
Полная версия:
Капель: Граница Тишины
После этого, уже чувствуя, как тепло от печи уверенно разогнало стылость в зимовье, Степан, накинув тулуп, вышел на улицу. Мороз все еще кусал щеки, но дышалось легче, чем ночью. Он отгреб лопатой свежий, легкий снег от двери, расчистил узкую тропинку к дровянику – невысокой поленнице под навесом. Затем принялся колоть дрова, уже наточенным, послушным топором – мерные, сильные удары отдавались гулким, чистым эхом в утренней таежной тишине. Работа спорилась, согревала лучше любой печи, разгоняя остатки ночного оцепенения.
Затем проверил силки, расставленные накануне неподалеку от зимовья. Обошел три петли – пусто. Лишь на одной, самой дальней, притаившейся под старой елью, – клочок серой заячьей шерсти, запутавшийся в проволоке. Ушел, хитрюга. Осторожный стал зверь, битый.Ничего. Завтра поставит новые, в других местах, подальше от жилья.
Вернулся, когда вода в котелке уже весело булькала. Теперь можно было позволить себе горячее, основательное, если конечно повезёт. Он достал одну из консервных банок – тех самых, без этикеток, из Заимки. Открыл ножом. Запах ударил в нос – жирный, мясной. Содержимое выглядело неплохо – крупные куски мяса в застывшем желе. Выложил половину в свою видавшую виды аллюминиевую миску, добавил немного кипятку из котелка, чтобы растопить жир и сделать подобие похлебки, поставил на край печи – разогреваться. Скоро по зимовью поплыл сытный, почти праздничный по нынешним временам аромат. Пока тушенка грелась, он осмотрел шатающуюся полку у окна, подтянул рассохшиеся крепления, приладив ее покрепче. Жизнь в зимовье требовала постоянного внимания к мелочам, здесь все имело значение. Расслабишься – и твой хрупкий мир начнет рассыпаться.
Наконец сумерки – это было их время. Степан вкусно поел, заварил себе чаю, того самого, что смог раздобыть в Заимке. Оказался черный, терпкий, но по вкусу явно не из дорогих. Добавил сахару. Полторы ложки. Сладкое он очень любил, но сахар приходилось экономить – в последнее время тот попадался ему всё реже и реже. Года три назад наткнулся в брошенном сельпо на огромную, нераспечатанную коробку с десятками килограммовых пакетов. Вот это было сокровище! Тогда он заваривал себе иван-чай и плюхал туда по три-четыре ложки за раз. Сидел у печи, смотрел на огонь, и этот сладкий, даже приторный чай напоминал ему о той, другой жизни…
Дальше нужно было вытащить генератор на улицу. Так и сделал, отнёс его метра на три-четыре от зимовья, чтобы выхлоп не шел внутрь. Старенький, видавший виды армейский бензиновый генератор – подарок Игоря, вместе с радиостанцией. Бог знает, зачем он хранил этот хлам все эти годы. Но вот, пригодилось. Теперь этот «хлам» был у Степана и пока служил верно. Несколько резких рывков шнуром стартера – и он затарахтел, запердел, закашлял, но потом неохотно взревел, нарушая вечернее безмолвие тайги резким, неуместным звуком. Степан быстро подключил толстые провода к клеммам автомобильного аккумулятора – он питал рацию. За время его отсутствия аккумулятор почти «издох» на морозе. Теперь нужно было подождать, дать ему подзарядиться. Минут через двадцать, прикинув по опыту, что заряда должно хватить на короткий сеанс, он вернулся в зимовье, плотно прикрыв дверь.
Подошел к полке, где стоял зеленый металлический ящик Р-107М. Приёмник этот, по словам Игоря, достался ему от отца, служившего когда-то связистом и коллекционировавшего разнообразные радиостанции. Это увлечение, видимо, передалось и Игорю. Теперь он уже ничего не коллекционировал. Прошлая блажь ушла в прошлое, оставив лишь практическую пользу. Степан привычно проверил подключение антенны, выведенной наружу. Надел старенькие, потертые наушники, тускло пахнущие кожей и временем. Повернул тугую ручку настройки – в рации это был верньер, отвечающий за точную подстройку частоты. Эфир ожил треском и шипением статики. Настроился на условленную частоту.
– Приём, Волк, это Сохатый, как слышно? – голос Степана был ровным, почти безэмоциональным.
В ответ – тишина, только нарастающее шипение. Степан немного насторожился – обычно Игорь, как часы, всегда вовремя. Снова чуть крутанул верньер.
– Приём, слышно меня, Волк?
Вдруг сквозь треск – ПШШ… и знакомый, чуть хрипловатый голос Игоря:
– Да, Сохатый, слышу тебя, приём. – Голос был мягкий, но уверенный. Иногда этот голос принимал только Игорю свойственный насмешливый оттенок, даже когда речь шла о чём-то очень важном.
Степан выдохнул. Напряжение, которого он сам не замечал, отпустило.
– Хорошо, а то я уж было подумал, случилось чего. Приём.
– А ты думай меньше, Сохатый, легче жить будет. Приём. – В голосе Игоря проскользнули те самые, знакомые насмешливые нотки.
– Ладно, сам разберусь. Заладил. Расскажи лучше, как ты там? Всё ли в порядке? Приём.
– Нормально всё. Без происшествий. Вчера вот зайца поднял. Сегодня ужинаю вкусно. Приём. – Игорь издал тихий смешок.
Степан окончательно расслабился. Отхлебнул чаю. Помолчал немного, давая Игорю выговориться, если тот захочет. И из эфира вновь послышался голос:
– Сам-то ты как? Как поход? Удачно? Приём.
Степан нахмурился. Не хотелось расстраивать товарища. Скудность добычи – их общая, вечная беда. Игорь столкнулся с таким же безрыбьем в начале зимы. Вот только Игорю такие дальние переходы стали даваться ещё сложнее, возраст сказывался, ему уж за шестьдесят перевалило. Степан еще чуть помолчал, подбирая слова.
– Да не густо, Волк. Совсем не густо, – сам услышал в своем голосе плохо скрываемую досаду. После небольшой паузы продолжил: – Но бензин нашёл, канистру целую, так что эфиры наши продолжаются. А по еде и медикаментам – крохи. Приём.
Игорь помолчал немного, и в его обычно живом голосе проскльзнул холодок.
– Ясно-ясно… – Снова молчание. – Ну, хоть бензин, да, это уже хорошо. – Еще одна пауза, тяжелее прежней. – Так скажу, Сохатый… нам готовиться нужно. Дальше, боюсь, только хуже будет. Не надо иллюзий питать. Только на себя полагаться. Приём.
«На себя полагаться…» – подумал Степан, – «куда уж там». Но ему-то, Игорю, через три года уже шестьдесят пять будет. А в семьдесят – одному в тайге точно не справиться, каким бы крепким стариком он ни был. Значит, ему, Степану, придется вкалывать за двоих, если доживут. Степан думал об этом без злобы, просто как о неизбежном факте. Жизнь к этому вела. В принципе, он был не против. Он даже нуждался в том, чтобы хоть кому-то помочь, чтобы хоть как-то искупить…
– Сохатый, ты где, чего замолчал? Приём? – раздался голос в эфире, вырывая его из мыслей.
Степан пришёл в себя. Опять не заметил, как отключился. Как что-то внутри него, тяжелое и холодное, сковало его.
– А, да всё нормально, Игорь, задумался маленько. Ты прав, на себя нужно полагаться. Вот завтра пойду тоже силки ставить, подальше, надеюсь, добыча будет достойной. По мясу свежему изголодался.
Игорь усмехнулся в ответ:
– Приятного аппетита, как говориться. Ну, хорошо, что вернулся целым-невредимым, это главное. Конец связи?
Степану не хотелось уходить из эфира, хотелось ещё поговорить. Игорь для него был в какой-то мере как отец. Мудрый, спокойный. Но не такой жесткий, как его настоящий отец, царство ему небесное.
– Конец связи, – коротко сказал Степан. Хотелось добавить что-то ещё, но не стал. Не привык.
Убрал наушники. Выключил радиостанцию. Тишина, оглушительная, вязкая, тут же заполнила его зимовьё, его душу. После разговора с человеком почему-то становилось ещё более одиноко. Вот такой парадокс. Степан одним махом допил остывший чай. Посмотрел на изморозь на маленьком оконце. Капель. Капель ещё не скоро. Выдохнул. Вышел, выключил тарахтящий генератор. Убрал всё на своё место – порядок в зимовье был не прихотью, а необходимостью. А затем лёг на свою жесткую кровать и просто лежал. Смотрел куда-то в темную стену, увешанную пучками сушеных трав. Мысли крутились в голове, накладываясь одна на другую. Прошлое, теплое, почти забытое, беззаботное, наполненное близостью, смешивалось с настоящим… Отделить одну мысль от другой, было невозможно. Калейдоскоп образов, неясных, рваных смыслов. Да и не хотелось ничего отделять и ничего понимать. Он сам не заметил, как глаза закрылись и он уснул. Капель ещё не скоро.
Глава 5: Яма
Жизнь шла своим чередом – тягучим, однообразным. Охота, редкая и не всегда удачная. Ремонт инструментов, латание дыр в старой одежде, колка дров. По ночам бывало снилось всякое, такое, отчего просыпался в холодном поту, с раскалывающейся головой, и потом долго лежал, глядя в стылую темень зимовья, – не мог уснуть, отгоняя липкие, тяжелые видения.
Как-то день выдался на редкость удачным – попались сразу два жирных зайца, в двух разных силках, расставленных у опушки. Настоящий праздник для одиночки.Короткий, точный удар рукоятью ножа по затылку – и вот уже нет трепыхания, только теплое, обмякшее тельце в руках. Разделал их быстро, привычно. Одного сразу на ужин – свежее, чуть сладковатое мясо, запеченное на углях, было вкусно. Другого – нарезал тонкими полосками, чуть присолил остатками драгоценной соли и повесил вялиться под навесом сарайчика. Запас.
Каждые два дня стабильно, как смена дня и ночи, – связь с Игорем. Разговаривали иногда коротко, по делу: погода, добыча, состояние троп. Иногда затевали беседы подольше – про охоту, про забытые таежные приметы, про быт, такой простой и такой сложный одновременно. Про одиночество – иногда, если настроение было подходящее. Но Степан чаще отмалчивался, особенно когда дело касалось личного. Об этом ему было говорить невыносимо сложно, будто ком в горле застревал, ледяной и колючий, и не давал промолвить ни слова. Собственно, за это его и прозвал Сохатым Игорь. "Упрямый ты, как сохатый,"– говорил он со своей обычной, чуть насмешливой интонацией. – "Встанет посреди дороги и стоит, ни вправо, ни влево не идёт. Я тебе душу излагаю, а ты – ни «да», ни «нет». Ничего не рассказываешь."
На исходе зимы, когда дни стали чуть длиннее, а в воздухе иногда улавливался едва заметный, тревожный запах талой земли, Степан как-то обмолвился немного – что да, была семья, но погибла. Давно.
– Ну, это я и так понимал, – ответил тогда Игорь, и в его голосе не было обычной насмешки, только тихая, мужская печаль. – Подробностей не расскажешь?
– Да сложно мне это… – тихо, сдавленно ответил по радиоприёмнику Степан, чувствуя, как снова подкатывает к горлу тот самый ледяной ком.
– Ну, как знаешь, – легко, почти весело, будто ничего и не было, сменил тему Игорь.
«Хороший он мужик, – думал тогда Степан. – Хоть и подсмеивается иногда, а не лезет куда не просят, если видит, что не надо».
Хотели всё условиться встретиться – на его территории или у Игоря в зимовье, посидеть у костра, попить настоящего, не из сушеных трав, чаю. Они ведь за четыре года, как были знакомы, виделись от силы раза три, не больше. Всё как-то не получалось: то у одного дела, то у второго незапланированный поход, а расстояние, казалось бы, всего ничего – тридцать с небольшим километров по тайге. Но, видимо, так привыкли оба – по отдельности. Жить в своей скорлупе.
Вот и сейчас, как-то пару эфиров назад, Игорь снова предложил:
– Слушай, Сохатый, у меня тут стоит коньяк уже второй год, прошлой зимой нашёл в разграбленном сельпо, никак не распечатаю. Думаю, вот, перед весной – может, посидеть нам с тобой, а? Проводим зиму, как полагается.
Степану от одной этой мысли стало не по себе. Алкоголь – это потеря контроля. А контроль здесь, в тайге, – это всё. Это жизнь. С другой стороны – это то, что было раньше для него нормой. И с мужиками бывало на охоте, после удачного дня, выпивали у костра. И по душам говорили. Просто теперь… Теперь у него на душе была такая яма, черная, бездонная, а в ней… В общем, туда не хотелось даже заглядывать, не говоря уже о том, чтобы кому-то её выворачивать наружу.
– Да, можно, старик. Как-нибудь. Сейчас просто… готовиться нужно, – он сам услышал досаду в своем голосе. Досаду на себя, на свою нерешительность.
– Сохатый, ты сохатый, – тут же, сквозь помехи, отозвался Игорь.
Так и жил Степан. В своей берлоге, в своем одиночестве, со своими призраками. И не заметил, как однажды утром, еще до рассвета, его разбудил звук.
Кап.
Кап.
Кап.
Сначала во сне. Будто кто-то забыл выключить кран на кухне. Наверное, Лена. Или протекает, нужно будет подлатать. Подтянуть. Но так мешает спать. И сына разбудит этот настырный, монотонный кап-кап-кап. Всё громче. Так, что уже уши начинают болеть. А внутри нарастает этот липкий, иррациональный страх, смешанный с глухим раздражением. На кого я злюсь? На это «кап»? Встать нужно просто, кран закрутить, а сил нет…
И вот уже слышны крики людей. Множество голосов, сливающихся в один протяжный, жуткий вой. Будто ад поднялся из самых глубин земли, и все грешники мира теперь сами начали на себе ощущать последствия этого первородного греха. И кричат. И стонут! Да, этот стон! А затем – вой! Какие-то сирены вдалеке, тревожные, надрывные. Запах гари. Пожар.
И вот Он, Степан, бежит по ночному, охваченному паникой городу. Вокруг бегут такие же – испуганные, растерянные, ничего не понимающие люди. И они тоже кричат. За руку Степан крепко держит Лену, а другой рукой, прижимая к самой груди, – Мишку. Его Мишку, его сына. Мальчик в слезах, напуган до смерти, озирается по сторонам, широко раскрытыми, безумными глазами, будто не может понять, спит он или нет. А людей всё больше, и машины, вырвавшиеся из гаражей и дворов, с ревом носятся по улицам, сбивая тех, кто не успел увернуться. А там, за ними, за этой обезумевшей толпой, – бегут эти. Сумасшедшие, корчащиеся, воющие, не то люди, не то монстры, порожденные воспаленным бредом. Они очень близко. Степан напуган до дрожи в коленях, ноги заплетаются. Выбежали из домов, в чём были, схватив только самое необходимое – документы, ключи, немного денег, что успели…
Навстречу им – другие люди, волна ужаса, врезаются друг в друга, падают, их топчут. Вот и Степана сбили с ног, сам не понял, как так вышло, кто-то тяжелый навалился сбоку. Ленка отпустила руку, её рукав выскользнул из его пальцев, куда-то делась… Степан на холодном, мокром асфальте, у Мишки кровь на голове, разбил, когда ударился, ревёт, не переставая.
– Миша, Миша! Давай, сынок, вставай! Потом подую!.. – кричит Степан, сам не слыша своего голоса, хватает его, снова прижимает к себе. Ищет глазами Лену, а она там, в мечущейся толпе, сидит на коленях, пытается встать, но ей не дают, снова и снова толкают, а к ней уже бегут. Они. Целая свора этих тварей.
Степан замер, застыл, будто врос в асфальт. Ленка смотрит на него испуганными, широко раскрытыми, молящими глазами – мол, спасайтесь, бегите, не останавливайтесь! А этиуже в полуметре от неё. Её глаза…
Степан было дёрнулся к ней, инстинктивно, всем телом, а потом остановился. Только крикнул что было сил, надрывая горло, чтобы она услышала сквозь этот рев и грохот: "ЛЕНА!!"– сам не понял, что хотел сказать этим единственным словом. Наверное, всё сразу. И что любит. И что страшно до дрожи. И что больно до разрыва сердца. И всё, всё на свете.
И вот, секунда – и её сметают, сбивают с ног, наваливаются, как стая голодных волков. Как будто и не было её никогда.
Степан, обезумев от горя и ужаса, покрепче ухватил кричащего Мишку. Тот вцепился в него мертвой хваткой, пряча лицо у него на груди. Степан побежал. Слепо, не разбирая дороги, инстинктивно устремляясь прочь от этого места, где только что рухнул его мир. Навстречу попадались то люди, то нелюди, рычащие, с клацающими челюстями, из которых капала вязкая, темная слизь, с обезумевшими, налитыми кровью глазами. Мишка всё кричал, захлебываясь: "Мама! Мама!!"– и плакал, размазывая по лицу слезы и кровь. А Степан бежал, прижимая к себе сына. Там, в конце квартала, он вчера оставил свой старенький «Логан». Цел ли? Доберемся ли? Хватит ли сил?
БАМ! Автобус, набитый кричащими людьми, на полном ходу врезался прямо в фонарный столб, совсем рядом с ним. Искры, скрежет металла, взрыв! Огонь тут же жадно заполыхал, пожирая краску, резину, людей. Тела с треском и глухими стонами разлетелись в стороны, как кегли. Кровь была повсюду. В автобусе тоже кричали, пытались выбраться из огненной ловушки. И тут снова кто-то врезается в Степана, он даже не успел увидеть, кто именно. Сильный удар в голову – или это он сам ударился, падая, там, внизу, в этом месиве, уже было непонятно. Темно в глазах, всё искрится, будто порвались высоковольтные провода сверху. Столб, тот самый, в который врезался автобус, медленно, с натужным скрипом, покосился и начал падать. Степан оглянулся, еле шевелясь, чувствуя, как трудно, почти невозможно дышать. С трудом приподнялся на локтях. Увидел Мишку – в трёх метрах от себя, тот лежал на земле, тихо постанывая. А к Мишке уже бежал один из этих тварей. Как-то на четвереньках, боком, как каракатица, как обезумевший пёс, с вывалившимся, болтающимся языком и остекленевшими глазами. Мишка его не видел, он лежал лицом вниз. А Степан видел.
И тут была секунда. Одна. Он мог бы дёрнуться к нему. Защитить. Сразиться голыми руками с этой тварью, может быть, был бы шанс, может быть, успел бы. Хоть что-то… Мишка повернул голову, увидел его. Обрадовался, что папа цел, рядом. Улыбнулся даже, сквозь слезы и боль. А Степан… Степан увидел ещё трёх или четырёх этих, совсем рядом, они уже заметили Мишку, двигались к нему.
Что-то внутри него, в самой глубине, там, где живет первобытный, животный страх, включилось. Не мысль даже, а как удар электрического тока. Программа. Чёткая, холодная, обладающая неумолимой, дьявольской силой. "Если дёрнешься за ним, сам сдохнешь."За ним. За сыном…
И он послушал эту программу. Без колебаний. В одно мгновение.
Подскочил и побежал. Прочь. Оставляя сзади отчаянно, надрывно кричащего ребёнка: "Папа! Папа!!".
Он бежал что было сил. Спасался. Он не видел, что было дальше с его Мишкой. Он не хотел видеть. Бежал и понимал, что только что совершил самую большую, самую страшную ошибку в своей жизни. Предательство, которому не будет прощения. Бежал и не чувствовал ничего – ни боли, ни страха, ни любви. Всё умерло в ту одну секунду. Но он выжил. Выжил один.
Степан медленно открыл глаза. Раньше, когда он только начинал видеть этот сон, в первый, второй, третий раз, – он пробуждался с криком, с разрывающей душу болью, с липким, холодным страхом. А теперь он просыпался с пустотой. Абсолютным, выжженным безразличием к самому себе. И с глухим, застарелым нежеланием жить дальше. Он предатель. Трус. Если бы отец только увидел его в тот момент, когда он спасался бегством, когда бросил свою семью ради спасения собственной шкуры… Что бы он сказал? Наверное, отец больше никогда и ничего ему бы не сказал. Только посмотрел бы. И этого взгляда хватило бы, чтобы проклясть его своим пожизненным, молчаливым презрением. Он их всех подвёл. Свою семью. Родителей. Весь свой род. А главное – он подвёл себя самого.
Кап-кап-кап.
Степан понял это сразу. Нутром.
Вот и пришла весна. Опять.
Глава 6: Одиночки
Теплело и таяло стремительно. Приход капели служил для Степана неизменным, тревожным сигналом – пора. Пора проверять старые укрепления, ставить новые ловушки и обновлять его самодельную, примитивную сигнализацию по дальним и ближним периметрам зимовья. Привычно, почти на автомате растопив с утра печь, он позавтракал вяленым мясом с горстью сушеных ягод, запив все это горячим отваром. Взяв топор, нож, моток крепкой лески и небольшую саперную лопатку, найденную когда-то в брошенном вездеходе, он отправился в лес.
Он обходил свои «владения» методично, шаг за шагом. Подправлял частокол – заостренные колья, вбитые в землю под небольшим углом наружу. Не бог весть какая преграда, но и такая мелочь могла их задержать, дать ему драгоценные секунды. Кое-где подгнившие колья заменил на свежесрубленные, заостряя их топором до остроты волчьего клыка. Проверял старые волчьи ямы, прикрытые хворостом и прошлогодней листвой, – достаточно глубокие, чтобы сломать ноги или задержать неосторожного. Каждая ловушка была помечена только ему понятным знаком – зарубкой на ближайшем дереве, особым образом сложенной веткой, – чтобы самому не угодить в собственный капкан. Обновил сигнализацию – низко натянутая между деревьями леска, к которой были привязаны пустые консервные банки. Примитивно, но хоть что-то. В тихой ночи их дребезжание могло стать последним предупреждением.
Это был его ежегодный ритуал. Его молчаливое, упрямое сопротивление тому первобытному злу, что с приходом тепла неизбежно тянуло к нему свои костлявые, гниющие лапы. Тянуло, но за все эти годы так ни разу и не приблизилось к его зимовью. Тайга и расстояние хранили его. Но по-другому он все равно не мог. Сколько раз он видел, представлял себе этот момент, обычно летней, душной ночью… Он просыпается от нарастающего воя, от скрежета когтей по бревенчатым стенам зимовья. Они настигли его. Пришли. Десятки. Сотни. Сюда, в его последнее укрытие. И затем – смерть. Его растерзают так же, как растерзали Лену, как растерзали… О сыне он старался не думать. А следом всегда, как ядовитая змея, выползала мысль: зачем? Для чего это всё? Разве я достоин того, чтобы жить? Но всё-таки страх – им снова и снова руководил страх, тот самый, животный, первобытный, что погнал его тогда прочь от своей семьи. Он это знал. И подчинялся ему. Его борьба, его покаяние – она продолжалась каждый год. И каждый год, с силой вбивая очередное заострённое бревно частокола в промерзшую, неохотно поддающуюся землю, ему на мгновение представлялось, как он вбивает его не в землю, а в самого себя… Он работал до последней капли пота, до легкого головокружения от обезвоживания, до ноющей ломоты в натруженных суставах.
А тем временем природа вокруг жила своей, совершенно отличной от его собственной, жизнью. Капель становилась все отчетливее, с солнечной стороны крыши зимовья уже срывались первые, тяжелые капли, оставляя темные мокрые дорожки на старом дереве. Снег оседал, темнел, обнажая прошлогоднюю, прелую хвою и жухлую траву. В воздухе появлялся тот самый, едва уловимый, но безошибочно узнаваемый запах талой земли, запах пробуждения. Тайга расцветала, дышала полной грудью, готовясь к короткому, но яростному сибирскому лету. И иногда Степан досадовал на неё за это, за её вечное, безразличное обновление, будто природа была совершенно равнодушна к судьбе людей, к его собственной, искалеченной судьбе. Он никогда об этом никому не рассказал бы, да и некому было, но иногда, оставшись совсем один, он даже говорил с ней, с тайгой, ворчал себе под нос, оглядываясь по сторонам: "Хорошо тебе, да? Весело? Ладно, ладно, я тут сам как-нибудь справлюсь. Понятно, мы для тебя никто, так, вошь бессмысленная. Ты ещё, наверное, рада, что человечишки наконец перестали дымить, жрать твои миллионами лет скопленные ресурсы. Ну, радуйся, радуйся…"И природа отвечала ему так, как умела только она – глубокой, безмолвной тишиной да редкими, чистыми отзвуками первых прилетающих к весне птиц.
Степан управился с укреплениями к полудню. Завтра продолжит, еще есть что подправить, что усилить. А пока – нужно было подумать о пропитании. Он вернулся к зимовью, умылся ледяной водой из бочки под навесом, смывая грязь и пот. Взял свою верную «Сайгу» и отправился подальше, к силкам, что развесил несколько дней назад по периметру своих дальних «угодий». Нужно было запасаться к лету. Летом, когда онистановились особенно активны, он старался не уходить далеко от зимовья.
Он шёл с ружьём наперевес, внимательно осматриваясь, прислушиваясь к каждому шороху. Тайга уже дышала весной – снег подтаял, обнажая влажную землю. Четыре-пять километров по знакомой, но от этого не менее опасной тропе. На подходе к месту, где были установлены силки на зайца, он вдруг остановился. Замер. Прислушался. Треск. Сухая ветка хрустнула где-то неподалёку, справа от тропы. Будто кто-то невидимый наворачивал вокруг него круги. Играл с ним. Наблюдал. Сердце забилось чаще, гулко отдаваясь в ушах. Степан тут же, одним плавным движением, сбросил с плеча ружьё, перехватил поудобнее. Приклад был холодным, неуютным. Или это ему самому было неуютно от внезапного предчувствия беды? Мысли о тварях закружились в голове, но здравый рассудок говорил – они ещё спят. Он всматривался в густой подлесок. За частой порослью из сухих, переплетенных веток было сложно что-либо разглядеть, но вдруг снова – щщщщ… зашуршало, ветки качнулись, задвигались. Зашевелились. Он увидел что-то, вернее, кого-то – шло прямо на него. Серая, клочковатая шерсть, хищный, злобный оскал, обнажающий желтые клыки, мягкая, но уверенная, крадущаяся поступь. Волк. Самец. Матёрый. Один? Или нет? Степан выставил ружьё вперёд, палец лёг на спусковой крючок. Глаза бегло обшаривали окружающие кусты, искали других. Вроде один. Отбился от стаи? Или прогнали? Голодный, очевидно, исхудал за долгую зиму, видно, совсем обезумел от голода, раз идёт в открытую на человека с ружьём.