
Полная версия:
Иностранная литература №04/2015
С того самого момента в нашем доме воцарился мир. Дядюшки повеселели, я теперь то и дело пекла для них какую-то безделицу. Эта выпечка была только для них, я клала ее в маленький ящичек стола, и, найдя ее, они всякий раз очень радовались.
В ноябре 1945 года у тетушки случился удар, одну сторону парализовало, и за ней теперь нужно было постоянно ухаживать. Свекровь мне написала: «Надеюсь, ты знаешь, что должна делать». Я подумала: она удивится, но я и впрямь это знаю. И я стала ходить за тетей: приносить ей еду, хотя тетю потом часто рвало, мыть каждый день, расчесывать… Я сажала ее на плетеный стул и подносила зеркало, чтоб она видела, как хорошо она еще выглядит. Тетушка была мне очень благодарна, ведь я все для нее делала. Каждый день приходил врач с электроприбором, но ничего не помогало. Целыми днями рядом с ней были дядюшки, но они ничем не могли ей угодить.
Тут она почувствовала, что конец близко. Долгие бессонные ночи я проводила с ней рядом и так уставала, что чуть не падала со стула. Муж меня сменял. Но он всегда принимался за книгу, тетя ругалась, и мне снова приходилось идти.
Однажды, когда я готовила обед, она призвала к себе дядюшек. Когда они вернулись от нее, то оба плакали – такими я их никогда еще не видела. Я спросила, что стряслось. Они ответили, что тетя наказала им рассказать моей свекрови, как несправедлива она была ко мне все эти годы. Мол, ни от кого она не видела столько заботы, как от меня. Через шесть недель тетя умерла. Но свекровь это не больно тронуло. Она пришла и забрала из ее платьев и белья все, что смогла унести, ведь свекровь была наследницей. А мне бы все это так пригодилось для детских платьиц… <…>
В то время еще не было медицинской страховки, больные оставались дома, и ухаживали за ними члены семьи, а за некоторыми и вовсе не было никакого ухода. Моргов тоже не было. С тремя стариками, которые умерли в нашем доме, мы прощались здесь же. А тетя – та еще при жизни радовалась, что ее похоронят с моей фатой. Замужем она никогда не была и на смертном одре считалась невестой.
* * *Пришло время подумать, как нам увеличить наши доходы. Все деньги, которые удавалось выручить, вкладывали в удобрения и технику, увеличивали поголовье скота. Мы верили, что все у нас получится. Только вот нам самим ничего не оставалось.
Из старших в живых был только дядя Отто. Но и у него был вывих бедра да еще водянка. На ноге началась трофическая язва, и постепенно она становилась все больше. Сначала перевязки делал врач, но, когда дошло до того, что мясо стало отваливаться от кости, врач больше не захотел к нему прикасаться. Пальцы ног пока были целы, а все остальное мясо из стопы вывалилось, так что кость оголилась.
И днем и ночью, каждый час я обрабатывала ему ногу антисептиком и перевязывала. Почерневшие куски мяса обрезала ножницами. Иногда за этим наблюдали врач и священник. Оба говорили, что не смогли б этого делать, и предостерегали меня от заражения. Но я ничего не боялась, ведь я то и дело протирала руки антисептиком.
Дядя уже не мог вставать с постели. Ногу разъело до колена. Но он не очень-то жаловался. Каждый раз во время перевязок мне приходилось выбрасывать огромные куски запекшейся крови, пятка и пальцы все еще были не тронуты, а вся остальная часть до колена – голая кость. Прошло несколько месяцев, и, наконец, язва перестала увеличиваться. Сначала образовалась сухая пленка, а потом наросло новое мясо – нога теперь была вся в бороздках.
Когда дядя увидел, что дело пошло на лад, он снова сделался веселым, а с ним и я. Пока он лежал, я его мыла, брила, стригла ему волосы. Он так меня благодарил, что хотел все отдать, что у него было. Но его небольшие сбережения ничего не стоили – денежная реформа еще не прошла[12]. Только его бархатную шляпу, которую он мне отдал, я и смогла переделать.
С какой бы радостью я стала медицинской сестрой! Прежде, когда я спрашивала отца, можно ли мне попытаться, он так сердился, что даже меня колотил. Всю свою жизнь я охотно ухаживала за больными, и пять раз мне приходилось помогать умирающим. А все же медсестрой я не стала. Когда дядя Отто начал поправляться, мы сажали его на плетеный стул перед домом. Тут, на солнышке, он вновь веселел. Ему снова захотелось курить. Я набивала ему трубку и ее раскуривала, а он каждый раз говорил: «Ну-ка, подай мне, а то выкуришь половину». И мы оба смеялись. Потом я вставляла трубку ему в рот. Зубов у него уже не было, да и руки дрожали, и сам ее удержать он не мог.
Дядя выздоровел и снова начал ходить, так продолжалось еще два года. Но потом, когда дяде было семьдесят девять, и ему пришел черед умирать. Я стояла рядом с кроватью и старалась его утешить. Вдруг он сказал, причем он был в полном сознании:
– Глянь-ка, какой-то парень стоит у меня в ногах, он там уже давно, чего он хочет?
Я ответила, что никого не вижу. Но дядя настаивал:
– Смотри же, вот он стоит. И молчит. Поди, спроси, чего ему нужно.
– Да там нет никого. Тебе все это привиделось!
Но он не соглашался и все просил меня узнать у того парня, зачем тот пришел. Это были его последние слова. Он отошел при мне.
Я в то время уже была третий месяц беременна нашей второй дочкой, но больному дяде об этом не сказала, ведь когда в семье рождается новый ребенок, кто-нибудь из стариков должен уйти.
Дядя Отто был единственным из старших членов семьи, кто получал пенсию. Она составляла двадцать три марки. Он очень гордился, потому что кое-что сам мог купить. И даже позволял себе некоторую роскошь, например, специальную щетку для мытья шеи после стрижки или щеточку для усов. Я всегда старалась, чтобы он хорошо выглядел. Дядя был совершенно седой и почти всегда веселый. Печалился он только, когда сидел на своем канапе, и у него вдруг случалась неприятность. «Ну вот, опять я в штаны наделал!» – говорил он. Я его всегда утешала: «Ничего страшного, Отто. Не важно, по какому там делу. Не беспокойся, я сейчас все выстираю». У стариков это вообще часто бывало. Уборной у нас в доме не было, стиральной машины тоже. Так что все это доставляло много хлопот. Но я еще до замужества знала, на что шла, понимала ведь, что в доме старики, и такой работы никогда не боялась. Вот если б не было тяжелых полевых работ, тогда б нам и вовсе жилось хорошо.
Любимой едой старших членов семьи был густой суп из осеннего молока, с кислыми сливками да жареной картошкой. Осеннее молоко – это кислое молоко, к которому почти каждый день подливают новую порцию свернувшегося молока. Затем все перемешивают, берут литр этого молока, вбивают в него муку, добавляют один литр кипящей воды и кислых сливок. <…>
* * *Домой после работы мы приходили совсем поздно. Еще нужно было потрудиться в хлеву и по дому. Дети уже спали. Мы смертельно уставали.
В 1952 году появилась маленькая Моника. Теперь у нас было уже три дочери. Позднее Моника стала мне большим утешением, когда старшие уехали.
* * *К Рождеству 1960 года мы переехали в новую пристройку к нашему дому, это была большая радость. В старой части дома ничего не поменялось. Карола вскоре пошла работать на предприятие. Но по утрам и вечерам все равно нам помогала и часть своей зарплаты отдавала на хозяйство.
Через некоторое время в городе открылась школа медсестер, и Карола записалась на первый курс. Моя дочь начала учиться ремеслу, которым я сама когда-то так хотела овладеть. В месяц обучение стоило девяносто марок, рабочую одежду и учебники студенткам приходилось покупать самим, так что это было тяжелое время. Карола лучше всех сдала экзамены, но в нашу районную больницу ее не взяли – придерживали места для следующего курса. Тогда она переехала в Мюнхен, и я очень горевала, оттого что моя старшая девочка теперь так далеко.
Кристина, наша средняя дочка, работала с нами. Но постепенно положение крестьян менялось, и все чаще мы слышали по радио, что сталось с маленькими фермами, если они не приспособились к новым условиям. Муж решил, что в сельском хозяйстве у наших детей нет перспектив, и Кристина пошла учиться на коммерсанта.
Мы использовали много техники, и все же основная работа была на наших плечах. К вечеру я так уставала, что во время ужина ложка выпадала у меня изо рта, и прямо за столом я засыпала. Дети меня тормошили: «Мамочка, не спи за едой!» Я была так измучена, что мечтала об одном: раз в жизни выспаться, хоть один-единственный раз. Но об этом можно было только мечтать.
Моника, наша младшая дочка, окончила среднюю школу. Она хотела быть юристом и начала учиться в городе, при участковом суде, потом переехала в Пассау и в конце концов оказалась в том же Мюнхене. Теперь все наши девочки жили в большом городе. Но они часто приезжали к нам на выходные, помогали с работой в поле и по дому.
Долгие годы никогда не прекращающейся работы подточили мое здоровье, неделями я лежала в больнице, но дома все равно не могла как следует отдохнуть.
* * *С братьями и сестрами мы никогда не теряли связи и дружны до сих пор. Я первой обзавелась семьей, затем, еще во время войны, женился мой старший брат Франц.
Франц был радистом ВВС, в конце войны он решился на отчаянный побег из Берлина и благодаря этому спасся. Только однажды он рассказал, как едва не угодил в плен к русским – несмотря на часовых, он смог ускользнуть и переправился на плоту через Эльбу. Франц был мастер на все руки, поначалу ему с женой пришлось нелегко, но потом они построили замечательный дом.
Ганс в начале войны женился на девушке из крестьянской семьи, у ее отца был двор-двухдневник – чтоб управиться с молотьбой, ему требовалось добрых два дня. В войну Ганс служил в горнострелковых войсках и дошел до Кавказа. Гансу всегда везло, но во время своей последней побывки у него было предчувствие, что он больше не вернется, и он об этом сказал. Уходить ему было тяжело. Ганс оказался прав: восьмого мая, всего за день до конца войны, в Штирии его убили партизаны. Несколько лет назад мы были на его могиле и украсили ее цветами, за ней хорошо ухаживает местная община.
Михль попал в плен к американцам, вместе с другими заключенными его отправили в Америку. Пока они плыли, разразился сильный шторм, даже матросы боялись, что корабль утонет. Тем не менее они достигли Нью-Йорка. Пленные были одеты в американскую форму. На пирсе корабль встречала толпа – люди пришли поприветствовать своих солдат. Сперва они не поняли, что перед ними немцы. Стали дарить им шоколад и сигареты, как вдруг в толпе разнеслась весть: это нацисты. Тогда люди принялись искать глазами, где у немцев рога, – им же рассказали, что у нацистов есть рога.
Они бы, конечно, забрали свои подарки назад, но было уже поздно – заключенные тотчас все съели. Затем пленных перебросили в огромный лагерь в Оклахоме. Тамошний комендант получал удовольствие, когда ему демонстрировали немецкую дисциплину, он устраивал торжественные марши со вскидыванием руки, как при Гитлере.
В лагере царили жестокие порядки, никто не смел и пикнуть против Гитлера. Троих человек убили бывшие эсесовцы. Но большинству пленных там жилось неплохо, пока не вскрылось, какие там творятся бесчинства. После этого немецких пленных чуть не уморили голодом. Еды им почти не давали, в то время как на спортивной площадке разметку делали мукой.
Михль скоро вернулся и женился на вдове своего брата. Михль с женой вырастили девочку, мальчик у них родился мертвым. Заново отстроили дом и переделали двор. Их дочь вышла за работящего человека. Вместе с ним устроила образцовое хозяйство, сейчас туда водят экскурсии для студентов сельскохозяйственного училища.
После смерти отца в 1949 году дом со всем хозяйством получила сестра. Никто из нас не возражал, потому что во время войны она была с отцом одна. Потом она вышла за шорника, у них родились девочка и мальчик. Со временем они перестроили весь двор.
Мой брат Альфонс, четвертый по старшинству, во время войны был в Югославии, он чудом не попал в руки партизан и тоже об этом нечасто рассказывал. После войны Альфонс служил в разных местах, а потом решил переехать в Канаду. Квалифицированным специалистом он не был и попал к фермеру. Зимой, когда работники шли рубить лес, они всегда с собой брали оружие, потому что в лесу водились медведи. Все деньги, которые брату удалось отложить, он прятал в кровати, и в конце концов их украла дочка фермера. В общем, он был сыт по горло этой Канадой. Вернулся домой и женился на крестьянке, наследнице богатого дома. Они тоже все сделали по-новому, но дом не тронули, потому что он считался памятником архитектуры. Это был крестьянский деревянный дом с резьбой, какие сейчас редко увидишь.
Зепп, которого мы все, дрожа от страха, однажды искали, а он, оказывается, просто уснул в траве, этот самый Зепп тоже кое-чего достиг. Девушка, на которой он женился, получила в наследство небольшой участок земли. Но поскольку денег эта земля приносила слишком мало, Зепп долгие годы ездил в Мюнхен, работал там каменщиком, пока, наконец, и в наших краях не развернулось строительство. Со своими тремя сыновьями он много чего перестроил, не только собственный дом.
Шорш попал на войну еще мальчишкой. Очень быстро у него началось воспаление легких, и он умер в лазарете в России. За свою короткую жизнь совсем он ничего не успел.
Наконец, самый младший брат, при рождении которого умерла мама, уехал дальше нас всех. Он работает в Штутгарте, в строительной компании. Вместе с женой он тоже построил дом и давно уже дедушка.
Вот так мы, дети из бедной семьи, устроились в жизни. Один священник, у которого был с нами дом по соседству, всегда повторял, что наша мама помогает нам с небес. Наверное, так оно и есть, потому что никто из нас не пошел по неверной дорожке.
Каждый год, в День Всех Святых, когда поминают усопших, мы встречаемся на могиле наших родителей и за все их благодарим, им пришлось принести нам, детям, огромную жертву, и особенно болит душа оттого, что нашей маме суждено было умереть так рано, в тридцать девять лет. Старшие никогда не смогут забыть тот скорбный смертный час нашей матери, когда каждый из нас держался за палец ее руки. <…>
* * *Нам с мужем пришлось нелегко, мы были никем и лишь постепенно заслужили всеобщее уважение, смогли поставить наше хозяйство на ноги. Правда, некоторые нам завидовали, а зависть ведь ничем не одолеешь.
Отец всегда говорил, что зависть пожирает все живое. Это он знал по собственному опыту, а теперь и мы в этом убедились. Когда наши дела были плохи, вокруг всегда были люди, когда же, наконец, все налаживалось, тотчас мы оставались одни.
На протяжении десяти лет я больше времени проводила в больницах, чем дома, врачи махнули на меня рукой, и больничный священник, который меня часто навещал, как-то сказал одной своей знакомой: «Сегодня я опять к ней собираюсь, но не знаю, успею ли – она в любой момент может умереть». Лишь много лет спустя я узнала об этом. Как-то, во время особенно тяжелого приступа астмы, я подняла глаза наверх, к распятию, и стала молиться: «Святый Боже, спаси, дети еще нуждаются во мне».
Пусть и не совсем здоровой, но все же я вернулась домой – больше, из тех, кто был со мной в больнице, никто не выжил. Однажды, когда я еще там лежала, пронесся слух, что я умерла ночью, и, когда несколько медсестер встретили меня на лестнице, они заголосили и бросились мне на шею. Говорят, тот, кого объявили умершим, будет жить долго. <…>
Тем временем наступил 1971 год. Нужны были огромные усилия, чтобы поддерживать наше хозяйство. Мы насадили кукурузы – это помогло содержать еще больше скота и увеличить доходы. Но теперь нужна была еще более современная техника. И нам пришлось выбирать: вести хозяйство дальше или от всего отказаться. И вот как-то в пятницу вечером мы решили сдать наш участок в аренду.
Арендатором стал один очень порядочный человек, наш сосед, а мой муж начал искать себе работу. Это было в сентябре. А в октябре я снова тяжело заболела, и меня перевели в Мюнхен. С того времени я так полностью и не выздоровела. Началось все с тяжелой аритмии, затем была операция на желчном пузыре, потом астма со страшными приступами удушья, так что я много часов пролежала без сознания. Я натерпелась такого страху, что уже не боюсь смерти, только бы не от удушья. Потом были другие болезни, и в течение многих лет, вплоть до 1980 года, я больше пробыла в больнице, чем дома. <…>
* * *Скот мы продали, и стойла опустели. Муж теперь хорошо зарабатывал и сам перестраивал половину нашего дома. Все выходные и весь отпуск он прилежно работал. Годы миновали, прежде чем все было готово, зато он все сделал сам. Тут подошло время устраивать детей. Мы продали большую часть нашего участка и деньги отдали детям. Прибавив к этому свои сбережения, наши дочки смогли купить себе по квартире. Теперь они навсегда остались в большом городе.
Уже полтора года я не попадала в больницу. Мне стало лучше. У нас все еще есть участок земли с большим садом и огородом, вокруг дома растет много цветов. Это доставляет мне огромную радость. Наконец-то мне удалось воплотить в жизнь свою мечту, которая была у меня с детства, – я теперь могу высыпаться, ничто мне не мешает спать столько, сколько хочу. <…>
До сих пор люди говорят, что не могут понять, как это мы отказались от всего нашего хозяйства. Но мы поступили верно, потому что больше не могли с ним справляться. <…>
Частенько мы ездим в Мюнхен навестить наших детей, или они гостят у нас. Мы с Альбертом оба довольны и счастливы, как никогда в жизни. Мы оглядываемся назад, на прожитые годы, и в последнее время мне захотелось записать свою историю, что я и сделала.
Доведись мне родиться опять, ни за что не стала бы крестьянкой.
Этапы заблуждения
Маргарет Бубер-Нойман. От Потсдама до Москвы
Фрагменты книги

Перевод Дарьи Андреевой.
© 1981 by «Hohenheim» Verlag GmbH, Köln-Lövenich
© FA. Herbig Verlagsbuchhandlung GmbH, München
© Дарья Андреева. Перевод, 2015
Первые впечатления от СССРЗимой 1930 года один товарищ принес на собрание нашей партячейки журнал о Советской России, в котором вышла статья о самом большом московском универмаге[13]. Мы с увлечением прочли ее и подумали, что хорошо бы послать коллективное письмо нашим коллегам и товарищам в «главный» Мосторг. Мы описали универмаг «Тица», рассказали, как эксплуатируют его работников, и поинтересовались, каковы условия жизни московских коллег. Наше послание, в котором мы выражали восхищение социалистическим строительством в Советской России, заканчивалось обещаниями сделать все, чтобы как можно скорее добиться победы революции в Германии. Вскоре мы получили желанный ответ – письмо с советскими марками и московским почтовым штемпелем. Мы с трепетом вскрыли конверт и обнаружили, что ответ написан по-немецки. Я должна была зачитать письмо вслух, но от предложения к предложению мне становилось все сложнее сдерживать смех. Это было не письмо, а нагромождение фраз на наречии вроде идиша, из которых мы с трудом могли извлечь смысл; ни на один из наших вопросов нам так и не ответили. Мы были разочарованы и утешали себя лишь тем, что товарищи в Мосторге наверняка нас просто не поняли. Невзирая на это, мы тут же сели писать ответ. Последовало долгое молчание, вестей из Москвы все не приходило, пока однажды партийное руководство не поразило нас сообщением, что в Советскую Россию приглашают представителя «Тица». Поехать хотелось всем. Но в ту пору бушевала безработица, и путешествие в Москву могло стоить сотрудникам места. Поэтому выбор пал на меня, и в апреле 1931 года во время отпуска я отправилась в Советскую Россию в качестве делегатки «Тица».
Прежде я встречала советских коммунистов, не считая Зинаиды и Ломинадзе, только на приемах в посольстве СССР: именно там я познакомилась с послом Крестинским и его женой, с руководителем Отдела международной связи Коминтерна Абрамовым-Мировым и секретарем посольства Марселем Розенбергом[14] – этими людьми я искренне восхищалась. Естественно, я считала, что все советские русские похожи на этих товарищей, которые были убежденными приверженцами западных ценностей. На приемах в советском посольстве на Унтер-ден-Линден в те годы царили братские отношения между гостями из КПГ[15] и всеми работниками посольства, от швейцара до посла. Конечно, я могла только догадываться, какие тайные нити связывают, к примеру, Лео Флига[16] и этот уголок советской страны на немецкой земле: будучи высокопоставленным функционером секретного аппарата КПГ, он встречался здесь с представителями советской разведки, и большинство работников являлись его агентами. Тогда в посольстве еще бывали советские эмиссары Коминтерна, и там же распределялись денежные переводы, регулярно приходившие для КПГ из Советской России. Таинственной и доверительной была уже сама атмосфера на приемах, которые советское посольство устраивало для представителей КПГ, чей внешний вид производил странное впечатление. Мы, немецкие коммунисты, для визитов в посольство выбирали не красивые наряды, а, наоборот, пролетарскую одежду. Женщины демонстративно надевали красные блузки, синие юбки в складку и туфли без каблуков. Мужчины приходили в будничных костюмах, словно только что с работы. Не без презрения мы отмечали «буржуазные замашки» жен советских дипломатов, которые появлялись в элегантных вечерних туалетах. Но по ходу вечера мы очень быстро забывали о подобных расхождениях, ели, пили и танцевали в свое удовольствие и чувствовали себя как дома в посольстве нашей пролетарской Родины.
Вопреки буржуазной критике, более чем убедительным свидетельствам Панаита Истрати[17] и воинственным нападкам членов некоммунистического рабочего движения, для меня Советская Россия оставалась образцом лучшего мира. И хотя моя вера в безупречность коминтерновской политики к 1931 году была уже не столь истова, меня до крайности возмущало даже простое упоминание о негативных сторонах советского режима. Каждый критик этого режима становился в моих глазах злонамеренным контрреволюционером и лжецом. В ту пору многие утверждали, будто коллективизация в советском сельском хозяйстве привела к чудовищному голоду – я же считала это самой злостной из выдумок. Конечно, иногда, рассматривая фотоснимки в журнале Вилли Мюнценберга «Советская Россия в картинках», я испытывала что-то вроде неловкости, так как лица молодых советских людей, сидевших на тракторах или стоявших у верстаков, ничуть не соответствовали моему представлению о социалистическом идеале человека. Вообще эти снимки производили тягостное впечатление, словно бы в жизни советских людей не было никакой радости. Но впечатление это могло быть и ложным, ведь во всем прочем, что доходило до нас из этой страны, бурлило счастье новой жизни: в революционных песнях, в стихотворениях Маяковского, в гастрольных спектаклях театра Таирова и берлинских постановках «Ревизора» Мейерхольда, равно как и в советских фильмах «Потемкин» или «Десять дней, которые потрясли мир». Особенно меня впечатлил и убедил в величии советской культуры сборник современных русских рассказов, вышедший в издательстве «Малик». Я так страстно желала видеть в стране Октябрьской революции только хорошее, что переносила на нее даже свою любовь к Толстому, Гончарову и Тургеневу. Теперь мне предстояло увидеть эту страну собственными глазами, и от радости я была словно в лихорадке.
На польско-советской границе в Негорелом советские солдаты в зеленых фуражках обходились со всеми путешественниками, в том числе со мной, как с опасными врагами, долго проверяли у нас паспорта и перерывали чемоданы. Счастья в моей душе поубавилось, и ничто уже меня не радовало весь долгий, однообразный путь до Москвы. Хайнца и Германа Реммеле[18], которые встречали меня на вокзале, я приветствовала радостно, почти как спасителей. Оба уже пробыли какое-то время в Москве по делам Коминтерна. Первым делом мы проехались по городу, чтобы я могла получить впечатление обо всех достопримечательностях. Но я в изумлении взирала на улицы, которые напоминали копошащийся муравейник – потоки людей непрерывно струились во всех направлениях. И все эти люди походили друг на друга: убогая, серая, плохо сшитая одежда и озабоченные лица. Мне с трудом удалось скрыть замешательство и подавленность, ведь ни Хайнц, ни Реммеле не поняли бы моего разочарования. Для них, знавших Советскую Россию уже десять лет, все это само собой разумелось. В «Метрополе», самом роскошном московском отеле того времени, еще сохранившем дряхлое, изрядно запыленное великолепие царской эпохи, для меня был забронирован номер. Некто вроде администратора в полувоенной форме сунул мне в руку две дюжины листочков – талоны на питание, а официант в белом переднике, свисавшем почти до мысков, подал меню, в котором я ни слова не могла разобрать. Зато мне объяснили, что на завтрак уже можно заказывать икру – это произвело на меня впечатление.
На следующий вечер было назначено собрание в клубе Мосторга, где мне предстояло познакомиться с коллективом и рассказать про Берлин. По телефону Хайнц обсудил все с ответственным работником местного профсоюза, и вопрос, кто будет переводить мою речь, вызвал некоторое замешательство. Товарищ Рогалла, московский секретарь Эрнста Тельмана[19], взял эту обязанность на себя. Я предложила ему зайти в «Метрополь», чтобы ознакомиться с моим докладом, но Рогалла посчитал это совершенно ненужным и, выговаривая слова с сильным гамбургским акцентом, заявил: совершенно безразлично, что я буду рассказывать, он все равно будет толкать делегатам одну и ту же речь…

