Читать книгу Колыбельная вороны (Елена Романова) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
Колыбельная вороны
Колыбельная вороны
Оценить:

3

Полная версия:

Колыбельная вороны

Лесной царь


– Дитя, что ко мне ты так робко прильнул?

– Родимый, лесной царь в глаза мне сверкнул:

Он в темной короне, с густой бородой.

– О нет, то белеет туман над водой…


В. А. Жуковский. Лесной царь


– Я не просил меня никуда записывать! Ни о чем ни с кем договариваться! Только не сегодня! Не понимаю, почему ты не могла подождать?! У меня были планы. Грандиозные! Это мои планы вообще-то! По-моему, ты должна с ними считаться. Конечно, тебе наплевать. Но ведь это не я вмешиваюсь в твое расписание.

– Куда едем?

– Советский, сто три. Конечно, на такси, а как я иначе успею? Угу. Человек как человек. Не будь параноиком. Какой у вас номер?

– Три шестерки.

– Это не смешно.

– Ну какой есть.

– В общем, всё нормально. Он еще и юморист. Ты хочешь, чтобы я вышел из машины и посмотрел номера? Что тебе это даст? Спокойствие? Твое спокойствие слишком дорого мне обходится. Давай без истерик! Ты можешь думать о чем-то еще? Я перезвоню. Извините.

– Да ничего.

– Порой она ведет себя, как сумасшедшая. Подозревает всех в чем-то немыслимом, в каких-то жутких намерениях. Я скоро сам с ней свихнусь!

– Мать?

– Ага.

– Да, матери они такие.

– Нет, мама, мы еще не приехали. Нет, я не буду так делать! Хорошо, я понял. Сейчас увидимся. Я сам тебя наберу. Тут пробка. Да всё нормально! Господи, мама! А вы никогда не врете?

– Что? Это ты мне?

– Ага.

– Почему никогда, иногда бывает. Все врут. Рано или поздно. Иначе – не выжить.

– Неужели вам есть что скрывать?

– Это у вас семейное, да?

– Что – это?

– Подозрительность. Передается по генетической линии. От матери к сыну и так далее, и так далее, и так далее.

– Любите Бродского?

– С чего ты решил?

– Он часто так говорил. По три раза: «И так далее, и так далее, и так далее». По поводу и без.

– Откуда знаешь?

– Я вызывал его дух в ночь перед Рождеством, но он мне ничего не ответил, кроме этого «и так далее, и так далее, и так далее». А между тем мать записала меня к онкологу. Думаете, есть для меня «и так далее, и так далее, и так далее»?

– Не знаю, парень. Надежда, и всё такое.

– Это вы про «компас земной»?

– Что-то вроде.

– Если я начну надеяться, мне захочется жить, если мне захочется жить, я не смогу смириться с близостью смерти, если я не смогу смириться с близостью смерти, как мне быть? Рыдать каждый день, рвать на себе волосы, умолять Бога выделить мне часик, а дьяволу продать десять лет?

– Может, музыку послушаем?

– Я доплачу вам за обременительный разговор со мной.

– Я не настолько нуждаюсь.

– Но ведь вы зачем-то таксуете?

– Работа у меня такая, часто простои, чтоб со скуки не сдохнуть – катаюсь.

– А семья у вас есть?

– Есть.

– И дети есть?

– И дети есть.

– А кто ваши дети?

– В смысле?

– Ну, мальчик там, девочка?

– И мальчик, и девочка.

– Вот представьте, что ваша жена записала сына к онкологу, нарушив все его планы на веселый отрыв с друзьями. Он впрыгивает в такси к незнакомому мужику с номером «шесть, шесть, шесть», а тот не хочет с ним разговаривать. Вы верите в знаки?

– Не особо.

– Ничто сегодня не предвещало вам встречу со мной?

– Нет, хороший был день.

– А теперь испортился?

– Да не то чтобы. Но стало как-то невесело.

– Мне тоже совсем невесело. Еще и номер у вас дурацкий. Вы не хотите его поменять? Он же как черное предзнаменование. Зачем вообще такой номер нужен? Люди едут на машинах или на общественном транспорте, просят: «Господи, помоги мне, Отче, спаси меня». А тут вы со своими шестерками. Думаете, это кого-то может утешить?

– Я сам перенес операцию.

– Что за операция?

– На сердце.

– И как?

– Как видишь.

– Страшно это?

– Тебя ведь собираются спасать, а не в котел с раскаленной смолой макать. Получится – хорошо, но врачи – не боги. Кого-то и просто так режут. Рожа не понравилась. Или, наоборот, понравилась. Кошелек забрать. На кишки посмотреть. Как по мне – это страшнее.

– Типа, когда похищают почку?

– Типа.

– Что-то ваш мир больше яростный, чем прекрасный. Нет, мама, мы всё еще в пробке стоим, я же сказал, что перезвоню. Я вот думаю, было бы забавно, если бы вы меня похитили.

– Если ты это мне, парень, то ничего забавного. И у тебя, похоже, с головой нелады.

– Да лады у меня с головой. Я просто хочу свалить куда-нибудь. Ехать, и ехать, и не останавливаться.

– Куда, к онкологу?

– В пустыню. На море. Не знаю, в лес, в горы. Короче, тупо затеряться. И чтобы солнечные зайчики мелькали на соснах.

– Так поезжай.

– У меня нет машины.

– Но у тебя есть деньги.

– А вы похитите меня, если я заплачу?

– Я могу отвезти тебя на озеро. Тем более, тут недалеко.

– Там мелко.

– Зато вода теплая.

– Не поспоришь. А вы подождете, пока я там буду?

– Навряд ли.

– Человек одинок. Не зря он придумал Бога. И как тут было не придумать. Кому ты еще нужен?

– Матери.

– Да, но это другое.

– А что – то самое?

– Не знаю. Если бы знал, мы бы просто сидели и слушали музыку. Кстати, а вы какую предпочитаете?

– «Дорожное радио».

– Скука смертная.

– Не люблю я веселья, парень.

– А вы смешной.

– Ты тоже.

– Опять звонит, может, сбросить ее?

– Ответь матери.

– Что ей сказать? Что вы похитили меня, а у вас на руках наколки? Она ментов вызовет.

– Тогда, конечно, не отвечай.

– Да, мама. Мы проползли мост, дальше быстрее пойдет. Еще минут десять.

– Пятнадцать.

– Я хочу на озеро. Говорят, там вода теплая. Можно мы сначала туда?

– Что, нельзя?

– Нет, конечно. Реальнее грешнику в рай билет выпросить. Вы верите в рай?

– Не особо.

– А во что верите?

– Да ни во что. В темноту.

– Зачем?

– В смысле, зачем?

– Зачем верить в темноту? Вы что, страдаете бессонницей? Хотите отоспаться там, в этой темноте своей, за всё сразу?

– Типа того.

– Отстой.

– А ты что, веришь в рай?

– А что мне еще делать? Думаете, я хочу в какую-то темноту потом? На хрена мне оно сдалось? Я и тут-то ни черта не видел, и там – темнота. Спасибо, конечно.

– Ну, а чего ты хочешь – там?

– Там – ничего, хочу обратно на землю, в шкурке поздоровей и посимпотнее.

– Неплохой план.

– Уж получше темноты, о которой вы мечтаете.

– Да не мечтаю я о темноте. Просто думаю, что там – темнота. А во что мне еще верить? Что в раю «облака, сизокрылые лошадки»? А Бог до земли бородой оброс?

– Если бы Он до земли бородой оброс – она бы где-то торчала. Прикиньте только, сколько бы туда ломануло народу! И сколько из них захотели бы влезть наверх, интересно? Прям с ногами, да?

– Понятия не имею.

– А вы бы полезли?

– Зачем?

– Чтобы узреть, так сказать, чудо воочию.

– На кой черт?

– Ну разве вам не захотелось бы отрезать малюсенький локон святой бороды и носить, типа, в медальоне.

– Благодарю покорно.

– А я думаю, если борода и была, ее давно растащили. Вопрос только в том, могла ли она закончиться? Неужели нашему Богу наскучила его борода и Он побрился?

– Мы куда-то не туда свернули.

– И правда. Вы решили похитить меня?

– Наоборот. Я уже мечтаю поскорее сдать тебя на руки.

– Кому, врачам?

– Матери.

– Но она не врач. Что она может сделать?

– А что ты хочешь, чтобы она сделала?

– Не знаю, но я бы точно не хотел, чтобы она болела вместо меня. А вот и мама. Вон, видите женщину в белом платье, это она. Мам, привет! Может, всё же сгоняем на озеро, а то когда я теперь покупаюсь-то?

Путь самурая


Человек, который служит господину, когда тот благоволит ему, – это не слуга. Но человек, который служит господину, когда тот безжалостен и несправедлив, – вот это настоящий слуга.


Хагакурэ


«Носки его туфель смотрели вверх», – повторяется каждые двадцать минут, я не знаю сколько. Я смотрю в учебник и вижу фиги букв, в которых нет смысла.

Встаю.

Иду.

Это так понятно.

Дверь в комнату матери приоткрыта. Она лежит на огромной кровати крошечная, подогнув ноги, как мертвый тюлень на льдине, лежит тихо и страшно. Фразы плавают в воздухе, как электрические угри. Мать под ними жалкая, жуткая и больная. Мне даже кажется, что ее нет нисколько, просто одеяло скомкалось и вот так дыблется – вместо нее. А она мерещится мне. Как мерещился Пес, которого унесли куда-то и больше не принесли. Когда я краем глаза видел подушку, на которой он неизменно спал последние пять лет, думал с мгновение: вернулся. Но он не вернулся. Он навсегда остался где-то там. В пустоте неизвестности. Его больше нет. И не будет.

Я хочу позвать мать – вырвать ее из клубка, в который она себя замотала, – и не могу. У меня не поворачивается язык.

Я смотрю вверх, как носки его туфель, и вижу – потолок.

Мать потеряла всё: своего ребенка – моего брата, моего отца и отца моего брата. Наверное, больше всех виноват мой брат. Если бы не он, отец не ушел бы из дома, ударив мать по лицу так сильно, что у нее хлынула кровь носом. Если бы не он, отец не смотрел бы на меня как на выродка и не сомневался, что я его сын. Если бы не мой брат, его отец не испугался бы и не бросил ее. Я молчу перед призраком моей матери, ведь меньше/больше всего на свете мне хочется, чтобы она вдруг вспомнила, будто я у нее остался.

Я ухожу. Подальше отсюда. От – нее. Дверь хлопает за спиной. Оглушительно. Ветер воет в лицо. Отчаянно. Не будет пощады. Ветер желает стереть меня с лица земли, как моего брата. Зачем Ты забрал его? Ветер…

Я хочу, чтобы мой брат был жив! Чтобы можно было прийти к нему и сказать: это ты во всем виноват!

Это Ты во всем виноват!

Верни его! Слышишь? Ты! Ветер!

Верни… Верни. Верни!

Нас.

Она хотела назвать его Иван. Как того, кто навеки с Марьей. Она хотела подарить его миру как плод великой любви.

«Я больше не люблю тебя, как ты не понимаешь!» – кричала она моему отцу. Он не понимал. Он не понимал, как она могла его не любить. А когда понял, ударил. За то, что она его не любила. Он так сильно ее ударил. В ней что-то хрустнуло. Стало ужасно тихо. Потом она засмеялась. Как зло она засмеялась. Невыносимо. Ее зубы были в крови. «Ты никогда не понимал меня! Ты ограниченный, больной, низкий!» – смеялась она над моим отцом, который заревел. Не как девчонка, а как зверь. Он заревел и метнулся от нее, будто она его огнем обожгла.

Он бежал от нас – весь в искрах, и я чувствовал запах гари, паленой шкуры. Я погнался за ним, но он отпихнул меня, назад в этот страшный дом, и захлопнул дверь. Я окаменел. Мой отец оставил меня. Я хотел заплакать. Я подумал, что, если не заплачу, комок в моем горле вскроет его, как летающая тарелка – временной портал. Я стоял как космос. Пустой. Черный. Мать рыдала на кухне и била кулаками по полу, пока не затихла. Она заснула прямо там. Я переступил через нее, когда наливал воды. Я пил воду – глотки проталкивались внутрь, как камни, и змеи сплетались на этих камнях у меня в желудке.

Я иду по улице, которая не заканчивается, – она меняет имена, петляет, но это одна и та же улица, я чувствую это. Я это знаю. Знаю, что всё – ложь. Весь мир. Они врали мне обо всем, но больше всего про «вечные ценности». Самое ценное – это деньги. Где их взять? Я хочу есть. Я хочу пить. Я хочу быть в тепле. Где их взять, эти «вечные ценности»? Дома́ как занавески. Мне хочется сдернуть их, чтобы увидеть. Что? Сцену? Я хочу видеть! Что? Пустоту? Покажите мне! Что? Правду! Отныне я хочу только одного – видеть Правду! Зачем вы загораживаете ее от меня?! Дома, люди. Что вы сидите там, как на баррикадах? Что вы прячете?

Я сажусь в троллейбус. Троллейбус не гордый, он везет меня до конечной, потому что «оплата водителю»: ему рулить надо, а не бегать за мной. Тридцать минут, и я на том конце. Не света. Мой брат… Он, наверное, знал, к чему всё идет. Он не хотел сюда. Он упирался как мог. И вот – он даже не начинал, а у меня выбора нет. Это моя первая жизнь. И, надеюсь, единственная.

Захожу в магаз. Ем конфету, вторую, третью. Фантики прячу. С сахаром в теле появляется сила, она разносится по венам, как живительный сок. Звонок. Фигаро. Почему меня злит, что звонит не мать. Не отец. А Фигаро. Иду на кассу. Покупаю батон. Я не знаю, как красть батоны. Я вообще не знаю, как красть. Проехать зайцем, сожрать конфеты – всё равно что промолчать. Но украсть… всё равно что выкрикнуть:

«Я больше не люблю тебя, как ты не понимаешь!»

Я больше не люблю тебя. Мама.

Я больше не люблю тебя. Папа.

Как вы не понимаете?

Обочина, трасса. Машины шныряют туда-сюда, мысли, крысы, волны прилива, отлива. Гул. Ветер. Серость. Иду так долго, что сам становлюсь асфальтом. Гладь меня, каток. По макушке. Рушь меня, «Ауди» К 329 УМ. 11 – это какой регион вообще? Сажусь на лавочку на остановке, которая, как панцирь черепаху, огибает меня по дуге. Сверху – дождик. Сижу, ноги приминают окурки и какую-то щепу. Воды надо было взять.

Морось залетает под козырек. Волосы завились, как придурки. Кеды, спина, бедра – всё мокрое. Если бы она не лежала там… Я бы взял и дождевик, и вообще что-нибудь. Но она там лежит. А если она умрет? Там? Мне-то не всё равно? А если я умру? Здесь. Какое ей дело? Она потеряла всё. А я? Что у меня осталось? Почему я не лежу? Почему меня не за что ударить?

Пена на лужах. В прошлом году в это время мы были на острове. В Белом море. Сосны торчали, как спицы. Помню, как утром искал орехи. Рылся, рылся во всех сумках. Так жрать хотел, а она спала. Отец ушел в море, а она лежала там, за сеткой палатки на надувном матрасе. Я закрываю глаза. Когда-то меня волновало, кто мог украсть мои орехи, когда они мне самому так нужны. Почему теперь меня нисколько не волнует, кто украл мою мать, моего отца и моего брата? Мне кажется, я такой старый. Последний в очереди. Из могикан. Сижу тут дряхлый. Жалкий. Ничтожный. Я уже нажился. До отвала. Я ничего не хочу. А могу еще меньше.

«Мира, – ворчал отец, – да брось ты ее в мусорку, что ты над ней сидишь?»

Мать разбила любимую чашку. И разрыдалась. Наверное, это всё уже было в ней тогда – в этой чашке или сразу после нее. Может быть, разбив ее, она поняла, что больше не любит моего отца, своего мужа. А может быть, она уже ему изменяла, а он всё так же звал ее Мира. Больше никто никогда не назовет ее Мира. Никогда она не услышит: Мира. Всё, что угодно, только не Мира. Я не хочу так ее называть. Я не хочу помнить это слово. Мира… нет. Отныне. Мире конец.

Как он не видел, что она не любит его день ото дня сильнее, что она ненавидит его день ото дня сильнее? Она бросила осколок чашки не в мусорку, а ему в спину. Отец остановился, потрясенный. Не тем, что она бросила осколок ему в спину, именно в спину, а тем, что она орала: «Ненавижу тебя! Я ненавижу тебя!» У нее лицо покраснело – так она старалась донести до него эту простую мысль. Он медленно наклонился, взял осколок, положил на тумбочку, повернулся, приблизился и сел рядом с ней, обнял ее – она орала в его руках, пока не выдохлась. Она просто выдохлась, а он решил, будто успокоил ее.

Истеричка.

Назвал он ее, так сильно любя.

Мира моя, почему ты такая трудная?

Любовь ослепила отца. Любовь оглушила его. «Возлюби ближнего своего, как самого себя». Кто бы говорил. Сам-то Ты где? Где – Ты?

Дождь прекращается. Не как по волшебству. Он становится тише, тише и совсем успокаивается. Как мать тогда.

Я закрываю глаза. Темное пятно лежащей матери застыло в них, как две половины распиленного человека на столе иллюзиониста. Справа – голова, слева – ноги.

Всё черно-белое. Меня трясет. От этих мыслей. От холода. В носу свербит. Какой все-таки фокус выкинула моя мать. Чего ей не жилось? Она рыдала, как буйнопомешанная и как тихая сумасшедшая, утром и вечером. Я не знаю, что она делала днем, лучше бы она что-то делала. Я устал от нее. Устал за нее бояться. Я сам был как буйнопомешанный. Я не вылезал от Фигаро. Я наобещал Светке с три короба. Я врал как дышал, лишь бы она мне давала. С ней было хорошо, но недолго. Она не рыдала, а всё время болтала какую-то чушь: про быстрые и долгие углеводы, про свитера, книги, котлеты из чечевицы, про собаку, которую ей хотелось больше всего на свете.

– Она сдохнет, а ты жить не захочешь, – сказал я ей, чтобы она заткнулась. И Светка заткнулась. А когда она засмеялась – не тогда, а в другой день, я не помню из-за чего, – я посмотрел на нее в ужасе и выдал:

– Ты похожа на обезьяну.

Она так резко захлопнулась. Смех высох и отвалился от ее лица. Она стала тихая. Как моя мать. Уголки губ поползли вниз, как слезы.

– Меня часто дразнили так в старой школе. Говорили, что я обезьяна, – плакала она. Я смотрел на нее, весь изрезанный ее лицом. «Сука», – подумал я тогда. О себе. И обнял ее. Я так ее обнял. Я молился, чтобы она забыла навсегда это слово.

Я люблю обезьян.

Достаю телефон. Набираю. Светка.

– Привет, – говорит она радостным голосом.

– Я боюсь, что моя мать покончит с собой. Я хер знает где. Что мне делать?

Повисает пауза. Ей даже не спросить, где я. Я ведь уже сказал. Зачем я ей всё это выложил? Я бросаю трубку. Она перезванивает раз десять. Я не беру. Как будто снова назвал ее обезьяной. Люди не меняются. Даже дерьмо меняется. Из него вырастают цветы.

Через пять минут звонит Фигаро. Тысячу раз подряд. Ставлю режим «в самолете». Я само-лет. Сам лечу, сам разбиваюсь. Машины проносятся, обливая меня волнами воды и грязи. Я протягиваю руку, как нищий. Пока кто-нибудь не подаст мне или не собьет. Никто не делает ни того, ни другого. Останавливается автобус из Сокола. Какая-то тетка платит за меня. На вид ей лет сорок. Блондинка. Крашеная. Волосы не столько белые, сколько желтые. «Спасибо», – благодарю я чужую женщину. Она уточняет:

– Ты не голодный?

– Нет.

Но она всё равно дает мне пирожок. С капустой. Ненавижу капусту, но ничего вкуснее я в жизни не ел.

Сажусь на тот же троллейбус. Зайцем. Узнаю его по раскачивающемуся у водилы скелету. Еду тридцать минут.

Выхожу.

Магаз. Рыжий дом. Белый дом. Наш.

Смотрю в окно.

Черное. Как занавешенное зеркало.

Домофон. Лестницы.

У меня ничего не осталось.

Мать лежит мертвая.

Отец где-то там – сгорел на пожаре.

Мой брат и мой Пес в раю. Гуляют среди облаков без поводка.

Я хочу к ним. Но я здесь.

Совершенно один.

Я должен спасти мать.

Больше у нее никого нет.

Открываю дверь. На кухне шкварчит масло. Вонь на всю квартиру. Я еще в подъезде почуял, но не поверил, что это у нас.

– Где ты был? – спрашивает отец, выглянув в коридор.

Я смотрю на него и ничего не понимаю.

Мой отец воскрес.

А где же мой брат?

Мать лежит на кровати. Я снова слышу: «Носки его туфель смотрели вверх». Она любит этот рассказ больше меня.

Иду на кухню. Сажусь на стул у окна. Отец ставит передо мной тарелку с жареной картошкой. Наливает рюмку водки.

– Сначала помойся и переоденься.

Я слушаюсь его, как всегда слушался. Я такой же послушный, как Пес.

– Теперь ешь.

Я ем.

– Теперь пей.

Я пью.

– Молодец, – хвалит он, хоть я думал, от него не дождешься. – Доедай, не сиди.

Я сижу и доедаю.

Водка растворяется в крови, как волшебное зелье. Я не знаю, что думать и что чувствовать. Я не думаю ничего и ничего не чувствую. Я хочу заснуть и проснуться в другой реальности. Где живы мой брат и мой Пес.

– Пап, я щас вырублюсь.

Он кивает и убирает пустую тарелку в мойку.

Я ложусь на кровать и спрашиваю: «Ты теперь навсегда уйдешь?»

Он ополаскивает посуду на кухне.

Я смотрю на перевернутую табуретку возле батареи, на ножках которой сушатся мои кеды. Носки смотрят вверх. Я пишу Светке: «Не ссы, дура, я дома». «Почему ты такой?» – спрашивает она. Но я уже вырубился.

Письмо незнакомке


Мы с тобой одной крови – ты и я.


Р. Киплинг. Книга джунглей


Я открываю глаза и вижу – что? Пустоту.

– Где он? – спрашиваю я у матери, едва покинув пределы кровати и комнаты.

– Уехал, – отвечает та, грустно глядя на меня – ищущую отца, как собака – покойника.

– И не попрощался?

– Попрощался.

– С кем, с тобой?

– Он стоял возле твоей кровати и долго смотрел на твое лицо, пока ты спала.

– И ничего не сказал?

– Ты же его знаешь.

– Ты придумала это?

– Нет. Вслух он сказал лишь, как мы с тобой непохожи.

– Поэтому с тобой он попрощался?

– Солнце, папа любит тебя.

– Но я не похожа ни на тебя, ни на него!

– Это не имеет значения. Наша кровь у тебя внутри. Ей не нужно с тобой прощаться. Она всегда здесь.

– Знаешь, что! – срываюсь я как с цепи. – Вы оба пустозвоны!

И это – единственная правда. Та самая, что склеивает не нашу семью, а чашу разбитую. Кровь ничего не значит, она не может пришить нас друг к другу, и потому так легко уйти и не попрощаться.

Он уехал. Снова. Он потерял себя и не может найти. С самого рождения. Почему я – с самого рождения – всё на том же месте, которое нельзя изменить. В конкретной точке, как под иглой циркуля.

– Иди ко мне, – манит мать.

Неужели она манит меня, потому что знает, что я не подойду к ней?

Я приближаюсь к своей матери, как к тигру. Она обхватывает тонкими пальцами мои ладони.

– Господи, как же холодно, – говорит она, как будто это у меня, а не у нее – ледяные руки. – Куда ты? Постой…

– Туда.

Я петляю, как могу, но здесь негде петлять – все дороги ведут в Рим, а Рим сгорел. Иду мимо пепелища. Школа остается за спиной, как Колизей. Погода мерзкая, ботинки мокрые.

– Это мое дерево! – рычу я.

Санины брови поднимаются, как воздушные шары, они уже высоко в небе – летят.

– Пойдешь на уроки? – спрашивает Саня и отодвигается, когда я сажусь рядом.

Я качаю головой – зачем мне отвечать, идти куда-то и вообще дышать?

Господи спаси, если вдуматься, сколько еще жить…

– Ты че какая? – уточняет Саня.

– Тебя что-то не устраивает?

Санины брови в открытом космосе. Их след простыл.

Я смотрю на свои ботинки – шнурок расплылся, мокрый, склизкий, завязываю, отжимая воду, на пальцах – песчинки. Руки красные, перчатки дома забыла… прячу кулаки в карманы, и они пропадают. Всё пропадает. Злость, отец, мать.

– Ты в порядке вообще?

– В полном.

– Что-то непохоже. Случилось что?

– Случилось.

– С матерью?

– С отцом.

– А что с ним?

– Я не видела его год.

– Он что, бросил вас?

– Он так не считает.

– А куда он делся?

– Туда, где нас нет.

– Мой там же, – усмехается Саня. – Не знаю, ни где он, ни как выглядит. Я даже не знаю, похожи мы вообще или нет?

– А где твой отец?

– Понятия не имею.

– А что мать говорит?

– Ничего. Судя по ней, его вообще никогда не было.

– Типа, твой отец… – показываю я пальцем в небо.

– Очень смешно, – фыркает Саня.

– То есть воду в вино ты не превратишь?

– Не-а.

– Прискорбно.

– Не то слово.

– Пошли, посмотрим на озеро? – зову я, потому что сейчас хочу видеть лишь воду.

Воду, воду и ничего, кроме воды. Вода хорошая. Лежит себе – никого не трогает. Подо льдом.


Мать сидит с ногами на стуле, сгорбившись у ноутбука, свитер – на кимоно. Смотрит в экран, а не печатает. Я стою за ее спиной и мешаю, я знаю это из-за меня она не может сосредоточиться. Должна ли я оплакивать ее бессмертные предложения, которые прямо сейчас растворяются в воздухе и приходят на ум кому-то другому? Но ведь они не пропадут, о чем сожалеть вообще? И я не сожалею. А смотрю ей в затылок, как пуля. Она постриглась. Жутко коротко, так что видна тонкая кожа на развилке у шеи.

Сажусь на диван. Забираюсь с ногами – в угол. Открываю блокнот. Я не помешаю, говорит моя поза. Но на самом деле мне всё равно: помешаю я или нет. Я – кошка, которая гуляет по клавиатуре. Она снимает Зорьку с кнопок и ставит на пол, как какой-то предмет, в то время, как я принимаю форму дивана, лишь бы меня не сняли вот так – с кнопок. Я умею быть незаметной. Я умею задерживать дыхание до бесконечности. Я такая же мебель, как этот диван. Я могу лишь служить. У меня нет чувств, только – функция. Нет: у меня и функции нет. Я намного бесполезнее, чем диван, чем Зорька. Мать действительно не замечает меня. Я смотрю со своего дивана будто сорока с ветки, выискивая взглядом, что бы украсть. Что плохо лежит. Но всё лежит – хорошо. Всё на своих местах. Она, я.

bannerbanner