banner banner banner
Удольфские тайны
Удольфские тайны
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Удольфские тайны

скачать книгу бесплатно

вечерняя роса,
И сумерки повсюду проливают
Над скалами, волною и над далекой лодкой
Свой мягкий, серый и таинственный покров.
Так падает над горем сострадания слеза,
Виденья мрачные отчаяния застилая.

Эмилия тихим шагом дошла до любимого платана отца. Под тенью этого старого дерева они, бывало, сиживали все вместе в такой же час и беседовали на тему о загробной жизни. Как часто отец радостно выражал уверенность, что все они встретятся в ином мире! Подавленная этими воспоминаниями, Эмилия отошла от платана. Облокотившись о перила террасы, она увидела группу крестьян, весело танцевавших на берегах Гаронны, широко раскинувшейся внизу и отражавшей в своих водах вечернее небо. Какой контраст со скорбящей, одинокой Эмилией! Эти люди веселы и бодры, точно так же, как и в те дни, когда у нее было радостно на душе и когда Сент-Обер, бывало, слушал их веселую музыку, сияя удовольствием и лаской. Эмилия, полюбовавшись некоторое время оживленной группой, отвернулась, не имея сил вынести тяжелых воспоминаний. Но куда уйти, где скрыться, если всюду ей суждено наталкиваться на предметы, растравляющие ее горе!

Направляясь медленным шагом к дому, она встретила Терезу.

– Барышня, милая, – заговорила старуха, – я давно ищу вас и боялась, не случилось ли с вами беды какой! Ну можно ли бродить по ночам, да еще когда так свежо? Скорее идите домой. Подумайте-ка, что сказал бы на это покойный барин? Уж, кажется, – он ли не горевал, когда скончалась барыня, а между тем, сами знаете, он редко когда проливал слезу.

– Перестань, Тереза, прошу тебя, – сказала Эмилия, желая прервать эту неуместную, хотя и добродушную болтовню.

Но не так-то легко было остановить разглагольствования Терезы.

– Бывало, когда вы так убивались о маменьке, – продолжала она, – барин все говорил вам, что это не годится, потому что ее душеньке хорошо теперь на небе! А если ей хорошо, то, значит, и барину хорошо, – недаром говорится, что молитвы бедняков угодны Богу.

Во время этой речи Эмилия тихонько шла к дому. Тереза посветила ей через сени в гостиную, где обыкновенно сиживала вся семья и где она теперь накрыла ужин на один прибор. Эмилия бессознательно вошла в комнату, прежде чем успела заметить, что она не у себя в спальне. Подавив в себе неприятное чувство, она покорно села за стол. На противоположной стене висела шляпа отца. Увидев ее, она почувствовала, что ей делается дурно. Тереза взглянула на барышню, потом перевела взгляд на предмет, висевший на стенке, и хотела убрать шляпу, но Эмилия остановила ее:

– Нет, оставь, я пойду к себе.

– Как же так! А у меня ужин готов!

– Я не могу есть, – отвечала Эмилия, – я ухожу и постараюсь заснуть. Завтра мне будет лучше.

– Ну, уж это непорядок! Милая барышня, скушайте хоть что-нибудь. Я зажарила фазана – чудесная птица. Старый месье Барро прислал ее вам нынче поутру. Вот уж никто так не сокрушается о барине, как этот господин…

– В самом деле? – отозвалась Эмилия, смягчаясь и чувствуя, что ее бедное сердце на минуту согрето этим лучом сочувствия.

Наконец силы окончательно изменили ей, и она удалилась в свою спальню.

Глава IX

Ни голос музыки, ни очи красоты,
Ни живописи пылкая рука
Не смогут дать моей душе такой отрады,
Как этот мрачный ветра вой,
Журчанье жалобное ручейка,
Струящегося меж муравы зеленого холма,
В то время как на запад багровое заходит солнце,
Тихонько сумерки плывут, свой серый
распустивши парус.

    Уильям Мейсон[7 - Уильям Мейсон (1724–1797) – английский поэт.]
Вскоре по возвращении домой Эмилия получила от своей тетки, госпожи Шерон, письмо, в котором та после нескольких банальных фраз утешения приглашала ее к себе в Тулузу, прибавляя, что покойный брат доверил ей воспитание Эмилии. У Эмилии в это время было одно желание: остаться в «Долине», где протекло ее счастливое детство, пожить еще в этом замке, бесконечно дорогом ее сердцу, и вместе с тем ей не хотелось возбуждать неудовольствие госпожи Шерон.

Хотя глубокая привязанность к покойному отцу не позволяла ей усомниться ни на минуту в том, хорошо ли он сделал, назначив госпожу Шерон опекуншей, но она не могла не сознавать, что теперь ее счастье в значительной степени поставлено в зависимость от прихоти тетки. В своем ответном письме она просила позволения остаться пока в «Долине»; она ссылалась на угнетенное состояние духа и на необходимость тишины и уединения для успокоения нервов. Она знала, что ни того ни другого не может найти в доме госпожи Шерон, женщины богатой, любящей общество и рассеянную жизнь.

Вскоре Эмилию навестил старик Барро, искренне скорбевший о смерти Сент-Обера.

– Еще бы мне не печалиться о вашем отце, – говорил он. – Ведь я уже никогда не встречу друга, подобного ему. Если б я знал, что найду такого человека в так называемом обществе, я ни за что не удалился бы от света.

За такое теплое чувство к отцу Эмилия любила старика. Ей отрадно было беседовать с человеком, которого она так уважала и который при всей своей непривлекательной наружности отличался сердечной добротой и редкой деликатностью чувств.

Несколько недель Эмилия провела в спокойном уединении, и мало-помалу ее острое горе перешло в тихую грусть. Теперь она уже могла читать те самые книги, какие раньше читала с отцом, сидела в его кресле в библиотеке, ухаживала за цветами, посаженными его рукой, могла касаться струн музыкального инструмента, на котором он когда-то играл, и даже пела его любимые песни. Тут только она поняла всю ценность воспитания, полученного ею от отца. Развивая ее ум, он обеспечил ей верное убежище от скуки, доставил ей возможность всесторонне развлекаться, независимо от общества, для нее недоступного в силу обстоятельств. Благодетельное действие этого воспитания не ограничивалось эгоистическими преимуществами. Сент-Обер усердно развивал в ней все добрые качества сердца, и теперь это сердце распространяло благодеяния на всех окружающих. Она находила, что если и не в состоянии совершенно устранить несчастья от своих ближних, то по крайней мере может смягчать их страдания своей добротой и сочувствием.

Госпожа Шерон не ответила на письмо Эмилии, и та начала уж надеяться, что ей позволят остаться еще некоторое время в уединении. Ее дух уже настолько укрепился, что она могла отважиться посещать все те места, которые особенно живо вызывали в памяти картины прошлого. В их числе была рыбачья хижина. Чтобы полнее отдаться своим нежным воспоминаниям, она захватила с собой лютню – ей хотелось сыграть там те самые мелодии, которыми так часто восхищались мать и отец. В последний раз она приходила сюда с ними за несколько дней до того, как заболела госпожа Сент-Обер, и теперь, когда Эмилия вошла в лес, окружающий хижину, все так живо пробудило в ней память о прошлом, что она не выдержала: прислонилась к дереву и несколько минут проплакала. Узкая тропинка, ведущая к домику, заросла травой, а цветы, посаженные по краям Сент-Обером, были почти заглушены крапивой. Эмилия часто останавливалась и оглядывала это заброшенное местечко, пустынное и безмолвное. И когда она дрожащей рукой отворила дверь рыбачьей хижины, у нее вырвалось восклицание:

– Ах, ничто не изменилось, все осталось по-старому! Только те, которые посещали этот домик, уже никогда не вернутся!

Она подошла к окну, выходившему на речку, и, облокотясь о подоконник, погрузилась в грустную задумчивость. Принесенная лютня лежала возле нее, забытая. Печальные вздохи бриза в высоких соснах, нежный шепот его в камышах, колышущихся на берегу, были музыкой, более гармонировавшей с ее чувствами. Эта музыка не заставляла звенеть струны тяжелых воспоминаний, но успокоительно действовала на ее сердце, как голос сочувствия. Не замечая, что приближались сумерки и что уже последний луч солнца трепетал на горных вершинах, она продолжала стоять в задумчивости и, вероятно, долго не тронулась бы с места, но вдруг шум шагов около домика встревожил ее и напомнил, что она здесь одна и беззащитна. Не прошло минуты, как дверь распахнулась. Вошел какой-то человек, остановился, увидев Эмилию, начал извиняться за непрошеное появление. Но у Эмилии при первом звуке его голоса страх сменился сильным волнением. Голос был ей знаком, и хотя она не могла в потемках разглядеть черты пришельца, но ее охватило предчувствие чего-то радостного.

Вошедший повторил свои извинения, и Эмилия что-то проговорила ему в ответ; тогда незнакомец стремительно бросился к ней и воскликнул:

– Боже милостивый! Может ли это быть! Неужели я ошибаюсь – это вы, мадемуазель Сент-Обер!

– Да, я, – ответила Эмилия, догадка которой подтвердилась: теперь она смогла разглядеть лицо Валанкура, сиявшее светлой радостью.

Сразу ее осадил целый рой грустных воспоминаний, и от стараний сдержать себя волнение ее еще более усиливалось.

Между тем Валанкур участливо осведомился о ее здоровье и выразил надежду, что путешествие принесло пользу ее батюшке, но, увидав горькие слезы, он угадал роковую истину. Он усадил ее на скамью и сам сел рядом. Эмилия продолжала плакать, а он держал ее руку, которую она бессознательно оставила в его руке.

– Я сознаю, – проговорил он, – как бесполезна была бы всякая попытка утешить вас. Я могу только печалиться вместе с вами, потому что без слов знаю, о чем вы плачете… Дай бог, чтобы я ошибался!

Эмилия ответила слезами, но наконец встала и предложила уйти из этого печального места. Валанкур, хотя и видел, как она слаба, не решился удерживать ее, но взял ее под руку и повел вон из рыбачьей хижины. Молча пошли они по лесу. Валанкуру хотелось узнать все подробности, но он боялся расспрашивать, а Эмилия была слишком расстроена, чтобы рассказывать. Через некоторое время, однако, она настолько овладела собой, что могла заговорить о своем отце и в коротких словах рассказать о его смерти. Валанкур был потрясен. Услыхав, что Сент-Обер скончался в дороге и что Эмилия очутилась среди чужих людей, он пожал ее руку и невольно воскликнул:

– Господи, отчего меня там не было!

Наконец, заметив, что Эмилия слишком измучена горестными воспоминаниями, он перевел разговор на другие темы и заговорил между прочим о себе. Эмилия узнала, что после того, как они расстались, Валанкур некоторое время бродил по берегам Средиземного моря и потом через Лангедок вернулся в Гасконь, свою родную провинцию, где он обыкновенно жил.

Докончив свой маленький рассказ, он умолк. Эмилия тоже не расположена была разговаривать, и так, молча, они дошли до ворот замка. Здесь он остановился и, сказав ей, что завтра едет домой в Этювьер, попросил позволения завтра утром зайти проститься. Эмилия, рассудив, что неловко было бы отказать ему в исполнении такой простой учтивости, отвечала, что она будет дома.

Весь вечер она провела в печали. В памяти проносились вереницей все события, случившиеся после того, как она в последний раз видела Валанкура, и сцена смерти ее отца встала перед ней в таких живых красках, будто это случилось вчера. Припомнился и торжественный завет отца уничтожить все его рукописи. Очнувшись от истерического состояния, в каком держало ее горе, Эмилия ужаснулась при мысли, что она не исполнила еще его предсмертного распоряжения, и решила, что завтра же сдержит свое обещание.

Глава X

Но эта тень не тень от летней тучки,
И как ей странностью не поразить?

    Уильям Шекспир. Макбет
На другое утро Эмилия приказала затопить печку в бывшей спальне Сент-Обера и после завтрака отправилась туда с намерением сжечь бумаги. Запершись на ключ, чтобы никто ей не помешал, она отворила дверь в соседнюю комнату, где находились бумаги. Войдя туда, она почувствовала непривычный страх и несколько минут озиралась, дрожа всем телом. В одном углу комнатки стояло большое кресло, а перед ним стол, за которым сидел отец ее в тот памятный вечер, накануне их отъезда, и в сильном волнении рассматривал бумаги.

Уединенная жизнь в последнее время, печальные мысли постоянно угнетали расстроенные нервы Эмилии. Ее обыкновенно здравый рассудок посещали суеверные бредни, которые имеют свойство сбивать с толку человека и приводить его в состояние, близкое к временному безумию. После возвращения домой с нею несколько раз повторялись такие припадки. Блуждая по опустелому дому в сумерках, она чего-то пугалась, ей чудились какие-то призраки. Такому же болезненному возбуждению нервов она приписала и теперешний случай. Когда еще раз взглянула на кресло, стоявшее в темном углу чулана, ей представилось, что она ясно видит в нем фигуру отца.

Эмилия постояла несколько минут как пригвожденная к полу, затем бросилась вон из комнатки. Но вскоре справилась с волнением и, укоряя себя в слабости, мешавшей исполнить дело такой важности, опять отворила дверь каморки. Руководствуясь указаниями Сент-Обера, она легко отыскала доску, о которой он говорил, прижала ее ногой, и доска подалась. Под нею обнаружились связка бумаг и кошелек с золотыми. Дрожащей рукой Эмилия вынула все это, приладила доску на прежнее место и уже хотела встать с пола, как вдруг ей показалось, что она опять видит знакомую фигуру в кресле. Эта иллюзия произвела на нее потрясающее впечатление: она бросилась вон из комнатки в спальню и почти без чувств упала на стул.

Рассудок скоро рассеял эту страшную, гнетущую игру воображения, и Эмилия опять вернулась к бумагам, но еще настолько мало владела собой, что глаза ее машинально скользили по исписанным листам. В эту минуту она не сознавала, что нарушает строгое запрещение отца, – вдруг попавшаяся ей на глаза фраза, имевшая глубокий, страшный смысл, сразу пробудила ее внимание и память. Она поспешно оттолкнула от себя бумаги, но не могла выбросить из головы тех полных значения слов, которые возбудили в ней ужас и любопытство. Эти слова так сильно взволновали ее, что она не решилась сразу сжечь бумаги, и чем дальше останавливалась на этом, тем более это обстоятельство разжигало ее воображение. Побуждаемая пламенным и вполне понятным любопытством разузнать все, что касалось нечаянного, таинственного разоблачения, она даже пожалела, зачем обещала отцу уничтожить эти бумаги. Одно мгновение она сомневалась, следует ли по справедливости повиноваться такому приказанию вопреки доводам, заставляющим ее продолжать исследование тайны. Но это затмение длилось недолго. «Я дала торжественное обещание отцу, – сказала она самой себе, – обещание исполнить его предсмертный завет, мое дело не рассуждать, а повиноваться. Надо поскорее удалить от себя всякий соблазн, иначе я поступлю дурно и буду весь свой век мучиться сознанием непоправимой вины». Подкрепленная сознанием долга, она окончательно победила искушение, самое сильное, какое ей когда-либо приходилось испытывать в жизни, и бросила бумаги в огонь. Глаза ее следили за тем, как пламя медленно истребляло их, она вздрогнула, вспомнив о только что прочтенной фразе и подумав, что теперь навеки ускользает единственный случай когда-либо разъяснить тайну.

Она не сразу вспомнила о кошельке и уже хотела было, не открывая его, положить в шкаф, как вдруг заметила, что в нем заключается какой-то предмет, размерами побольше монеты, потому принялась рассматривать содержимое кошелька. «Его рука касалась этих монет, – говорила она, целуя их и обливая слезами, – его рука, теперь уже истлевшая, обратившаяся в прах». На дне кошелька оказался небольшой пакетик, завернутый в несколько бумаг. Развернув его, она увидела там футляр с женским портретом. Эмилия вздрогнула. «Это тот самый портрет, над которым в тот вечер плакал мой отец!» – сказала она. Рассматривая черты, изображенные на портрете, она подумала, что не знает эту женщину, – это было лицо редкой красоты, полное кротости и грустной покорности судьбе.

Сент-Обер не давал никаких распоряжений относительно миниатюры и даже не упомянул о ней, поэтому Эмилия сочла себя вправе сохранить портрет. Вспомнив, каким тоном он говорил о маркизе Вильруа, Эмилия была склонна думать, что это ее портрет. Но все-таки почему отец хранил у себя портрет этой дамы и, храня его, грустил и плакал над ним, как в тот вечер, накануне отъезда?

Эмилия долго не отрывалась от миниатюры и не могла дать себе отчета, что именно так чарует и привлекает ее в этом лице, внушая ей нежность и жалость. Темно-каштановые волосы незнакомки небрежно вились вокруг чистого, открытого лба; нос был с легкой горбинкой; на устах витала улыбка, но улыбка грустная; голубые глаза были устремлены к небу с выражением небесной кротости; легкое облако грусти на челе выдавало чуткую, чувствительную душу.

Рассматривая портрет, Эмилия была выведена из задумчивости стуком калитки. Выглянув в окно, она увидела Валанкура, идущего к замку. Она была так взволнована только что пережитым, что почувствовала себя неподготовленной к этому свиданию, и несколько минут оставалась в бывшей спальне отца, стараясь немного оправиться.

Встретив Валанкура в зале, она была поражена его видом, до такой степени он изменился с того времени, как они расстались в Руссильоне; вчера в сумерках она не могла этого заметить. Но томность и уныние мгновенно сменились улыбкой, озарившей его черты, лишь только она появилась.

– Как видите, – начал он, – я воспользовался вашим позволением прийти попрощаться с вами.

Эмилия слабо улыбнулась и, чтобы сказать что-нибудь, спросила, давно ли он в Гаскони.

– Всего несколько дней, – ответил Валанкур, и щеки его покраснели. – Я предпринял длинную прогулку, расставшись со своими друзьями после восхитительного путешествия в Пиренеях…

При этих словах у Эмилии навернулись слезы на глазах. Валанкур, желая отвлечь ее от печальных воспоминаний, им же вызванных, и браня себя за неосторожность, начал говорить о другом, между прочим восхищался замком и его окрестностями.

Эмилия обрадовалась такому случаю заговорить о чем-нибудь постороннем. Они прошлись по террасе. Валанкур восторгался живописностью реки и ее крутых лесистых берегов.

Прислонясь к каменной ограде террасы и любуясь быстрым течением Гаронны, он говорил Эмилии:

– Несколько недель тому назад мне случилось быть у истоков этой прекрасной реки. Тогда я не имел счастья знать вас, а то пожалел бы, что вы не видите этой картины, совершенно в вашем вкусе. Река берет начало в Пиренейских горах, еще более величественных и диких, чем там, где мы ехали, направляясь в Руссильон.

Он описал, как Гаронна узким ручьем низвергается через пропасти в горах, как в нее вливаются воды множества потоков, струящихся из снеговых вершин, и как она стремительно мчится в долину Арана, пенясь, несется между романтических высот, пока наконец не достигает равнин Лангедока. Там, омывая стены Тулузы, она поворачивает опять к северо-западу, принимает более мирный характер, оплодотворяет пастбища Гаскони и Гиенны и наконец вливается в Бискайский залив.

Эмилия и Валанкур беседовали о местностях, которые они посетили вместе в Пиренейских Альпах. В голосе Валанкура часто сквозила робкая нежность. Порою он описывал картины природы с пылким, увлекательным талантом, а порою как бы терял нить своего рассказа, хотя все продолжал говорить.

Эти описания невольно наводили Эмилию на воспоминания об отце; образ его оживал во всех картинах, воспроизводимых Валанкуром. Ей слышались слова и замечания отца, она видела перед собой, как живое, его восторженное лицо. Молчаливость Эмилии наконец напомнила Валанкуру, что его рассказы слишком близко задевают предмет ее скорби, и он незаметно перевел разговор на другую тему, хотя тоже не менее тяжелую для Эмилии: стал хвалить величественный платан, простиравший свой шатер над террасой, где они теперь сидели. Эмилии вспомнилось, как они, бывало, сиживали здесь с отцом и как он почти в тех же словах выражал свой восторг.

– Это было любимое дерево моего дорогого отца, – проговорила она, – ему нравилось по вечерам сидеть под тенью платана, окруженному своим семейством.

Валанкур понял ее чувства и молчал. Если б она подняла глаза свои, потупленные в землю, то увидела бы слезы на его глазах. Он встал и прислонился к ограде террасы, но тотчас отошел прочь и сел на прежнее место. Через минуту опять вскочил и казался сильно взволнованным. Между тем Эмилия чувствовала себя до того расстроенной, что, несмотря на все попытки завязать разговор, это ей никак не удавалось. Валанкур снова сел, но продолжал молчать и дрожал всем телом. Наконец он проговорил нерешительным голосом:

– И с этим прелестным уголком я должен расстаться, должен проститься с вами… быть может, навеки! Эти минуты уже никогда больше не вернутся! Позвольте же мне по крайней мере, не оскорбляя вашей глубокой скорби, выразить все мое восхищение вашей добротой! Я не забуду ее! О, если б когда-нибудь в будущем мне позволено было назвать это чувство любовью!

Эмилия от волнения не могла отвечать. Валанкур, решившись взглянуть на нее, заметил, что она переменилась в лице. Опасаясь обморока, он сделал невольное движение, чтобы поддержать ее. Это заставило Эмилию очнуться и овладеть собой. Валанкур притворился, что не замечает ее нездоровья, но, когда он заговорил, в голосе его выражалась скрытая нежность.

– Я больше не осмелюсь, – сказал он, – касаться этого предмета, но позвольте мне сказать, что минуты разлуки утратили бы свою горечь, если б мне дана была надежда, что я, несмотря на мое признание, не буду изгнан из вашей памяти.

Эмилии не сразу удалось овладеть своими смятенными чувствами и заговорить. Она боялась довериться своему сердцу, которое рвалось навстречу Валанкуру, и подать ему надежду после столь короткого знакомства. Хотя даже в этот небольшой срок она успела заметить в нем много достоинств и эти наблюдения подкрепились добрым мнением отца о молодом человеке, но все же ей этого было еще мало, чтобы побудить принять решение, бесконечно важное для их будущего счастья. Правда, мысль о том, чтобы отказать Валанкуру, была ей тяжела и невыносима; она опасалась своей пристрастности и не решалась поощрить его признание, на которое так нежно отзывалось ее сердце. Семью Валанкуров хорошо знал ее отец – она пользовалась безукоризненной репутацией. Что касается материальных обстоятельств самого Валанкура, то он намекнул на них, насколько позволяла деликатность, сказав, что пока не может предложить ей ничего, кроме нежно любящего сердца. Он молил только об одном, чтобы ему дали хоть отдаленную надежду. Эмилия не могла решиться отнять эту надежду, но не осмеливалась и поддерживать ее. Наконец она собралась с силами и ответила, что очень дорожит добрым мнением человека, которого уважал ее отец.

– Значит, он считал меня достойным уважения? – произнес Валанкур голосом, дрожащим от волнения. Потом, одумавшись, прибавил: – Простите мой вопрос, я не знаю, что говорю… Если б я только мог надеяться, что вы считаете меня достойным его симпатии и позволите мне иногда осведомляться о вашем здоровье, тогда я удалился бы успокоенным.

После короткого молчания Эмилия сказала:

– Я буду с вами откровенна, зная, что вы поймете меня, а мою откровенность примете за доказательство моего… уважения к вам. Хоть я живу в доме покойного батюшки, но живу одна. Увы, у меня уже нет отца, его присутствие могло бы оправдать ваши посещения. Мне нечего объяснять вам, насколько мне неприлично принимать вас у себя.

– Будьте уверены, что я вполне понимаю вас. Но что же утешит меня за мою покорность? – прибавил Валанкур с грустью. – Простите, я расстраиваю вас, я готов оставить этот разговор, если вы дадите мне разрешение когда-нибудь явиться к вашим родным.

Эмилия опять смутилась и не знала, что отвечать. Она особенно сильно сознавала всю трудность и беспомощность своего положения; у нее не было на свете ни единого человека – родственника или друга, к кому она могла бы обратиться за поддержкой и советом в теперешних трудных обстоятельствах. Госпожа Шерон, единственная родственница, могла бы быть ее другом, но она поглощена своими светскими обязанностями и сердится на племянницу за нежелание уезжать из отцовского замка. Словом, пока тетка бросила Эмилию на произвол судьбы.

– Ах, я вижу, – промолвил Валанкур после долгой паузы, в продолжение которой Эмилия начинала то ту, то другую фразу, оставляя их неоконченными, – вижу, что у меня нет никакой надежды. Я не ошибался – вы считаете меня недостойным вашего уважения. О это роковое путешествие! Я считал его счастливейшей порой своей жизни, а вместо того эти блаженные дни отравят всю мою будущность! Как часто я вспоминал об этих днях с надеждой и страхом! И все-таки до этой минуты я никогда не жалел, что они у меня были.

Голос его прервался, он стремительно вскочил с места и заходил по террасе. На его лице выражалось отчаяние, поразившее Эмилию. Сердечная симпатия к нему в конце концов поборола ее чрезвычайную робость, и, когда он опять сел, она проговорила тоном, выдававшим ее нежное чувство:

– Вы несправедливы к себе и ко мне, говоря, будто я считаю вас недостойным моего уважения. Сознаюсь вам, что я уже давно чувствую к вам уважение и… и…

Валанкур нетерпеливо ждал окончания фразы, но слова замерли на ее губах. В глазах отражалось, однако, волнение ее сердца. В один миг Валанкур перешел от нетерпения и отчаяния к нежности и восторгу.

– О Эмилия! – воскликнул он. – Моя Эмилия! Научите меня, как вынести эту минуту! Она запечатлеется в моем сердце как самая священная в жизни!

Он прижал ее руку к своим губам; рука была холодна и дрожала. Подняв глаза, он увидел, как бледно ее лицо. Слезы доставили Эмилии облегчение. Валанкур за нею наблюдал в тревожном волнении. Через несколько минут она успокоилась и, улыбаясь сквозь слезы, сказала:

– Простите мне эту слабость. Силы мои, вероятно, еще не оправились после недавнего потрясения.

– Не могу простить себе, – сказал Валанкур, – что был причиной вашего волнения. Постараюсь более не касаться предмета, который мог расстроить вас в сладостной уверенности, что пользуюсь вашим уважением.

Потом, забыв о своей решимости, он опять заговорил о том же:

– Вы не знаете, сколько мучительных часов я провел вблизи от вас в эти последние дни, когда вы думали, что я далеко, – если только вы иногда делали мне честь вспоминать обо мне. Я бродил вокруг замка в тихие часы ночи, когда ни одна душа не могла видеть меня. Было так отрадно сознавать вашу близость, для меня было что-то особенно успокоительное в мысли, что я караулю ваш дом, в то время как вы почиваете. Эти сады отчасти знакомы мне. Однажды я перелез через ограду и провел один из счастливейших, хотя и мучительных часов в моей жизни, прохаживаясь под окном, которое я считал вашим.

Эмилия осведомилась, как долго Валанкур жил по соседству.

– Несколько дней, – отвечал он. – У меня было намерение воспользоваться позволением вашего батюшки посетить вас. Не знаю почему, но при всем моем желании видеть вас я все не решался войти и постоянно откладывал свое посещение. Я поселился в деревне поблизости и бродил со своими собаками по живописным местностям этого прелестного края, все время мечтая встретить вас.

Разговор продолжался, и время летело незаметно. Наконец Валанкур опомнился.

– Мне пора уходить, – молвил он печально, – но я уйду с надеждой увидеть вас снова, получив от вас разрешение посетить ваших родных.

– Мои родные будут рады видеть того, кто был другом моего покойного отца, – отвечала Эмилия.

Валанкур поцеловал ее руку и все мешкал, не имея сил уйти. Эмилия сидела молча, потупив глаза в землю, а Валанкур, глядя на нее, думал, что скоро уже не увидит ее прекрасного лица. В эту минуту из-за платана послышался шум торопливых шагов, и, повернувшись, Эмилия увидела перед собой госпожу Шерон. Девушка почувствовала, как ее бросило в краску, она задрожала от волнения, однако поспешно вскочила навстречу гостье.

– Ну-с, милая племянница, – начала госпожа Шерон, окидывая Валанкура удивленным, пытливым взглядом, – вот и я! Как поживаете? Впрочем, нечего и спрашивать! Ваш цветущий вид и так доказывает, что вы уже утешились после вашей утраты.

– В таком случае мой вид обманчив, тетя, в своей утрате я никогда не смогу утешиться.

– Ладно, ладно, не стану с вами спорить. Я вижу, у вас батюшкин характер, но позвольте сказать вам, что ему, бедняжке, лучше бы жилось с другим характером.

Гордый, негодующий взгляд, брошенный Эмилией на госпожу Шерон, смутил бы всякого другого, но не ее. Эмилия не ответила ни слова, но представила тетке Валанкура, который тоже едва мог скрыть свое возмущение. На поклон его госпожа Шерон отвечала легким кивком и надменным взглядом. Через несколько минут молодой человек простился с Эмилией, причем та заметила, как ему тяжело уйти, оставляя ее в обществе такой особы, как госпожа Шерон.

– Кто этот молодой человек? – спросила тетка тоном, в котором сквозило и любопытство, и презрение. – Вероятно, какой-нибудь досужий ухаживатель? Но я все-таки думала, милая моя, что у вас хватит чувства приличия и вы поймете, что вам нельзя принимать визиты молодых людей в вашем теперешнем одиноком положении. Я должна вам сказать, что свет замечает подобные вещи и будет болтать – конечно, не в доброжелательном духе.

Эмилия, возмущенная этими грубыми речами, пыталась прервать их, но госпожа Шерон продолжала, не смущаясь, с самодовольством человека, для которого власть еще внове:

– Вам непременно надо находиться под наблюдением особы, способной руководить вами. Мне, собственно, некогда этим заниматься. Но так как ваш бедный отец перед смертью пожелал, чтобы я наблюдала за вашим поведением, то принуждена взять вас под свою опеку. Но должна сказать вам, что если вы не будете вполне подчиняться моим указаниям, то я не стану утруждать себя заботами о вас.

Эмилия уже не делала попыток прерывать словоизвержения госпожи Шерон. Горе и гордость оскорбленной невинности заставляли ее молчать.