Полная версия:
Иностранная литература №02/2011
– В восемнадцать лет Мария еще не пила кофе, – говорю я. – И была довольно разбитная. И выглядела она, конечно, совершенно иначе. Постарайся представить ее: она была гораздо стройнее, носила мини-юбки. Может, ты не поверишь, но она чем-то походила на тебя, хоть и была не так красива, как ты.
Илмут изумляется.
– Четыре года она ездила в гимназию. С вокзала домой шла, бывало, прямо по рельсам. Раскинув руки, словно искусный канатоходец, она могла пройти, ни разу не оступившись, сотни метров. Карел любил наблюдать за ней, особенно когда она была в мини-юбке. Он специально ждал ее у переезда, чтобы видеть, как она приближается.
Мария задумчиво размешивает кофе. Потом решительно встает, приглушает радио и подтягивает к себе телефон. Она почему-то выглядит взволнованной.
– Поезда и автобусы она, естественно, ненавидела. Ей нравилось, что у Карела уже в девятнадцать лет было собственное авто.
Мария набирает номер радиостанции. На лице Илмут – вопрос.
– Кто к нам на этот раз дозвонился?
– Добрый день, я – ваша слушательница из Праги.
В голосе модератора появляется наигранная радость.
– А-а, добрый день! Это наша постоянная слушательница, пани Мария. Да, да, пани Мария, мы сегодня вместе с вами обсуждаем вопрос об организации так называемых бэби-боксов, где матери, попавшие в тяжелую жизненную ситуацию, могут спокойно оставить своего ребенка. Эти блоки, естественно, отапливаются и связаны сигнализацией с медицинскими работниками. Каково ваше мнение, пани Мария?
– Я думаю, что организация бэби-боксов – неправильный путь, – говорит Мария.
Нервозность так изменяет ее голос, что Карел, скорее всего, не узнал бы ее.
– Давая возможность молодым матерям легко избавиться от ребенка, – заикаясь, продолжает Мария, – мы тем самым легко освобождаем их от ответственности.
Она замечает, что два раза употребила слово “легко”. Модератор ждет, Мария молчит.
– Итак, Мария, мы благодарны за ваше мнение и желаем вам отличного дня. Кто дозвонился следующий?
Мария кладет трубку, расправляет юбку и садится.
Потрясенная Илмут молчит.
– Нельзя даже представить, что это одна и та же женщина. Правда?
Илмут кивает.
10. Иофанел
– “И озеро тайком грустило, / тенистый брег ему внимал, / и воды кругом обнимал; / а в небе дальние светила / грядою голубой блуждали, / как слезы страсти и печали…” – декламирует Гахамел.
Мы сидим на одной из ржавых арок железнодорожного моста; грязь, ржавчина, голубиный помет и убогое граффити. Реку бороздят лебеди и утки, под Вышеградской скалой[14] разворачивается пароход с туристами. Черно-коричневая гладь уносит первые опавшие листья и, случается, белое перышко. К остановке “На Витони” подъезжает трамвай номер семь – по стечению обстоятельств тот самый трамвай, который сегодня убьет Карела.
Неподалеку отсюда, в родильном доме в Подоли, пятьдесят два года назад он родился. Его приветствовали чуть ли не как героя – ох уж эти преждевременные родственные восторги. Необоснованный оптимизм. Разве с таким восхищением ликовали бы они над маленьким Каей, если бы знали, что он кончит жизнь инструктором автошколы? Нынче ветрено, туристы на пароходе покинули палубу. Не хочется кощунствовать, но иногда мне кажется, что человеческая жизнь – плохо организованное познавательное путешествие. Речной поток разбивается о ледорез у опоры моста. Илмут размахивает руками в воздухе, вздымая электронный смог, и ловит текстовки, которые источают пылкую любовь, – она уверяет нас, что так заряжается позитивной энергией.
– Ты промываешь золото в сточной воде, – замечаю я.
– Сегодня их у меня очень много!
– Итак, что мы имеем? Что мы установили? – открывает Гахамел совещание.
– Точно в телевизионном детективе, – довольно сообщает Нит-Гайяг, поднимая посеребренные брови. – Вопрос поставлен так, словно мы команда детективов.
– Я же сказал: монстрбригада, – повторяю я свое старое определение.
– Он употребляет множественное число, чтобы дать понять, что он один из нас, – продолжает Нит-Гайяг, бросая взгляд на Илмут. – Тип ласкового шефа. Строгий, но ласковый.
Илмут улыбается.
– Можем начинать? – притворно сердится Гахамел.
– Но почему опять мост? – жалобно спрашиваю я. – Почему мы не можем хоть раз сойтись в каком-нибудь уютном кабачке? Как нормальные люди?
– Потому что мы не нормальные люди, – отвечает Гахамел спокойно. – Потому что в кабачке пришлось бы что-нибудь заказать.
– Подумаешь, что особенного! Закажем копровку[15]! Или жаркое по-зноемски [16]! Или испанские птички! Или шункофлеки[17]!
Разумеется, я лишь хвастаюсь богатством своего словарного багажа. Гахамел хорошо знает, что моя инфантильность вызвана моим бессилием; ему ясно, что я не сообщу ему добрых вестей, а в ответ на мой косвенный призыв декламирует без малейшей запинки:
– “Над темным кряжем ясный день / встает и будит майский дол, / в лесах, где сумрак не сошел, / царит предутренняя лень…” Повтори.
Я сдаюсь.
– Что значит копровка? – интересуется Илмут.
Будь я человеком, я бы давно без ума влюбился в нее.
– Одно из традиционных чешских блюд, – объясняет ей Нит-Гайяг.
Илмут, глядя на меня, стучит по лбу пальцем. Она растеряна, как ребенок, который старается привлечь к себе внимание. Она впервые сталкивается лицом к лицу с человеческой смертью, и безысходность ситуации, естественно, волнует ее. Я припоминаю, что впервые испытывал сам. Знаю, какие вопросы проносятся в ее голове. Какой во всем этом смысл? И есть ли смысл дарить умирающим людям маленькие радости? Разве можно что-то существенное изменить в этом ужасе? (Нет, но во всяком случае это лучше, чем ничего, ответил бы ей Гахамел. Каждое скромное благодеяние делает человеческую жизнь чуточку более сносной.) С нынешнего дня Илмут уже никогда не будет счастлива. С нынешнего дня она будет знать слишком много — как те голливудские звезды, которые с добрыми намерениями посещают голодающие африканские страны. Икра быстро начинает горкнуть. Ха-ха! Счастье предполагает неведение.
– Коль мы уж заговорили о еде, – обращается Гахамел к Нит-Гайягу, – сможем ли мы разносить пиццу?
– Вы – нет, а я – да. Итак, сударыня, прошу, у нас все с пылу с жару. Вот вам capricciosa, а вот quattro formaggi!
Я уже давно не видел старика в таком шаловливом настроении. Гахамел нарочито громко вздыхает. Я не могу избавиться от ощущения, что Нит-Гайяг невольно имитирует голос Марии, но помалкиваю. И терпение ангелов имеет свои границы. Впрочем, доказательство тому – неожиданно решительный голос Гахамела.
– Хорошо. Итак, вернемся к Марии: это будет очень трудно, но мы должны попытаться.
Дело заранее обречено на провал, рассуждаю я. Нит-Гайяг никак не проявляет своего отношения к словам Гахамела, но несомненно истолковывает их смысл правильно. И Гахамел знает, что мы понимаем, о чем идет речь, но ради Илмут сегодня, более чем когда-либо, попытается достичь невозможного.
По мосту проходит поезд, грохочут стальные пластины, и Гахамел вынужден повысить голос. Я смотрю на купол “Манеса”[18].
– Ее отношение к Карелу, по существу, держится только на привычке и доброй воле, но искорки старой любви в ее сердце все еще тлеют. Я кое-что вам прочту.
Он вынимает какую-то книгу, открывает ее и минуту борется с ветром.
– “До тех пор, пока вы помните, что кого-то любили, вы все еще влюблены. В бесследно угасшую любовь трудно поверить”.
Но особенно трудно поверить в то, что после всего виденного и пережитого Гахамел не перестает надеяться на счастливый исход. Если он, конечно, не притворяется, размышляю я. Ради того, чтобы не сломить в нас боевого духа.
– Воля Марии явно подточена усталостью и разочарованием. Она стареет и усиленно борется с собой, предаваясь бесплодным мечтаниям. Она не живет здесь и сейчас. А через несколько часов станет вдовой! Мы должны разбудить ее воспоминания о том времени, когда она любила его. Мы должны ей напомнить, что она когда-то любила его. Мы должны ей напомнить, что она все еще любит его!
Илмут восхищенно взвизгивает. Еще немного, и она захлопает в ладоши. По деревянному тротуару под нами проезжает молодая велосипедистка с ребенком в седлышке на раме.
– Она любит не Карела, а писчебумажные магазины, книги. Единственное, что теперь волнует ее, – это общение с радиостанцией… – замечаю я. – Разве вы сами это не видели?
– Она может его любить! – убежденно восклицает Гахамел.
– Она никогда не говорила ему этого, – замечаю я со знанием дела. – Ни теперь, ни… Фразу я люблю тебя, увы, она не произнесла ни разу в жизни.
Гахамел достает другой роман.
– “Ее раздражение против брака, нарастающее в последние годы, теперь стало ослабевать, – читает он мне. – Ее вдруг осенило, что они не так уж сильно отличаются друг от друга. По существу, он такой же, как и она”.
Гахамел многозначительно умолкает.
– Мария должна понять, каков Карел и почему он таков. Понять другого не трудно, трудно только хотеть его понять! Любовь придет вслед за пониманием!
Мы молчим. Мне как-то неловко. Надо бы что-то сказать. Под мостом проплывает одинокий байдарочник. Бог весть почему, но мне приходит на ум, что это метафора.
– Я сделаю все, что в моих силах, – обещает Нит-Гайяг.
– Я тоже, – объявляю я со всей серьезностью. Гахамел это знает.
– Что нам известно о Кареле?
– Почти ничего. Сынок собирался прийти на ужин, но потом позвонил и сказал, что не придет. И потому Мария не будет делать испанские птички. На ужин – насколько мы знаем – будет пицца.
– Capricciosa и quattro formaggi, – уточнил Нит-Гайяг.
– Он должен прийти, – качает головой Гахамел. – В любом случае он должен прийти на этот ужин. Иначе он будет мучиться всю жизнь!
– Я передам ему. Но это чье приказание?
Гахамел одним взмахом руки отвергает мою иронию.
– Ты пойдешь и купишь себе “ауди”, – повелительно говорит он мне.
11. Эстер
Ожидая у мотолской[19] клиники автобус, она все время ощупывает языком сточенный обломок зуба. Она в хорошем настроении – еще бы, одна неприятная задача на сегодня выполнена. А можно ли таким же конкретно ощутимым способом осознать потерю мужа? – посещает ее мысль. Да, с помощью мобильника, мгновенно она находит ответ. Только на прошлой неделе Эстер решилась наконец стереть контактный телефон Томаша… Он, конечно, посмеялся бы над ней. Неисправимый рационалист. До самого конца он своенравно настаивал на своем.
– После смерти ничего нет, Эстер. Конец фильма.
Она опасалась, что он сам себя загоняет в ужасную ловушку. Ей трудно было понять, проявление ли это мужественности или ограниченности. И она вяло возражала ему:
– Разве ты не чувствуешь, что мы все, я и ты, частицы чего-то огромного, что неизмеримо превосходит нас?
– Да, мы все частицы огромной гнусности, называемой жизнью.
И так далее. Его устойчивые убеждения против ее неопределенных сомнений. На факультете она участвовала в подобных дебатах, но теперь этот опыт был ни к чему. Философствовать о смерти в присутствии умирающего она не могла. Автобус приближается к остановке, двери открываются. Эстер входит. То, что не поддавалось его определению, он игнорировал. Эстер пытается восстановить в памяти его ироничное лицо, но все время видит Томаша таким, какой он на той фотографии, что постоянно перед ее глазами (на книжной полке, разумеется, еще несколько альбомов с фотографиями, но пока она не нашла в себе сил открыть их). Она вспоминает его слова: папа римский, словно менеджер по продаже веры. Черносутанники… Богословы-недоучки… Не сотвори себе кумира из своей рациональности, наставляла она его. Жизнь не проблема, которую необходимо решить, а тайна, которую надо постичь путем собственного опыта. И снова Эстер размышляет над тем, преобладала ли в последние дни у Томаша выдержка или полная отрешенность. Он сумел принять смерть или просто отказался от жизни?
На остановке “Ангел” ей нужно пересесть на трамвай. Она стоит на переполненной людьми остановке, перед ее глазами витрины Макдоналдса и рекламы новых фильмов. Кино ей безразлично, но солнце, освещающее фасады противоположных домов, вызывает в ней радость. Она наблюдает эту суету жизни и неприметно улыбается. Счастье – это время, вспоминает она. Да, вот где собака зарыта. Подходит семерка. Эстер входит в трамвай, останавливается на задней площадке, смотрит в окно. Трамвай вскоре вырывается из объятий домов и въезжает на мост Палацкого. Эстер обводит взглядом пароходы на пристани, зелено-белый отель “Адмирал”, арки железнодорожного моста, Вышеград, тополя на берегу Смихова[20]. Ей кажется, что огромность этого простора снимает с нее тяжесть.
Повернувшись, она видит Жофин и Град[21]. На фоне голубого неба светится золотая корона Национального театра. Она ощущает, как пробуждается в ней жизнь, – и удивительно, она не чувствует себя виноватой.
Но по мере того как Эстер приближается к дому вдоль нусельской долины, ее снова начинает мучить всегдашний вопрос: сойти ли ей у вокзала во Вршовице и затем чуть вернуться назад (она ужасно не любит возвращаться) или выйти на предыдущей остановке – но тогда придется пройти под железнодорожным виадуком, где нестерпимо пахнет мочой. Она в сомнении. Трамвай проезжает театр “На Фидловачке”, минует перекресток и останавливается. Двери открываются. Эстер остается в вагоне. Приподнятое настроение, которое она испытывала на мосту, покидает ее. Ей кажется, что остальные пассажиры заметили ее колебания, она даже думает, что все знают, кто она по профессии. Как смешно, право! Эта внезапная мучительная нерешительность расстраивает ее. Она выходит у вршовицкого вокзала, злясь на самое себя. Ей досадно, что такие пустяки могут испортить ей настроение. Хотя она и минула виадук, одна мысль о едком запахе вызывает в ней неприятные воспоминания: в последние недели Томаш уже не мог сам дойти до туалета. Один из самых чудовищных моментов: этот почти двухметровый мужчина стал передвигаться десятисантиметровыми шажками. Потом и пятисантиметровыми. Поначалу она поддерживала его. Теряя равновесие, он хватался за нее с такой слепой истерией, с какой утопающий, должно быть, цепляется за своего спасителя. Все тело было у нее в синяках, и главным образом руки и грудь. Он даже не сознавал, что его судорожные хватания причиняют ей боль, или это уже была та стадия, когда ощущения близких становятся нам безразличны? Эстер старалась отогнать эту мысль. Могла ли она смириться с тем, что ее собственный муж сознательно или, хуже того, умышленно, с детской зловредностью причиняет ей физическую боль?
Однажды утром он упал. Она не могла поднять его: он лежал в пижаме на их красивом ламинате экзотического дерева, она стояла перед ним на коленях, и оба ревели. В конце концов ей пришлось через балкон позвать на помощь соседку. Соседка, молодая русская женщина, действовала решительно, ловко, но, как только они из последних сил дотащили Томаша до постели и уложили его, она кинулась на шею Эстер и тоже расплакалась. Эстер даже утешала ее. С тех пор Томаш уже не вставал. Они стали пользоваться пластиковой уткой и бумажными подстилками.
Эстер переходит на противоположный тротуар и непривычно медленно, словно пытаясь обрести утраченное самообладание (у нее есть еще время, Иогана явится только через три четверти часа), идет мимо гимназии и заправочной станции к дому. Когда Томаш заправлялся, Эстер всегда оставалась в машине, но, как только он вешал шланг на место, она обычно выходила из машины и брала его под руку – ей нравилось вместе с ним идти расплачиваться у кассы (шутя, он жаловался, что из-за ее каприза он должен запирать машину). На ступенях, которые отделяют Эстер от застекленной входной двери, Томаш неожиданно оживает в ее памяти: он моет лобовое стекло автомобиля и улыбается ей.
Этот немилосердно реальный образ вобрал в себя самые даже мельчайшие детали: его небольшие усики, едва заметный шрам на лбу, катышки на черной шерстяной шапке, потертый рукав его лыжной куртки, грязная пена на окне и даже австрийская автомагистральная марка в углу стекла. Эстер ловит ртом воздух и сильно сжимает веки.
12. Иофанел
Карел закупает продукты в “Дельвите” на Будеёвицкой улице два раза в неделю, всегда утром, в перерывах между поездками, когда в магазине меньше народу. Паркуется он на одном и том же месте. И сегодня, как обычно, он держит в руке пресловутый перечень Марии: заглядывает в него, а потом на переполненной молочными продуктами полке отбирает нужные. Гахамел, Илмут и я возносимся над его тележкой, точно ангелы на барочной картине.
– Мы должны представить себе, что Сизиф счастлив, – по традиции предлагает нам Гахамел.
Карел, однако, счастливым не выглядит. Он укладывает в тележку четыре низкокалорийных йогурта, нарезку эдама, сыр “гермелин” и сметану light[22].
Ничего из этих продуктов он уже не попробует.
Список покупок написан Марией на белом листе формата А4 и вложен в файловую папку. На одной стороне листа компьютерным шрифтом Times New Roman набраны все продукты, когда-либо использованные Марией при готовке; оборотная сторона листа содержит не менее широкий ассортимент овощей, зелени, хозяйственных и аптечных товаров, причем точно в том порядке, в каком Карел проходит с тележкой соответствующие полки. Поэтому Марии уже не приходится два раза в неделю переписывать заказы – достаточно перед необходимым товаром несмываемым маркером поставить маленькую зеленую точку, которую перед следующей покупкой можно легко устранить смоченной в спирте тряпочкой.
Этого универсального перечня, как утверждает Мария, может хватить до самой смерти.
Женщины в магазине, заметившие оригинальный список Карела (а не заметить его трудно), единодушно находят Мариину идею потрясающей и даже гениальной.
Почти всякий раз кто-нибудь из них говорит ему об этом.
Но Карелу идея жены в каком-то смысле кажется ужасной.
Он не отрицает, что это практично, но все равно он предпочел бы что-то менее заметное, пусть и не столь остроумное.
– В его сердце неудовольствие смешивается с любовью, – размышляет Гахамел.
Илмут идея Марии кажется прелестной. Она заявляет, что уважает мужчин, которые не дают своим женам таскать тяжелые сумки. Ее наивность подчас выводит меня из себя.
– Хотя Мария формально и благодарна Карелу, но в глубине души она презирает его, – объясняю я ей. – И удивляться тут нечему. Разве может импонировать жене муж, который делает покупки, рабски следуя напечатанному списку?
– А почему нет?
У меня ничем не оправданное желание помучить ее.
– Видишь ту девушку в желтой майке, Илмут? – спрашиваю я, указывая на красивую стройную девушку, выбирающую молочко для лица. – Через сорок лет она умрет в кондитерской в Лугачовицах от инсульта.
– Не выдумывай.
Илмут обращается к Гахамелу.
– Правда, он выдумывает? – улыбаясь, спрашивает она. Гахамел гладит ее по волосам и печально качает головой.
13. Эстер
Иогана как всегда пунктуальна, звонок раздается минуту спустя после двенадцати. Эстер и на сей раз отдает должное точности подруги. Она внимательно запирает квартиру (в прошлом месяце дважды оставила ее открытой) и сбегает вниз по лестнице быстрее, чем обычно, поскольку в новом тренировочном костюме чувствует себя не очень-то ловко. Предпочитая собственную ванную общим раздевалкам и душевым, она, конечно, уже переоделась. Эстер пробегает мимо почтового ящика – в его круглых отверстиях светится что-то белое. Это ей или Томашу? – мелькает мысль. Естественно ему все еще приходит почта. Сейчас Эстер относится к этому спокойно, но еще месяц назад его имя на конверте заставляло ее плакать.
Иогана стоит спиной к подъезду, на плече – объемистая сумка, которая оптически уменьшает величину ее зада. На указательном пальце Иогана вертит ключи от машины, наблюдая при этом за девушками из ресепшн (они в одинаковых розовых платьях с глубоким вырезом), но, заслышав быстрые шаги Эстер, с улыбкой оборачивается и слишком восторженно оглядывает ее прилегающий трикотажный костюм. Эстер подставляет ей для поцелуя обе щеки. Иогана единственная из ее друзей, с кем сейчас она может общаться. Разумеется, друзья не виноваты. Ей просто не хочется показываться им в своем нынешнем, измененном, виде. Опыт с умирающим отдалил ее от них, не переживших, к счастью, ничего подобного. Она никому не хочет быть в тягость. Не хочет осложнять друзьям жизнь. Они хотят развлекаться, веселиться, и это абсолютно понятно. С какой стати они должны грустить? Она так же боится их смущенного внимания, как и их случайного невнимания. Одно время она даже думала завести какого-нибудь домашнего любимца — но кошек она сроду не переносит, собаку нельзя целый день держать взаперти, а всякие другие звери кажутся ей недостаточно умными. Когда она представила себе, как сидит в пустой квартире с попугайчиком на плече, то сразу поняла, что любой зверек только усилил бы ее теперешнюю тоску. Что же ей теперь делать?
Она провожает Иогану к женской раздевалке, а сама по портику над потемневшим бассейном (сейчас, в послеобеденное время, он совсем пуст) направляется в гимнастический зал. Поздоровавшись с тренером, проходит между искусственными пальмами к четырем тренажерам в задней части обширного помещения. Когда Томаш в этом же доме двумя этажами выше умирал, она ходила сюда по несколько раз в неделю. И сегодня она может легко перенестись мыслью на два этажа выше и увидеть его лежащим в постели перед включенным телевизором… Тогда она еще могла на час-другой оставить Томаша в квартире одного – потом уже приходилось чередоваться со свекровью (свекор с его нарушенной психикой в роли помощника был совершенно бесполезен). Ее собственные родители с самого начала были против того, чтобы она взяла Томаша из больницы домой, так что просить у них помощи ей не хотелось – из принципа, из гордости. Практически они тогда перестали даже общаться. Каждый килограмм, который она потеряла, ухаживая за Томашем, был доказательством их правоты. Она не должна так губить себя. У нее есть право на жизнь. Она должна жить! И так далее… Они являли собой голос разума. Но она не могла поступить иначе. Она должна была взять его домой. Она не знала, кто возложил на нее эту задачу, но ни на миг не сомневалась в ней.
Появляется Иогана: в черной майке и леггинсах такого же цвета. Черный цвет стройнит, но чуда не делает, без всякого злорадства констатирует Эстер. Этот цвет она никогда не любила и со дня похорон ничего черного уже не надела. Ни на один день не захотела длить этот дурацкий обычай: ради чего приносить себя в жертву? Эстер выключает тренажер и, задыхаясь, спрыгивает с него.
– Диана фон Фюрстенберг, – говорит Иогана. – Надеюсь, тебе что-то говорит это имя?
– Нет.
– Модная модельерша. Кумир моды!
– Это от нее? – простодушно спрашивает Эстер, кивая на черные леггинсы Иоганы.
– Да ну тебя! Она одевает Уму Турман и Гвинет Пэлтроу! И еще Сару Джесику Паркер!
Эти имена Эстер знает, но они не вызывают в ней ровным счетом ничего – ни интереса, ни иронии. Тупая пустота, самая тяжкая болезнь всех тех, кто похоронил близкого. Она стоит рядом с Поганой, и обе смотрятся в зеркало. Эстер начинает выполнять серию упражнений на растяжку. Погана пробует подражать ей.
– Давай сфотографируем ее коллекцию. Знаешь, я кое-что придумала!
Эстер останавливается, рука застывает в воздухе.
– Подожди! – кричит Погана. – Послушай хотя бы! Ты всегда можешь отказаться!
– Я заранее отказываюсь, – говорит Эстер.
– Только представь себе! Тема: молодые вдовы. Три рафинированных типа поведения. Никакого эмоционального надрыва, ничего такого. Сдержанность. Достоинство. Оформил бы это наш лучший график.
Эстер улыбается. Она любит Иогану, но сейчас вдруг понимает, что и с ней придется на время прекратить встречи.
– Говорю тебе – нет.
– Ну послушай: Либена Глинкова, ты и еще одна молодая вдова. Три женщины в трауре, но на пороге новой жизни и так далее… От каждой – по одному большому красивому фото и по три маленьких. На большом – предположим, вечернее длинное платье, короткое узкое платье, брючный комплект или бальное платье. Что-то в этом роде. Выбирай.
– Погана, – Эстер поворачивается к подруге, – я была одной из трех эмансипированных женщин, которые думают, что жизнь начинается только после тридцати.
Погана хочет что-то сказать, но Эстер обрывает ее.
– Благодаря тебе я была одной из трех женщин, которые тщетно пытались забеременеть. – Эстер делает паузу. – Но молодой вдовой я не буду, – качает она головой. – Не сердись.