
Полная версия:
Журнал «Рассказы». Ярмарка посмертие

Ирина Родионова
Ярмарка «Посмертие». Крафтовый литературный журнал «Рассказы», выпуск 43

© Ирина Родионова, 2025
© Издательство «Крафтовая литература», 2025
Скорая уже-не-помощь
Семен Савельич едва не влетел в зад темно-вишневой «Лады», неразличимой во тьме пустого спального района. То ли задумался по глупости, то ли газу прибавил, но чужая машина вынырнула вспышкой металлического блеска, прорисовалась в свете фар, и Семен Савельич ударил по тормозам. За спиной, в салоне скорой помощи, застонали сквозь зубы и выругались. Едва задремавший на переднем сиденье фельдшер Лешка дернулся, распрямился и растер лицо ладонями, пока Семен Савельич выпрыгивал из кабины и бежал по ледяной корке сугробов.
Он загрохотал в водительское стекло едва ли не кулаком, согнулся, разглядел девчонку на пассажирском сиденье. Бледная и тонкая, с вытаращенными и чуть светящимися белками глаз.
– Колымагу свою отгони! – заорал, разбрызгивая слюну, Семен Савельич. – У меня человек там умирает, не довезем, а ты растопырилась на всю дорогу! Из-за тебя и подохнет.
Девчонка беспомощно разлепила губы и заморгала часто-часто, на ресницах повисли крупные капли слез. Много чего раздражало Семена Савельича в последнее время, но вот такие рыдающие трепетные барышни – особенно, он от них сатанел, терял голову, вспыхивал, как пух от спички.
– Живо, ну, шевелись, курица проклятая! Умрет человек – я тебя по судам затаскаю!
– Я не умею машину водить, – пролепетала она, и слабый шепоток едва пробился через стекло. – Папа продукты пошел относить…
– Так звони бате, и побыстрее!
Она зарыдала в голос, но сразу полезла по карманам. Пыхтя и подпрыгивая от каждого шага, Семен Савельич вернулся, с трудом заволок свое грузное туловище в кабину и долбанул дверцей так, что скорая качнулась. Вспомнил, что самому же чинить придется, и разъярился сильнее прежнего.
– Если бы там умирал кто-то, я бы с тобой не рассиживался, – скрипуче заметил Лешка. – Обычный живот, без хирургии, чего панику наводить? Посмотрят сейчас в приемнике и домой отправят. Не поехал бы – и нам легче.
– Это ты такой умный, а она, курица тупорылая, шевелиться без страха не начнет. – Всех их, молодых и праведных, приходилось Семену Савельичу учить. – Вон, видишь, как батя из подъезда вылетел, сейчас вмиг проедем. А то стояли бы, сигналили в темноту, скорая и скорая, всем же насрать.
Семен Савельич устал. Устал от смены, от изжоги и смертельно устал от жизни. Даже планировал купить карманные календарики на два года вперед и жирной ручкой перечеркивать дни до пенсии, потому что сил тянуть лямку у него больше не было. Сутки в разъездах, в чужой рвоте и крови, в попытках подлатать колымагу, которая на каждой кочке звенела и дребезжала так, будто ей самой требовался дефибриллятор или хотя бы пенсия по выслуге лет, – слабое удовольствие.
Семен Савельич давно превратился в автомеханика и психиатра, охранника и грузчика (хоть и орал на родственников до белой пены на губах, что у него геморрой, остеохондроз, диски на позвоночнике сыплются и что он не понесет их любимую стокилограммовую бабушку с седьмого этажа на собственном горбу). Потом двое суток без разъездов, зудящая Надежда под боком и куча дел не важных, но кому-то и отчего-то очень нужных, и в сон постоянно клонит, и из рук валится…
Возраст. Дети, дочь и сын, оба непутевые и ленивые, только переведи им денег на карточку и исчезни на месяц-два, выросли и съехали – облегчение. У дочери уже родился собственный сын, крикливый багровый младенец, новая головная боль. Не слышишь про них неделю и радуешься.
Сам Семен Савельич подумывал с Надеждой своей развестись, но лень было заниматься бумажками и переездом, сбором вещей, снимать старческую однушку с голубыми квадратиками кафеля в ванной и неработающей плитой на кухне, вымывать из углов чужую смерть.
Так и жили. Дни Семен Савельич отсчитывал лишь по таблеткам, которые горстями ел по утрам – на одной из упаковок стояли эти бесконечные понедельники-субботы, заметить не успеешь. Месяц канул, весна закончилась, поскорее бы холода. И снова лучше бы весна, цветение и аллергия, чем морозы эти собачьи.
По дороге в приемник остановились еще раз – на мусорке неподалеку от дома Семен Савельич заметил черную фигуру с мешком в руке и тут же выкатился из машины разбираться. Раньше там стояли четыре мусорных бака, потом вместо них через пятьдесят – пятьдесят! – метров поставили новый бак, здоровый и масляно-блестящий, но люди по привычке швыряли мусор на старое место, на пустую бетонную площадку. Эта гниющая гора доводила Семена Савельича едва ли не до инфаркта от ярости, и он (на пару со все еще не случившимся инфарктом) просил жену плевать таким свиньям в глаза, потому что ему в руки они не попадались. Надежда по привычке молчала.
Вот он, патлатый засранец с выпученными глазами, вот нависающий над ним Семен Савельич, вечер в редких бликах фонарей, рычащая родная колымага за плечами…
– Может, за кофе заскочим еще? Все равно ж катаемся, – саркастично спросил Лешка, когда багровый Семен Савельич вернулся за руль.
– Больно, – позвали из-за тонкой пластиковой перегородки, – очень больно, не могу уже…
– Потерпите, пожалуйста! – крикнул Лешка и снова прикрыл глаза.
Довезли, передали, завершили вызов. Семен Савельич перекурил, облокотившись на заледенелые перила. Нашел секунду разглядеть вечерний сонный город, встречные фары летящих такси, зеленцу приемника из зарешеченных окон. Здесь, на окраине, заросшей низкими кирпичными домами и огородами, вился в небо печной дымок, поднимались столбы красного фонарного света от мороза, брехали и звенели цепями псы. Было почти хорошо, но у Семена Савельича не осталось сил даже для наслаждения крепкой сигаретой.
Вернулся измученный Лешка, который брал смены без разбора и спал между выездами в смотровой, не уезжая до дома. Хлопнул водителя по плечу:
– Поехали, баба рожает.
– Докурю и поедем.
– Сильно рожает, не довезем. Младенцев умеешь принимать?
– Если я этот катафалк чиню день за днем, то какие-то роды – тьфу, легкотня. – Окурок улетел во тьму. – Пошли уже, изноешься весь.
Ехали осторожно – колея и ледяные наносы, – машина подпрыгивала и стонала, Семен Савельич всматривался в пургу. Лешка суетился, вздыхал, барабанил пальцами по коленке, и звук выходил шелестящий, ломкий.
С этим фельдшером никто не любил работать – дотошный и медленный, всех осмотрит (включая падающих в обмороки родственников), все проверит (кардиограмма, сахар, кислород, давление), еще и на мозг будет капать, чтобы быстрее везли, если дело срочное. Расслаблялся он только на головных болях, «температуре 37,1 на второй день болезни» или несрочных животах, где не было хирургической симптоматики. Семену Савельичу Лешка нравился. С мелкими внимательными глазами, сросшейся бровью, острым подбородком и неухоженной щетиной, он всегда казался спокойным и равнодушным, но из тех самых шелестящих штанов выпрыгивал, только бы человеку помочь. Если с выезд на автокатастрофу, где людей вырезали из машин, или остановка сердца, или кровь бьет алым фонтаном, то лучше Лешки никого не найти.
Так и работали вместе, надеясь поскорее закончить смену и отоспаться, а потом слонялся каждый у себя дома от скуки и торопил время, чтобы снова лететь через пургу и ливень к очередному умирающему или симулянту, на новый вызов. И какой он будет на этот раз?..
Роды и правда были в самом разгаре – Семен Савельич подкрутил радио и едва успел закемарить, как из дома выскочил Лешка, выдвинул дребезжащую каталку и тут же умчался обратно в подъезд.
Женщину, на вид лет сорока, вывели под руки: с левой стороны ее придерживала дряхлая, но странно светлая лицом мать; она несколько раз перекрестила и брюхатую дочь, и скорую помощь, но, к счастью Семена Савельича, с ними не поехала. Роженица стонала через каждую секунду, жмурилась и хваталась за живот, клялась, что не выдержит. Лешка забрался в салон вместе с ней, пока Семен Савельич наблюдал за прощаниями в окно.
– Гони, – вибрирующим шепотом приказал Лешка, – не успеем. А я только в теории помню, не приходилось как-то.
И они гнали. Ревела сирена над головой, текли по обледенелому кузову сине-красные блики. Проносились светофоры и вереницы тускло-черных машин. Семен Савельич приободрился, обрадовался – сколько бы таких поездок ни было, все равно кровь бурлит от адреналина. Кажется, что слышишь каждый шорох, вкрадчивый Лешкин голос и мучительное мычание, замечаешь сколы штукатурки на домах, голые силуэты деревьев, синюю мглу и…
Удар. Они вылетели на перекресток, Семен Савельич поддал газку, чтобы проскочить на красный, и, видимо, не рассчитал, хотя всю жизнь провел в машинах – сначала развозил молочку по мелким магазинчикам, потом таксовал, в итоге на скорую устроился.
Мысль пролетела судорогой, даже удивиться не успел. Удар в пассажирскую сторону: скрежет сминаемого, словно бумага, металла, машину тащит по льду, а Семен Савельич, по привычке не пристегнутый, головой врезается в окно (брызгает во все стороны стеклянная крошка, сияние, прозрачно-алые капли), скорая заваливается набок и…
Рвануло, мелькнуло, и Семен Савельич едет дальше, крепко сжимает руль белыми пальцами, чувствует, как дрожит подбородок. Это еще что за шутки?! Привиделось?.. Да быть не может. На макушке свернулась кровавым сгустком боль, на лице все еще горячо и солоно. Губу, что ли, прокусил? Провел языком – вроде целая, и хрен его разберет…
В салоне стояла тишина, плотная, тугая.
Скрипнула створка, мелькнуло перекошенное Лешкино лицо:
– Это что было сейчас? – не удержал он крика.
Семен Савельич, не отрываясь от дороги, буркнул:
– Не больше твоего вижу. Влетел в нас говнарь какой-то, крутанулись, и все.
– Ты тоже?!
– Да. Доедем до приемника, разберемся. Чего там у тебя?
– Все хорошо, – торопливо ответила роженица и больше до приемного отделения не издала ни единого звука.
Семен Савельич думал, что заснул, – все было такое яркое и реалистичное, как в редких, но все же снах. А как же Лешка, как же пациентка? Да и сама роженица сидела напряженная и немая, наверное схватки у нее прекратились. Семен Савельич понял, что у него вот-вот взорвется голова, крепче вцепился в баранку и сосредоточился на дороге.
За три улицы до больницы в створку ударился Лешка, и Семен Савельич свернул в первый попавшийся карман. Фельдшер вывалился в снег, застонал от спазма, а потом, синюшно-бледный и дрожащий, с трудом забрался в водительскую кабину. Прошептал:
– Она мерцает.
– Кто?!
– Пациентка, в родах. У нее тридцать шесть недель, шейка открыта, воды отошли – вовсю ребенок идти должен, а все закончилось, не болит и не тужит. Она рябит, как будто на кассету ее старую записали, у меня мультики на таких были в детстве.
– Какие мультики? – рявкнул Семен Савельич. – Издеваешься?!
– Клянусь. Я… я не знаю, что это такое.
– Я тоже. Ты на улицу лучше выгляни, еще вопросов прибавится.
Лешка долго и с упрямством таращился в лобовое стекло. В конце концов он выдавил почти в отчаянии, что ничего не видит. Семену Савельичу пришлось втолковывать, что на улицах нет людей. Совсем нет. Есть машины, да, сидит в них кто-то – силуэты, тени, стриженые головы или шапки с помпонами, не суть. Сигналят, обгоняют, мешкают на светофоре. Горят в окнах рыже-голубые огни, перемигиваются вывески, хлопают двери магазинов, но прохожих не видно.
Их нет.
– Ночь ведь, – жалобно пробормотал Лешка и принялся тереть глаза. – Все по домам прячутся, зима, мороз…
– Сам-то веришь?
Лешка подумал. Вздохнул.
– Нет.
Когда доехали до больницы, Семен Савельич и не сомневался почти, что все они погибли на том самом перекрестке. До смерти было обидно умирать вот так – всю жизнь на колесах, аварий по минимуму, разве что притрется боком. Внимательный, хоть и несдержанный – но сам же всех, всех на тот свет отправил!
Как же поверить теперь?.. В голове с большим трудом укладывалось, что ты уже мертвый и все равно едешь, просто по инерции. А как не ехать? Разве ж закончилась смена со смертью? Да и что за город это такой, безлюдный, и почему женщина не рожает, и что там с ребенком ее, вдруг живой еще, барахтается, борется…
Для чего вообще им ехать?
От бесконечного «что да как» легче не становилось, и Семен Савельич опустил окно, закурил подрагивающими пальцами – сигарета показалась пустой, безвкусной. Лешка глядел на собственные колени и молчал. Еще бы, одно дело – сдохнуть за два года до пенсии, а вот уйти молодым и полным сил… И семья, наверное, у него какая-то имеется. У Семена Савельича тоже, конечно, была Надежда, но он отмахнулся от мыслей о ней, как от писка надоедливого комара, – поплачет с недельку и успокоится, может на работе еще соберут на помин, все полегче.
Больница встречала их непроницаемо черной, без единого огня. Семен Савельич никогда ее такой не видел. Даже в самые сонные и ленивые дни, когда удавалось в ночную смену подремать на подстанции, даже в четыре утра, даже во сне он и представить себе не мог, что она может стоять мрачной, пустой, обезлюдевшей. Удивление было таким, что Семен Савельич едва не въехал в кованую решетку забора. Хихикнул истерично, по-бабьи, подумав, что второй аварии за час все же слишком много для них. Подрулил к пандусу, заглушил мотор.
Лешка не шевелился, Семен Савельич тоже.
– Ну, умереть-то мы не можем, – жалобно сказал Лешка.
– У тебя чего, бумажка от господа есть, от всемогущего-то? – хмыкнул Семен Савельич и выпрыгнул в снег. – Бессмертный ты наш. Угомонись и работай, потом разберемся.
На кулачный стук из дверей показалась бабулька, низенькая и тощая, с облаком завитых обесцвеченных волос. Семену Савельичу понадобилась секунда-другая, чтобы узнать в бабульке Ивановну – она работала то в диспетчерской, то в приемнике, вечно уходила в затяжные больничные и отдыхала на койке в терапии. Твердила, что и их, и скорую, и пациентов этих в гробу видала.
Исчезла она внезапно, разом, только поползли слухи, что на смене вышла до туалета, упала там, а спохватились поздно, да так и лежала она на голом кафельном полу до рассвета. Ивановна повалялась еще в реанимации, но без толку, и родственники увезли ее хоронить в далекую северную деревню. Ни поминок, ни прощания.
Семену Савельичу запомнился этот случай, потому что умирали на работе крайне редко. Да и принято было собирать деньги для похорон, ставить фото в траурную рамку, рядом – рюмку с краюхой черного хлеба. Ивановна же исчезла, будто и не работала с ними никогда.
– Здоров, Савельич! – улыбнулась бабулька так, что в морщинистых складках с концами исчезли горячие и нестарые глаза. Закурила папиросину из серой газетной бумаги, прищурилась.
Семен Савельич, который ко всем на работе относился или равнодушно, или с легким презрением, лишь для таких вот Лешек делая исключения, сгреб Ивановну в объятия и оторвал от земли, потряс, как мешок с яблоками. Даже пахло от нее яблочным повидлом, отцовским, из переспелых паданцев.
Ивановна захихикала и отмахнулась, выпустила дым ему за плечо.
– Поставь, обормот. Чего, так и не уволился? Обещал все, говорил, доконали…
– Кому я нужен-то перед пенсией? Вон машину опрокинул вроде как, а потом нормально все стало, не разберемся с напарником. Бабу к тебе везем старородящую.
– Старородящая – это моего возраста, а у вас нормальная женщина там, хорошая, жалко ее, – укорила Ивановна. Угостила Семена Савельича папиросой, заправила тонкие светлые кудри под платок, притопнула валенком.
Лицо у нее было спокойное, умиротворенное, и Семен Савельич залюбовался. Показалось, что вмиг со всем разберутся, раз уж свои люди в больнице дожидаются. Думать о том, что Ивановна давно истлела в гробу, не хотелось.
– А чего за студент с тобой?
– Алексей, фельдшер. – И, поймав молчаливый Лешкин взгляд, Семен Савельич вздохнул: – Работала у нас раньше, еще до твоего прихода. Померла только, года три или…
– Семь. Семь лет тут кукую.
– Померла? – слабо переспросил Лешка.
– Привыкай, студент. – Она и ему предложила папиросу, Лешка отказался. – Вот такая у нас жизнь, даже когда жизни-то и нету. Дети? Домашние животные? Жены-любовницы?
– Нет никого. Мать в деревне живет, мы не общаемся. Давно.
– Добро, мать переживет: деревенские крепкие, попривыкли от жизни тумаки получать. А ты у нас вообще герой – погиб во время исполнения долга, роды принимал! Словом, освоитесь. А может, и заберут вас быстро, тут мало кто задерживается – всем подавай тельце новое да здоровое, судьбу долгую и легкую, вот дураки-то наивные! Вон, кстати, если малого у роженицы вашей спасут, то и в него попасть сможете, смеху-то будет! Без мамки только расти, да и похуже случается.
И она засмеялась сыпуче, радостно, обнажила желтоватые зубы. Семен Савельич заулыбался ей в ответ. Все это казалось ему таким сумасшествием, карнавалом, фантасмагорией, что полегчало немного. Мороз схлынул, осталась лишь покалывающая небритые щеки прохлада, ночной воздух пился легко и вольно. Папиросы у Ивановны были крепкие, душистые, и Семену Савельичу захотелось весь остаток этой то ли жизни, то ли смерти простоять у пандуса под веселый говорок.
– Пойдем поглядим. Женщина ваша волнуется, а мы тут лясы точим, покуриваем.
Откатилась в сторону дверь, плеснуло в снег неживым светом из салона. Лешка скорчился лицом так, будто вот-вот расплачется. Никого внутри не нашлось: стоял раскрытый чемоданчик, валялись раздавленные ампулы и грязные спиртовые салфетки. Плед, который женщина взяла с собой из дома, дохлой тушей лежал на полу. Роженица исчезла. И если к словам Ивановны что Лешка, что Семен Савельич отнеслись скептично, пусть и не в силах понять, как с ними разговаривает давно усопшая бабулька, то вот пропавшие пациенты – это уже слишком.
– Может, сбежала? – Голос у Лешки надломился, и Ивановна хлопнула его по плечу:
– Не куксись, студент, откачали вашу барышню, значит! – И снова рассмеялась, будто бы радуясь простому человеческому общению. – Мо-лод-цы. Глянь, чтоб ребеночек никуда не закатился, и пойдем чаи гонять, успокаиваться.
Лешка серьезно кивнул ей и забрался в салон, осмотрел там каждый угол, сдвинул каталку, бережно сложил плед и собрал весь мусор. Выбрался такой же серо-зеленый, но сосредоточенный и решительный. Освоился.
– Показывайте, где ваш чай. И объясните нам хоть что-нибудь.
От разговора с Ивановной проще не стало, она и сама не особо разбиралась в том, чему посвящала новую жизне-смерть.
Процедура была до одурения простой. Ивановне привозили умирающих или мертвых, и она провожала их на верхние этажи, в бесконечную путаницу коридоров, деревянно-железных дверей, кабинетиков и стеклянных залов. Тут-то и начиналось главное дело ее жизни: Ивановна отыскивала для каждого человека нужную и верную дверь, повторяла умершим, что нюх у нее как у лучшего пса в королевстве.
Лешку ее ребячество нервировало, он морщился, снова барабанил пальцами по столу. Ивановна посмеивалась над ним.
В кабинете новопреставленного бедолагу принимали, оформляли, а что дальше – «не нашего умишка дело». Едва перешагнувшие за смерть люди обычно ни о чем не догадывались, и не надо было с ними вести разговоры о неминуемом, сочувственно трепать по загривку, даже колоть их не надо, хоть внутривенно, хоть в мышцу, – вхолостую это выйдет. Спасают лишь «там».
– Ваша задача – запихнуть в машину и с минимальными потерями привезти ко мне. Люди успокаиваются, к врачам привычные, доверчивые. Меньше истерик – лучше живется.
– Ой ли, доверяют! – Семен Савельич в третий раз залил заварку кипятком. – Только и слышишь вопли, что с вами, убийцами и маньяками, не поедем никуда. А насильно разве запихаешь в машину, умирающего-то?
– Тут можно запихивать. Не ссы, Савельич.
Выходных у Ивановны не было, как и отпусков, один бесконечный прием мертвецов, проводы их в последний путь по гулкой лестнице с высокими ступенями. Работа Ивановне нравилась, тем более что иногда удавалось выспаться в свободную минуту на продавленной скрипучей раскладушке, да и радостно хоть кому-то быть полезной. Привозили к ней всех подряд. В провинциальном городишке бывало по пятнадцать-двадцать смертей за неделю, и лишь иногда, под праздники, в приемном толпились удивленные и напуганные тени, только дверь успевала хлопать.
– Ну, этим ты нас не удивишь, – отмахнулся Савельич.
– Вот-вот, так что живем себе и трудимся. Тепло, крыша над головой, прянички сладенькие с мятной помадкой. Ты укуси хоть зубком, студент, за уши не оттащишь. А я еще чаю заварю, у меня с клубничкой сушеной есть, с яблочком – вот и вся моя заработная плата.
Лешка все больше молчал, клонился над полной кружкой и смотрел в черное окно, где отражалась тесная комнатенка, сгорбленный старушечий силуэт, расплывшийся по стулу водитель и непонимание, недоумение. Семен Савельич тоже не вглядывался в бессилие, хоть и замечал его костлявую тень. Ничего они уже не могли поменять, никак не могли вернуться. Лешка думал. Смириться? Жить одной работой, непонятно какой и для чего, как Ивановна эта полоумная?..
– А если я не захочу после смерти тут работать? – Лешкин голос проскрипел наждаком. – Кто меня заставит?
– Да никто, тут у нас сплошной коммунизм. Ну, заявление подготовь, на увольнение, – хихикнула Ивановна, – а я кабинетик подскажу, может и рассмотрят. Но вы ж не просто так тут оказались. Вы же…
Вспыхнул синевой экран компьютера, Ивановна переполошилась, стряхнула сладкие крошки с рук, побежала проверять. Новый вызов: местный рынок, мясной павильон. Ножевое ранение.
– Везите родименького.
Пустой двор помог хоть немного растрястись, уложить в голове тяжелые валуны мыслей. Там, в холоде и снеге, в скрипе сухих ветвей над макушками, в подступающей утренней серости легко было прикинуться спешащим на очередной вызов. Семен Савельич не злился, не расстраивался даже. Навалили бы побольше работы, чтобы взгляд от дороги не отводить. Суета поможет, всегда помогала. Да и колымага родная, хоть и ненавистная, верно ждала у дверей.
– Бред какой-то, – сказал Лешка, устаиваясь на соседнем сиденье.
– Бред не бред, а смена не закончилась. Значит, едем.
И снова замолчали. О чем тут поговоришь?..
Пустой рынок внушал тоску едва ли не бо́льшую, чем заброшенная больница. В конце концов, можно было прикинуться дурачком, решить, что город разом выздоровел и всех врачей распустили по домам, отдуваться оставили одну лишь древнюю Ивановну в приемнике и бригаду из Семена Савельича и Лешки. Чудо, счастье, рай на земле! Но вот рынок… Даже в понедельник он никогда не бывал пустым: работали ларьки с шаурмой и самсой в мокрых от масла треугольных салфетках, на площади из багажников продавали вяленую рыбу или грузди ведрами; павильон опять же вьетнамский, с дешевой и рассыпающейся в руках одеждой.
Лотки стояли полные. Немыслимо, кто бы оставил их без присмотра под открытым небом? Советские металлические значки, душистые березовые веники, банки янтарно-золотого меда, елочные игрушки, книги в затертых обложках, валенки – словом, чего тут только не было. Все, что не пригодилось дома, что пылилось на шкафах и кладовках, приносили сюда, выкладывали на рядах между гирляндами молочных сосисок и кусками развесного сыра.
Семену Савельичу не хотелось одному оставаться в машине в этом жутком, безлюдном городе – вдруг еще и Лешка исчезнет где-нибудь по дороге? Шли вперед, спотыкались о резиновые шлепанцы и мягкие тапки, Семен Савельич запутался в вывешенных над головой рейтузах, угодил в необъятный цветастый халат, вырвался, огляделся.
Никого, только Лешкина темно-синяя спина маячит впереди.
Значит, и правда умерли. И правда теперь будут работать на скорой до самой… не смерти, нет.
А что с пенсией-то его будет долгожданной?!
По пути Лешка оборвал одну из сосисок, надеясь, что в спину ему полетит возмущенный вопль, – но вопль не прозвучал, а поэтому Лешка проглотил сосиску с каким-то мрачным удовольствием, поперхнулся, и Семену Савельичу пришлось колотить ему между лопатками. Схватил еще одну, из упрямства, из нежелания верить в собственную смерть. Пошел между прилавками и табуретками, картонками и ящиками.
У входа в мясной павильон лежал человек, накрытый аляпистым ковром. Из человека этого натекла огромная черно-глянцевая лужа. Лешка привычно ругнулся:
– Не успели, глушняк.
Оборвал себя, хмыкнул. Он нес чемодан, укладку, он хотел остановить кровотечение и довезти человека до приемки, он хотел спасти его. А как тут спасешь? Да и кого? Мертвеца?
Но мертвец не хотел лежать спокойно, смиряться со своей мертвой участью – стоило потянуть ковер на себя, как человек сел и фыркнул злобно:

