
Полная версия:
Иностранная литература №04/2015
На одну, а затем на полторы марки, которые Михль получал, он долго ничего не мог себе купить. На первых порах с ним довольно грубо обходились, потому что он мало что умел. Как пришла весна, выросла первая трава, и настало время сенокоса, хозяин ему сказал: «Хорошо себя прояви, получше замахивайся косой, не то вылетишь – от тебя и так мало проку». К Михлю вечно придирались, и первый год был очень тяжел. Ни белья, ни велосипеда, ни башмаков – ничего у него не было.
У других братьев все шло так же. В комнатах для прислуги на стенах поблескивал иней, постельного белья обычно не полагалось, одеяло за ночь совсем промерзало. Резиновых сапог в то время еще не делали. Кто побогаче, мог позволить себе так называемые мангеймские сапоги, из свиной кожи на деревянной подошве.
Зимой многим приходилось идти в лес в деревянных башмаках. Конечно, снизу на носки нашивали заплатки из вельвета, и все равно было очень холодно – со штанов, да и с пяток свисали сосульки. Уходили в лес каждый день в полседьмого утра, вставали в половине пятого. Покончив с работой в хлеву, шли на улицу. Брали с собой длинные деревянные пилы, тяжелые топоры и прочий инструмент. Мотопил тогда еще не было. Пилили дерево обычной пилой, и, пока оно не падало, почти ничего не было слышно. Когда деревья уже были повалены, а ветви обрублены, приходили девушки собрать прутья. Покончив с работай в лесу, везли бревна и прутья домой – делали это на лошадях, на волах, а иногда и на коровах. Но прежде разрубали эти бревна на мелкие части. Тягачей еще не было, круглых пил тоже. Служанки вязали хворост. Дома мужчины кололи дрова, а женщины клали их на просушку. Выкладывали бревнышко к бревнышку, и, если у кого штабель дров опрокидывался, это считалось очень стыдным. Такие случаи называли «крещением младенца».
Были добрые хозяева, но были и настоящие свиньи. Добрые относились к прислуге по-человечески. Остальные же в обеденное время посылали своих работников на ловлю кротов. <…> Смеяться не разрешалось – полагалось быть вечно уставшим от работы.
Постирать белье и починить одежду девушки могли только вечером и по воскресеньям. И только хорошие хозяева позволяли для этой цели брать немного теплой воды, а нет – так приходилось стирать в холодной. Если штопка затягивалась, нужно было жечь свои собственные свечи. Так заведено было почти везде. Даже ткань, через которую цедят молоко, и ту приходилось стирать в холодной воде.
* * *В один прекрасный день я обнаружила, что на груди у меня выросли два холмика. Я страшно перепугалась, но спросить ни у кого не решилась, чтоб не засмеяли. Я знать не знала, как это получается, но день ото дня они становились все больше. Каждый раз во время мытья оказывалось, что они еще подросли. Меня это очень беспокоило. На ощупь они были мягкими, и я решила, что внутри воздух. Открыла шкатулку с шитьем, достала тонкую иголку и проткнула себе грудь, чтобы воздух вышел наружу. Но это оказалось больно. Тогда я обрадовалась, что они хотя бы сами по себе не болят, и уж наверное Небесный Отец знает, зачем они нужны. Мне захотелось узнать, как у других женщин, есть ли у них такие же. Я стала внимательно смотреть по сторонам и увидела женщину, у которой эти холмики были даже намного больше, чем мои. Это меня чуть-чуть успокоило.
Как-то раз отец принес яиц директору школы. Его жена отдала нам груду старого тряпья, по большей части рваного. Но я-то могла все залатать. Так у меня появились первые штаны, правда, у них не доставало ширинки, и я ее вшила. Еще там были подушки – когда я их заштопала, они у нас стали самыми нарядными. Люди меня часто хвалили, потому что у нас всегда было прибрано, даже лучше, чем в некоторых домах, где были матери. Отец меня тоже хвалил. Отчего я становилась только прилежней. <…>
Однажды, когда мне было четырнадцать, у меня внезапно промокли штаны, и я подумала: это еще что? Мне же совсем не хотелось в туалет! А когда увидела, в чем дело, пришла в ужас. Святые угодники, я, наверное, скоро умру, подумала я и вспомнила о маме, у которой так же шла кровь, прежде чем она умерла. Я забралась в укромное местечко и горько заплакала. Через некоторое время меня хватились и стали повсюду искать: в хлеву, в доме, в сарае… Тогда я вышла из своего укрытия, и все увидели, что я зареванная. Стали меня спрашивать, что случилось. Я ответила, что это из-за сильных болей в животе. Отец сказал, мол, не так уж это и страшно, умереть ты не умрешь. Я промолчала. Из старого коричневого одеяла я сделала себе нашлепку и пришпилила ее безопасными булавками, а потом кровотечение само собой прекратилось. Я все выстирала и украдкой повесила сушиться вместе с другим бельем. Снова я была весела, потому что осталась живой. Правда, через некоторое время это началось снова, но так страшно мне уже не было – ведь после первого раза я не умерла.
Как-то я пришла за фунтом сахару к жене лавочника, которая была повивальной бабкой. Она стала расспрашивать, начались ли у меня уже кровотечения. Сказала, что это бывает у всех женщин, да еще подарила мне специальный ремешок и к нему – несколько женских накладок. Теперь я была во всеоружии, и к тому же мне кое-что объяснили.
Изредка заходили соседские дочки и прочие девушки рассказать о своем житье-бытье. Они ходили на танцы с братьями и работниками – по вечерам у нас играла гармоника, и все очень веселились. Я спросила у отца, не позволит ли он мне тоже пойти, но он не разрешил. Пока в доме останутся хоть одни драные штаны, ты у меня никуда не пойдешь, вот как он сказал. Поразмыслив, я поняла, что так мне никогда не уйти, ведь рваные штаны в доме были всегда, и очень расстроилась. Подруг у меня тоже не было, потому что я была очень бедна, все девушки говорили: быть тебе в девках, потому что вечно торчишь дома. Так прошло несколько лет.
* * *Мне было уже восемнадцать, когда к отцу пришла мать Маередера и сказала, мол, у нас в доме будет свадьба, и ты должен отпустить туда дочку. Отец ответил, что отпустить меня не может, потому что иначе ему пришлось бы купить мне платье. На это мать Маередера сказала: «Сама куплю, а дочке твоей и так приходится много работать, хоть раз можно ее и порадовать». Тогда отец все же сам купил новое платье, и мне в первый раз разрешили пойти на свадьбу.
Это была большая семья, поэтому гостей на свадьбу пришло очень много. Некоторых я знала по школе – и девушек, и парней. За соседним столиком сидел некто по имени Конрад. Я с ним была дружна еще со школы. Он пригласил меня на танец, хоть я и не умела танцевать. Во время перерыва к нам подошел его приятель. Оба всего несколько недель назад вернулись из трудовых отрядов[4], и Конрад взял с собой друга на свадьбу. Звали того парня Альберт. Вышло так, что я и с ним немного потанцевала. После танцев они позвали меня за свой стол. Но сперва я должна была спросить у отца – он был неподалеку. Отец разрешил. За тем же столом сидело много молодых людей, они шумели, смеялись и шутили, мне тоже было очень весело. Они заплатили за мою закуску и всячески меня развлекали.
В течение вечера гости перешли в ближайший трактир и там стали пить еще больше. Каждому из приглашенных гостей полагалось выбрать себе девушку. Особенно почетным считалось, если тебя выберет шафер. Шафером был брат жениха, и его выбор пал на меня. Теперь я сидела на специальном месте, хоть и не могла понять, как это все получилось.
Поскольку моя сестра уже умела доить коров, а моей крестной было со мной по пути, то на празднике я могла оставаться допоздна. Тут вдруг оказалось, что Альберту, который уже не отходил от меня ни на шаг, идти той же дорогой, и я не возражала, чтоб он меня проводил. Крестная с мужем ушли далеко вперед, а мы с ним поотстали. Одной рукой Альберт вез велосипед, а другой держал мою руку – так мы дошли до нашего дома.
Была лунная ночь. У нашего сарая мы остановились. Долго разговаривали, а потом замолчали и поцеловались. Уж верно, мы пришлись друг другу по сердцу. Но в конце концов мне, да и Альберту, пришлось идти по домам. Точной дороги он не знал и пошел наудачу.
Я же в ту ночь долго не могла уснуть. Не без гордости думала о том, как хорошо я показала себя на свадьбе. И вот уже у меня появилась надежда – может, и мне когда-нибудь суждено выйти замуж, хоть соседские дочки уверяли, что об этом и думать не стоит. Долго и с радостью я вспоминала тот вечер, но никому ничего не сказала.
Как-то ночью ко мне под окно пришел один парень. Дело было к полуночи. Моя сестра спала со мной в одной комнате. Некоторое время он стучал и кричал, а я не обращала внимания. Но поскольку он не успокаивался, я, так и быть, открыла окно. Мы немножко поговорили, и тут он начал причитать, как на улице холодно, да как у него ноги замерзли, стал просить, чтоб я его пустила согреться в постели. Я в его слова не очень-то поверила, но он не унимался. Парень этот жил с нами по соседству, и я его хорошо знала. В конце концов я его пустила. В кровати нам обоим хватало места, но тут он подвинулся ближе и уже начал было распускать руки. Это мне совсем не понравилось. Я взялась за другой конец простыни и в нее завернулась. После этого он довольно скоро встал и пошел домой. Сестра так крепко спала, что ничего не слышала, отец тоже. Назавтра было воскресенье, и я пошла в церковь. Перед церковью стояли парни и довольно громко подшучивали надо мной и моим вчерашним гостем. Оттого что я завернулась в простыню.
* * *Об Альберте, который проводил меня со свадьбы домой, не было ни слуху ни духу. Так прошло месяцев девять. Однажды в солнечный воскресный день я отправилась на велосипеде в город, в церковь. Около фото-студии я остановилась и принялась разглядывать витрины. Тут подошли двое парней: один – мой родственник, а другой – Альберт. Но я его не узнала, ведь столько времени прошло, да и виделись мы всего один раз.
С этого момента мы с ним стали друзьями и каждое воскресенье встречались. Из церкви шли в трактир, ели там свиные колбаски с капустой, а после заглядывали в кондитерскую. Мы держались за руки и были очень счастливы. Я ждала, не могла дождаться следующего воскресенья. Теперь и он стал приходить под мое окно.
Позднее я даже разрешила ему с собой спать. Это стало для меня огромным событием, и я полюбила его еще больше. <…>
Как-то раз вечером в воскресенье неожиданно зашел Альберт. Я как раз занималась уборкой. Работа у меня никогда не заканчивалась. Ему стало меня очень жаль. С тех пор он приходил каждое воскресенье, и мальчики рассказали об этом отцу. Сестра же ничего не сказала. Отец очень рассердился и пригрозил, что если этот рыжий кобель – так он называл Альберта – придет снова, то ему не поздоровится. Все же в следующее воскресенье Альберт опять появился, он прошел прямо к отцу и назвал свое имя. Я тотчас вышла из комнаты и стала смотреть через дверную щель, чем все кончится. Но отец был не так уж и зол, вскоре они уже спокойно разговаривали, и я осмелилась войти. Альберт сказал, что у его семьи есть двор, который по размеру не уступает нашему. Сейчас там хозяевами – его тетка и двое дядьев, он же будет наследником. Его старикам уже под семьдесят, и можно надеяться, что нам с Альбертом дадут пожениться. После этих слов отец уже не возражал, чтобы Альберт приходил к нам по воскресеньям. Сестре Альберт приносил шоколад, а младшим братьям – инжир в сахаре, и все были довольны. <…>
Каждую Пасху священник делал в церкви наставления, готовил всех прихожан к пасхальной исповеди, люди при этом должны были стоять. С утра устраивали торжественную службу, потом священник долго говорил, как важно участвовать в этом стоянии. Незамужние девушки исповедовались в свой день, неженатые мужчины – в свой, отдельный день был и для семейных. Сначала священник долго взывал к нашей совести, потом, наконец-то, заходил в исповедальню, а мы выстраивались в ряд. Исповедоваться мы подходили по очереди – один человек с одного конца, другой – с другого. Иногда исповедь проводил другой священник, которого мы знали хуже, многие шли к нему гораздо охотней.
Сперва священник спрашивал имя, у семейных – число детей и сколько лет самому маленькому. Так он выяснял, не предохраняются ли супруги, что считалось смертным грехом. Если предохраняются, то в случае внезапной смерти попадут прямо в ад. Моя мама умерла при родах своего последнего ребенка, потому что не хотела попасть в ад. Хотя врач ее предупреждал, но она не хотела брать грех на душу. Теперьде наша мама из вечности заботится о своих детях, а потому мы все стали взрослыми и совестливыми людьми.
Но не все женщины на исповеди были такими. Как-то одна из них довольно громко сказала: «Я вам не печка какая-нибудь, где только один хлеб спекся, а уж заталкивают другой». Отпущения грехов она не получила и ушла ни с чем. Люди стояли к исповедальне совсем близко, да еще сторона, где иногда сидел помощник священника, была открыта, так что эти слова многие услышали, и пошли толки.
Один женатый человек признался в измене, это было всего хуже – для вящей убедительности святой отец громко крикнул: «Тебе уже ничто не поможет, тебя черти приберут!». Так он этого мужчину перед всеми опозорил, что тот потом долгие годы не ходил в церковь. А ведь он не был скверным человеком и всякому помогал.
Меня священник спросил, не играла ли я со своими братьями, когда они были маленькими, – может, когда их купала или помогала им писать. Я не поняла, к чему он клонит, ведь для меня это была просто работа. Позднее, когда я уже познакомилась с Альбертом, то старалась исповедоваться в городе, где меня никто не знал. <…>
* * *Наступил 1939 год, и некоторые заговорили о войне. В очередное воскресенье Альберт спросил, согласна ли я стать его женой. Поначалу я не могла в это поверить. А он тем временем попросил моей руки у отца. Отцу было не так-то просто меня отпустить, ведь он терял рабочие руки, а сестра еще не могла полностью меня заменить. Он сильно осерчал и ни за что не хотел соглашаться. А поскольку я еще не была совершеннолетней, нужно было его письменное согласие. И я попросила совета у крестной. Та сказала: «С отцом я поговорю, но подумай хорошенько, у твоего Альберта дома четверо стариков». Кроме двух дядьев и тетки, с ним еще жила мать – она переехала из городской квартиры, думая, что в деревне жизнь легче. Пока крестная говорила с отцом, я ждала у двери. «Радуйся, что устроил дочь, – сказала крестная. – Младшие уже подросли, день ото дня будет легче». И отец дал согласие.
Мне еще не исполнилось двадцати одного, а Альберту было двадцать три. К счастью, мы всегда держали уток и гусей, и я смогла набить пару перин. А поскольку частенько я нанималась на поденную работу, кое-что у меня было отложено, я купила полотенец, простыней и белья, и мне не пришлось идти с пустыми руками. Для начала это было не так уж плохо – у девушек, которые росли с матерями, часто было не больше того.
Родные Альберта тоже поначалу противились свадьбе. Перед дядей ему даже пришлось встать на колени. Чтобы его старики легче согласились, я нанялась к ним собирать урожай, и прожила у них в семье неделю. Так они смогли меня лучше узнать, а я их. Но дядя Отто заметил, что между мной и Альбертом что-то не ладно, потому что наши ноги то и дело сталкивались под столом. Как только Альберт сказал, что я его невеста, меня все стали бранить, хотя прежде очень хвалили.
25 июля 1939 года Альберту отдали весь двор. 18 августа мы официально поженились, а 19 августа состоялось церковное венчание. <…>
* * *Когда мы поженились, никаких торжеств не было и в помине. Мы пришли регистрироваться, служащий наскоро надел пиджак, а мы, в полной растерянности, присели на стулья с высокими спинками. Он начал что-то тараторить про брак в новую эпоху, когда за все мы должны благодарить нашего фюрера. Потом мы и свидетели расписались. Нам с Альбертом подарили альбом для семейной хроники, книгу Гитлера «Майн кампф» и месячную подписку на «Фёлькишер беобахтер»[5]. Газета занимала полстола, и заголовки не предвещали ничего хорошего. Когда спустя одиннадцать дней моего мужа забрали на фронт, она мне ничуть не помогла, в подаренный альбом мы мало что успели записать, а книгу куда-то сунули, позднее ее купил коллекционер вместе с боевыми наградами мужа.
На следующий после регистрации день мы с отцом приехали в церковь на стареньком автомобиле, Альберт с дядей, который был свидетелем, добирались на автобусе. Священник сидел в трактире и выглядывал в окошко. Завидев нас, он вышел и надел ризу. Отслужил мессу и обвенчал нас. Церковь была вся в строительных лесах, внутри стояли пять бетономешалок, повсюду – разбросаны доски. Кроме нас в церкви была какая-то старая женщина с корзинкой в руке. Через полчаса дело было сделано, мы стали мужем и женой. В тот же день мы сменили нашу красивую одежду на обычную и принялись за работу. Ели то же, что и во все дни. Свадебной фотографии никто не сделал. Хоть брат моего мужа и собирался – он был хорошим фотографом, но на свадьбу не пришел. После обеда я мыла посуду, а муж чистил хлев. Вечером мы принесли с чердака две кровати, набили соломой два тюфяка и устроили себе супружескую постель. Дядя Отто спросил: «Ну что, подготовили уже себе рабочее место?» Мы смутились и прождали до вечера, пока все улягутся, и только потом сами пошли ложиться.
Мою мебель столяр привез только спустя три недели. В комнате, где ее хотели поставить, глиняная штукатурка во многих местах облупилась, и столяр не хотел вносить туда красивую мебель. Это был старый дом, на первом этаже – каменная кладка, на втором – деревянные балки, обмазанные глиной. В кухне – дырчатый цементный пол, посередине – деревянная колонна, которая подпирала потолок. Вокруг колонны соорудили круглый стол.
Семье Альберта этот дом достался непросто. В 1912 году они купили усадьбу вместе со всеми долгами. Пришлось им приложить немало сил и труда, прежде чем долги погасили. К северной стороне дома примыкал коровник, над которым был закром. В коровнике помещались три коровы, два вола, три свиньи и пять телят. По документам всем этим еще два года должен был владеть дядя Альберт, он же имел право на доходы.
Сегодня даже представить себе трудно, как мы были бедны, когда поженились. К такой нужде привыкают с малолетства, иначе не выдержать. Да еще с нами жили четверо стариков, трое из которых почти не ходили! Замужем из них раньше была только свекровь, и именно она особенно к нам ревновала. Больше всех по душе мне был дядя Отто. <…>
Мать мужа не хотела нашей свадьбы. Я же, наоборот, радовалась, что у меня теперь будет семья, и надеялась, что свекровь станет мне матерью. Но я горько разочаровалась.
Когда мы приехали с венчания и я вошла в дом, свекровь сказала: «Что ж, хорошего не жди, если она уж и в дом заходит с левой ноги». А я и не знала, что это важно, иначе б, конечно, вошла с правой. Свекровь же хотела помешать нашей женитьбе, чтобы я не забирала у нее сына.
У обоих дядьев был вывих бедра, передвигались они только с палкой, и то с большим трудом. Тетя еще могла стряпать. Свекровь же совсем ничего не делала, но за мной следила очень внимательно. Еще у них была старая горбатая служанка с вывороченными наружу ногами. Ну а мы с мужем так усердно работали! Мы подбадривали друг друга и были уверены, что постепенно со всем справимся.
* * *Еще не был убран урожай, и у соседей стояла молотилка, как вдруг в разгар дня по почте пришло известие, что мужа призывают в армию. Мы же собирались после уборки урожая устроить себе маленькое свадебное путешествие в Бад-Висзе, где жил мужнин брат. Теперь об этом нечего было и думать. Мы были женаты одиннадцать дней, когда моего мужа отправили в Шробенхаузен. В ночь после свадьбы я долго плакала, предчувствуя недоброе. Мой муж стал первым в округе, кого призвали на фронт, – с него начали. А я-то еще толком не знала, где у нас что растет, и вот уже мне пришлось все делать самой.
Я страшно рассердилась, что призвали именно моего мужа. И все потому, что он и четверо старших членов семьи не были нацистами! Другие молодые мужчины еще долго оставались дома. Летними вечерами наша соседка, нарядно одетая, прогуливалась вместе с мужем, а я не знала, за что мне хвататься, – это меня очень злило.
У Гитлера в наших краях было мало приверженцев – крестьяне были о нем невысокого мнения. И только после пожара в рейхстаге многие обрадовались, что он нас спас от коммунистов. Слово «коммунист» было худшим ругательством и остается по сей день.
После смены власти устроили выборы, на которых всех вынуждали голосовать «за»[6]. Перед входом на избирательный пункт стояли члены СА в форме и пришпиливали к одежде людей слово ДА из жести. Поскольку дядя Альберта ходить не мог, он на выборы поехал. В деревне его прозвали Чернофрачником. Сосед за ним наблюдал, как он старается вложить бюллетень в конверт. У дяди была нервная болезнь, и у него сильно дрожала правая рука. Сосед сказал: «Ну что, небось черный фрак тебе мешает?» Рядом стоял офицер СА, но на шутку внимания не обратил.
Кое-кого из наших мест отправили в Дахау. Об этом перешептывались, но наверняка, конечно, ничего не было известно. Что времена изменились, мы поняли, когда в городе арестовали священника. Нищие исчезли, крестьян с большими долгами больше не заставляли все распродавать, если они поддержали новую власть.
Некоторые возвращались из Дахау, но ничего не рассказывали. У Альберта в Нойёттинге жил брат, тремя годами его старше, он был социал-демократом, и в марте 1933-го его заключили в Дахау. Через полгода его отпустили, поэтому я смогла об этом узнать.
Первое мая теперь был праздничным днем. Дядя не пустил меня в поле окапывать картошку, потому что работать запрещалось, и некоторых крестьян штрафовали за то, что те работали. Так что я могла ехать в город смотреть демонстрацию. Музыка мне всегда очень нравилась. Люди в форме маршировали по городу, и, когда зазвучали «Песнь немцев» и «Хорст Вессель»[7], все должны были вскинуть руку, но я этого не сделала. Ко мне подошел мужчина и попросил поднять руку, но я его уверила, что у меня очень болит рука. Тут уж он ничего не смог мне сделать. Я видела, какую важность напускали на себя некоторые из тех, кого я знала в обычной жизни, и мне становилось смешно. Никакого страха перед этими людьми я не испытывала – совершенно спокойно с ними говорила, не обращая внимания на мундиры. Они тоже понимали, что я самая обыкновенная девушка, и переставали корчить из себя невесть кого.
Когда Альберт ушел на войну, я пошла в военный комиссариат в городе и попросила отпустить его в отпуск для уборки урожая. Там я встретила нашего соседа, который служил майором. Он сделал запрос, и муж смог приехать.
Во всех домах теперь висели портреты Гитлера, а некоторые еще и убрали из угла распятие – мы же ничего такого не делали. Позже мы не вывесили из окон белые тряпки, когда мимо нас проезжали американские танки. За столом все вместе мы произносили молитву, что делаем до сих пор, для этого нам портрет фюрера не нужен.
У ветеринара, который лечил животных во всей округе, жена была еврейкой, и муж стал для нее спасением. В нашем городе был еврейский коммерсант – уже тогда он начал продавать что-то в нагрузку. Дело у него отобрали, что с ним сталось дальше, я не знаю. У нового хозяина торговля не задалась, потому что чужое добро впрок не идет. Его уже давно нет в живых, и его имя забылось. В то время творилось много несправедливостей.
Некоторых мужчин с желтоватым цветом лица стерилизовали, как говорили, во избежание наследственных болезней. Большую славу у нас приобрел молочный контролер, который должен был у всех крестьян измерять надой молока. Крестьяне стали называть его молочным волом, потому что вол – это кастрированный бык, и так оно и повелось. Впрочем, этот контролер не вполне еще потерял свои мужские способности и сошелся с моей служанкой Пепи с вывороченными ногами – вот уж каждый сверчок найдет свой шесток.
У нашего штютцпунктляйтера[8] был двор-однодневник[9], он бог знает что вообразил о своей должности и своей персоне. Когда в Бюккебурге устроили большой праздник урожая, он туда тоже приехал. А поскольку денег у него не водилось – расторопным хозяином он никогда не был, – он загодя срубил огромный дуб, росший на пересечении двух улиц. Рядом была автобусная остановка, и все этот дуб очень жалели. Еще он убрал распятие из своего сада. А люди говорили, что его нельзя было трогать, – крестом нужно дорожить, ведь его установили предки.
Этот человек давно уже умер, на месте его двора теперь растет трава, и вскоре уже никто не будет знать, что когда-то здесь был крестьянский двор. Когда война закончилась, американцы поместили нашего штютцпунктляйтера в сборный лагерь на ипподроме, там его пинками повалили в грязь, и ведь именно его, хотя он, может быть, меньше других этого заслуживал.
Портреты Гитлера из крестьянских домов исчезли, и никто уже не мог вспомнить, что они вообще там когда-то висели. Сосед, который тогда высказался насчет черного фрака дяди Альберта на выборах, снова стал совершенно нормальным – в день рождения его чествовали в газете как очень уважаемого человека. Так на наших глазах сгинул тысячелетний рейх.

