывает Изю-му, – с Настей в «Плазу»… (Настя – это его двенадцатилетняя дочь.) Купили мороженое, сидим, кушаем. Вдруг вижу: за соседним столиком девушка. Многообещающая. Ну, я подвалил, то-сё, тары-бары-растабары… Короче, ушёл с девушкой».

«Как – с девушкой?! – удивляется Изюм. – А Настя?»

«А что – Настя… Настя с мороженым осталась».

«Вот такие у него, Альбертика, великосветские манеры, – провозглашает Изюм всё с той же кафедры: у меня на веранде. – Скажем, разбежался он с бабой. Например, года полтора назад была у него каланча. Делал ей ремонт и, как обычно, остался там. Любовь была несусветная, шарики-цветочки, рука и сердце, щит и меч… Потом ремонт закончился, Альбертик слинял. У него же новый ремонт по плану, да? И каланча сильно страдала. Так что ты думаешь, Петровна? Её родители, чтобы вернуть Альбертика в лоно, снова ремонт затеяли! Во как!»

Сейчас у Альбертика Галя. Она «работает в пряниках» – то есть закусь всегда под рукой. Галя оказалась лучше всех, так как нащупала правильный подход и успешно его использует: Галя его бьёт, и Альбертик уважает её увесистую руку. Хотя комплекции она небольшой, как раз такой, как Изю-мина супруга Марго, а потому, приехав к Изюму в гости на пленэр, Галя таскает из шкафа и пялит на себя Маргошины шмотки. Недавно приехала, надела куртку, а там, в карманах – фантики от жвачки, стеклянный шарик. Это Марго недавно была, приезжала контролировать ситуацию.

«Эт что такое?! – возмутилась Галя, опустив руку в карман и нащупав там неопознанные объекты. – Эт что за блядь тут мою куртку носила?»


«Достали меня эти гости! – жалуется Изюм. – Понимаешь, они приезжают, когда вздумается, привозят бухло и какую-то отраву с уличного лотка, а я тут готовь, подавай-принимай, одним словом, пластайся. А если их отрава осталась недоеденной, они забирают её с собой.

Представь, Петровна, – говорит, – они в постели едят!Они в постели едят арбуз! Что за манеры! Шкурки от бананов под кровать бросают! Я вот повешу над зеркалом объявление: «Шкурки от бананов под кровать не бросать! Штраф десять тысяч рублей!»

Вчера с утречка звонит:

«Тут у меня такое… такое! Тут один встал и говорит: «Всех сейчас убью!»

«Почему?» – спрашиваю, опасаясь, что за этим последует длинная повесть о любви и смерти, а у меня на сегодня большие планы по уборке двора, да и поднялась я с такой головной болью, что в глазах – салют.

«Да ему лимон в штаны положили».

«Лимон?!»

«Ну да, причём цедру сняли, пожамкали и бросили в брюки».

«Ну и что?» – мычу я, мотая от боли го-ловой.

«Как что?! У него теперь штаны лимоном пахнут!»


Все эти новости обрушиваются на меня, едва я въезжаю в ворота своего имения с мечтой отрешиться от суеты. Не тут-то было. Изюм ожидает меня, как провинциальный актёр жаждет выхода на публику. И пока я навожу порядок, мою пол, тягаю вёдра, он таскается за мной, даёт советы, поправляет, критикует… в конце концов, отбирает швабру (лейку, топор, плоскогубцы или отвёртку) и принимается за дело сам.


Словом, в деревне – Изюм. В Москве, как вы понимаете: производственный процесс, кампании продвижения книг, работа с топовыми авторами, начальство и бесконечные совещания. Жизнь бурная, идиотская, пустая. Из потрясений жизни подлинной – только одно: я потеряла и вновь обрела Пушкина, на которого напала ворона, когда тот сидел на балконе. Возможно, наоборот, Пушкин на неё напал – учитывая его сволочной характер и охотничью прыть. Ещё только, как пишут классики, «занималась заря», когда я подскочила от его душераздирающих воплей. Пушкин, как любовник молодой, висел, когтями вцепившись в нижний бордюр балкона, а над ним куражилась ворона, дико каркая, налетая и продолжая сбивать моего котика. На подмогу ей прилетела ещё одна – муж? подруга? – и вдвоём они его добили. Пушкин рухнул вниз, в голые колючие кусты. Пока я натягивала штаны и свитер и выбегала во двор, Пушкин залёг под какой-то автомобиль. Я садилась, вставала на карачки, ложилась на грязный асфальт, умоляя его выползти ко мне. «Пу-ушкин! – страстным голосом взывала я. – Пу-ушки-и-ин, с-с-собака!» Граждане, пересекающие об эту раннюю пору двор, с интересом глядели на безумную тётку. Я схватила припрятанную в кустах лопату дворника Адыла и стала шпынять ею под машиной, стараясь вытолкнуть котяру. Вороны надо мною продолжали кружить и громко каркать, я продолжала взывать к солнцу моей личной поэзии, то садясь на асфальт, то вставая на карачки.

bannerbanner