banner banner banner
Год Майских Жуков
Год Майских Жуков
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Год Майских Жуков

скачать книгу бесплатно


Рогатько стал яростно колотить себя в грудь и оглашать окрестности счастливым рыком хищника, забившего неопытную лань.

Все уселись за стол, и каждый начал намазывать на хлеб икру. Самый толстый слой положил Рогатько. Марик и Женька удовольствовались более скромным покрытием. Женька разлил по стаканам портвейн.

– Чтоб не сглазить, пьём без чоканья.

Женька и Рогатько выпили свои стаканы до дна, Марик только половину.

– Ну, вперёд и с песней, – сказал Женька, и они почти одновременно вгрызлись зубами в шедевр.

– Тает во рту, – сказал Марик и надкусил ещё один щедрый шмат ржаного хлеба с чёрной икрой. Рогатько, набивший рот так, что с трудом мог говорить, неразборчиво произнёс, что хорошо бы селёдочку под это дело, а то подсолнечное без селёдки… И тут Марик громко икнул. Следом за ним почти одновременно икнули Женька и Рогатько.

Икота сначала шла невпопад, трио распевалось, но постепенно учащалась и, похоже, не собиралась успокаиваться. Мальчишки испуганно смотрели друг на друга.

– Воду, пейте воду! – крикнул Женька и бросился к умывальнику.

Жадно глотая пахнущую железом воду, Марик вскоре понял, что никакая вода эту икоту не остановит. Рогатько пробовал улыбаться и, пуская икоточные йодли, выдавил из себя: "Щас оно рассосётся". У Марика к горлу стала подступать волна тошноты, и он побежал в туалет… после чего ему немножко полегчало, но икота не сдавалась.

Прошло ещё минут двадцать, прежде чем она начала постепенно сходить на нет.

– Это ты, Марко, виноват! – закричал Рогатько. – Не то масло купил.

– Тихо, – сказал Женька. – Дело не только в масле. Краситель подвёл.

Побочные действия хлорного железа я не учел. Надо было пивка взять, оно бы нейтрализовало, а портвейн только разворошил. Жаль, не догадался я.

– А у вас языки чёрные, – сказал, хихикнув, Рогатько. И тут же лицо у него сморщилось, и он побежал к зеркалу, на ходу высовывая язык.

Отчаянный вопль разорвал тишину.

– Хлопцы! Меня ж батя убьёт! Женька, братан, мне батька язык вырвет.

Женька, потный и бледный после эксперимента, несколько раз стукнул кулаком себя по лбу, вскочил и куда-то убежал. Он появился через минуту, держа в руках бутылку марочного коньяка.

– Дашь батьке, скажешь, от майора медицинской службы Виктора Рыжова в честь победы над фашистской Германией…

– Так день Победы через две недели, – растерянно всхлипнув, произнёс несчастный Уже-не-мальчик. – А язык…

– А язык на меня свалишь. Скажи, играли в войну. Генерал Рыжов чернильницей в меня бросил… Марчелло, придумай для Рогатько спасение, ты ж на выдумки горазд.

– У грузинов на базаре, – начал Марик, очень ко времени вспомнив Миху. – Так вот, значит, у грузинов на базаре хитрый Лис купил ягоду чернику. Целый кулёк. Нет – два кулька. А ты один кулёк сам сожрал, не поделился с товарищами, и Бог тебя за это наказал.

– А что, идея неплохая, – основательно шмыгнув носом, сказал Женька. – Чернику в апреле только грузины или таджики могут привезти, у них там всё цветёт и плодоносит по три-четыре раза в году.

– Убьёт меня батя, – всхлипнул Рогатько и, пошатываясь, двинулся на выход.

– Митя, – сказал Женька, впервые назвав Рогатько по имени. – Я сам не знал, что так получится.

Рогатько молчал и смотрел на Женьку глазами побитой собаки.

– Я тоже пойду, – сказал Марик. – Меня опять тошнит.

– Марчелло, – Женька виновато пожал плечами. – Я честно не предполагал, что такой будет провал. Извини.

– Ничего, переживём, – голосом дистрофика прошелестел Марик и поплёлся домой.

16. Венецианский натюрморт

Он уже поднимался по лестнице, сдерживая подступающую к горлу тошноту, но тут перед глазами выплыл Миха с веточкой кинзы в руке. Марик остановился и решил, что Миха в этой ситуации может ему помочь… "Лучше вырву в его грязный туалет, – подумал Марик, – чем в наш коммунальный, куда Василь Голубец, страдающий недержанием, бегает каждые полчаса". И он бросился вниз по лестнице…

Миха сразу отворил дверь, видимо услышав его шаги, и с недоумением взглянул на запыхавшегося Марика. Путано рассказав историю с чёрной икрой, Марик тяжело вздохнул и спросил Миху, что ему делать, надо ли звать доктора.

– Меня тошнит… Бабушка может позвонить своей подруге, врачихе из поликлиники…

– Не надо никаких врачей. Это дело поправимое, – подбодрил его Миха и, продолжая говорить, полез что-то искать в своих закромах. Голос его то блуждал в сусеках кухонного шкафа, то поёживался, отталкиваясь от стенок холодильника, то обретал пугающее эхо в тёмном проёме духовки без дверцы, но при этом звучал Миха весьма бодро, как радиодиктор, диктующий число приседаний во время утренней гимнастики:

– Эксперимент, конечно, не удался, но авантюрная жилка в вас есть, а это хорошо. Германский вас бы взял в ассистенты. Кто не вкусил горькие ростки жизни, тот не оценит по-настоящему её сладкие, но редкие плоды. Не волнуйтесь, молодой человек. Тошноту и неприятные ощущения сейчас уберём старым народным способом.

Миха поставил на стол наполненную водой литровую банку и бросил туда щепотку порошка, который тут же окрасил воду в фиолетово-розовый цвет.

– Это марганцовка, – объяснил он. – Начинайте пить. Надо выпить всю банку. Пейте не спеша, раствор слабый, но, судя по вашему виду, от основной отравы вы уже избавились, а теперь мы выведем остатки.

Миха подошел к шкафу, где хранился дворницкий инвентарь и достал большое цинковое ведро.

– Пейте, не делайте страдальческое лицо. Это же надо! Икру, подкрашенную хлорным железом, бормотухой запивать… Такого я ещё не слышал. Да и вообще, почему хлорное железо, а не какие-нибудь натуральные красители?

– В рецепте рекомендуют железо, – морщась и судорожно глотая марганцовку, объяснил Марик.

– А кстати, известно ли вам, что прекрасный чёрный цвет без всяких последствий дают чернила каракатицы. Для этого вам, конечно, надо научиться разводить каракатиц; можно попробовать в ванной, но где же взять морскую воду для этих гадов… Я сейчас вспомнил, как в одном венецианском ресторане нам подали спагетти, окрашенные этими чернилами. Кажется, в моей кулинарной книге даже есть рецепт…

– Вы были в Венеции? – Марик чуть не захлебнулся от изумления, а подспудно в нём зашевелилась ещё и зависть, причём мелочная, ревнивая зависть к человеку, который просто не имел права оказаться в прекрасной Венеции раньше его, Марика.

Венеция… Город на воде, будто всплывающий со дна лагуны, подобно кистепёрой рыбе… Он видел фотографии Венеции один раз, когда был с родителями в гостях у Генриха. Там он листал роскошный итальянский альбом, который назывался "Венеция как на ладони". То, что открылось его взгляду, поражало своей неземной красотой. ДомЗ, по пояс погружённые в малахитовую акваторию каналов, гондолы, как челноки, ткущие зыбью воды удивительное кружево из отражений неба, фасадов и мостов…

И вот он сидит в убогом подвале, в переулке, напоминающем гнойный аппендикс, (Марик подверстал своё тошнотворное состояние к ни в чём не повинному Каретникову переулку), и говорит с человеком, который топтал своими башмаками венецианские мостовые, и, возможно, сидел, вальяжно развалившись, в гондоле, окружённый сказочным антуражем Венеции. И этот человек – дворник! А вместо гондольерского весла у него большая берёзовая метла в кладовке…

Голос Михи прервал неожиданную вспышку мальчишеской зависти:

– А что вас это так удивляет? Мы с Германским объездили пол-Европы, и если бы не война…

Миха неожиданно остановился, уносясь мыслями в закоулки своих воспоминаний, и молчание его продолжалось довольно долго, но вдруг он спохватился и огорчительно покачал головой:

– Извините, Марк, у меня война вызывает какие-то аберрации памяти, потом не могу поймать нить разговора. О чём я…

– Каракатицы… – Марик произнес это кондово-русское слово, продолжая всеми пятью чувствами находиться в Венеции, поэтому он извлекал из каракатицы только итальянские корни:…мрамор Каррары, термы Каракаллы… Карнавал…

– Да, конечно, – спохватился Миха. – Сам ресторанчик, как мне помнится, находился примерно в двух кварталах от церкви святого Георгия, построенной, кстати, выходцами из Долмации… И знаете, что меня поразило, когда мы оказались возле этого места? Меня поразила картинка, увиденная в подворотне перед рестораном. Там на потемневшей от старости винной бочке, стояло небольшое керамическое блюдо с невысоким подсвечником посредине, а по кругу были разложены раскрытые ракушки каких-то моллюсков. Внутри они сияли перламутровой белизной, и в каждой, подобно чёрным жемчужинам, лежали небольшие темно-пурпурные виноградины, покрытые бархатистым серым налётом, будто слегка припудренные. Мы стояли и любовались этой красотой, но тут подошёл официант с огарком оплывшей свечи, воткнул его в подсвечник, вынул из кармана зажигалку и зажёг фитиль. И эти перламутровые виноградины заиграли каким-то пещерным, таинственным огнём. Казалось, творец этого шедевра похитил ягоды с перенасыщенного снедью фламандского натюрморта и обвенецианил их здесь, на такой же, как наша, тупичковой улочке… Что с вами Марк?

Марик посмотрел на Миху глазами полными слёз.

– Миха… это так красиво.

– Это всего лишь набросок из венецианского альбома… карандаш, уголь, гуашь, – взъерошив свой ёжик, сказал дворник. И, похоже, у него самого защипало в глазах, видимо, он расчувствовался, и его щека несколько раз дёрнулась.

– Помню, как Германский спросил официанта: "Это барбера?" – имея в виду сорт винограда. Официант протянул ему ягоду и сказал, улыбаясь: "Il sangue di Giove"[2 - Санджовезе – винный сорт винограда.] – кровь Юпитера…

В этот момент желудок Марика, словно очнулся от гипноза слов, и произвёл залп. Марик едва успел нагнуться над ведром, а Миха поддерживал его лоб. "Ой, мамочка", – шептал Марик в паузах, извергая из себя мутную жидкость с остатками икры.

– Теперь беги домой и потри язык питьевой содой или зубной пастой. Всё будет в порядке.

Он сделал паузу и почесал указательным пальцем жёсткую щетину на подбородке.

– Вы меня, Марк, так испугали, что я даже на "ты" перешёл. Это ничего?

– Ничего, – тихо сказал Марик, с благодарностью глядя на Миху.

Тошнота и неприятные ощущения в желудке почти исчезли.

* * *

– А почему ты такой бледный? – спросила бабушка. – Ты не заболел?

– Я бледный потому, что не вижу солнца целый день… Зубрю, зубрю и зубрю, как завещал Ленин.

– Лучше бы он завещал нам больше денег, тогда бы ты так не перегружался, мой мальчик. Ужас! На тебе лица нет. Папа звонил с работы, спрашивал, что ты делаешь.

– Я же сказал, бабуля, мы целых три часа с Женькой штудировали геометрию. Думаешь, легко всё запомнить? Прямой угол, биссектриса, пала…парапепеллипед… – с немалым трудом произнёс Марик, запутываясь в нагромождении "л" и "п".

Запершись в ванной, он выдавил на щётку зубную пасту и начал яростно тереть язык. Щётка потемнела, язык посветлел. Марик посмотрел на себя в зеркало. На него глядело знакомое, хотя и осунувшееся лицо повзрослевшего юноши четырнадцати, а по большому счёту, – без трёх недель пятнадцати лет.

– Король умер, да здравствует король! – сказал он громко, и спустил воду в унитазе.

17. Сон Марка. Первое предклинье[3 - Предклинье (прекунеус) – зона головного мозга, которая связана c изменением субъективных переживаний человека и отвечает за ощущения счастья. Прослеживая активность этой зоны во время сна, было замечено, что она вовлечена в интегрирование информации о прошлом и будущем.]

…я вижу искажённую проекцию пространства глазами человека, который стоит сбоку от меня. Возможно, он мой двойник. Но когда я пытаюсь к нему прикоснуться, рука проходит сквозь пустоту и застревает в вязкой воздушной массе. Воздух сгущён до состояния опары. Я вижу шафрановые подпалины на деревьях и понимаю, что солнце заходит. В перекличке птиц чувствуется предзакатное ощущение прохлады. Птицы тараторят на языке, который я знаю с детства, я ловлю отдельные слова, но не понимаю, как они коррелируют между собой. "Люди приручили птиц, птицы говорят на языке людей, – шепчет мне тот, чьим голосом я произношу слова. – Все птицы – механические игрушки, вобравшие язык людей и забывшие свой птичий язык…". "Тихие Палисады, ах, Тихие Палисады, о-ля-ля, Тихие Палисады…" – Оповещают птицы друг дружку, называя место обитания.

Я вижу дома на склонах. Некоторые из них выкрашены в терракотовые густые тона и чем-то напоминают виллы в Тоскане или Умбрии.

Женщина отодвигает застеклённую дверь и выходит во двор. Кто эта женщина? Я её знаю? Сразу за ней туда же устремляется лохматая тень собаки, которая на миг замирает, настороженно к чему- то принюхиваясь, и затем бросается в глубину двора к обвитому вьюнком штакетнику. Я определённо знаю эту женщину, я узнаю собаку…

Женщина начинает протирать влажной тряпкой овальный тиковый стол, сметая с него сухие еловые иглы, дохлых мушек и, случайно заброшенные ветром в это хвойное царство, палые листья, похожие на выцветшие мандариновые корки. Из кухни, окно которой выходит во двор, доносится душистый запах снеди. Слышно, как шипя и потрескивая, что-то урчит на сковороде…

Я понимаю, что приближается Фиеста. Я пытаюсь разглядеть того, кто стоит рядом со мной и чьими глазами я познаю мир, но не успеваю… Совсем рядом сердито тарахтит мотоцикл, урчат моторы подъезжающих машин… И вот входят гости во главе с Фокусником. Он возвышается над ними, но, похоже, они его не видят. Они наступают ему на ноги, толкают его, бьют по лицу, размахивая руками, но он, как и тот, чьими глазами я на всё смотрю, не чувствует прикосновений… Их тела проходят сквозь него, как ныряльщики сквозь толщу воды.

На столе появляются тарелки, бутылки, закуска. Фокусник стоит в стороне и адаптирует гостей для ужина на восьмерых. Тёплая компания, будто наобум выхваченная Фокусником для таких посиделок, четыре смешанных пары, как восемь шёлковых платков ярких расцветок, повязанных попарно. Фокусник подбрасывает их в воздух, и они, каждый по отдельности, опускаются к нему на ладонь. Он неуловимым движением связывает их поочерёдно, заталкивает в нагрудный карман своего чёрного фрака и вытаскивает из левого уха, причём, количество платочков увеличивается с непостижимой щедростью, как будто они размножились, и ухо Фокусника – это орган их размножения. Что неудивительно, потому что ухо – одно из самых обольстительных изваяний физического мира, (как поздно я это понял!) придуманное самим Фокусником и, естественно, им же опробованное. На цветных платочках.

Меня окликают. Я понимаю, что обращаются ко мне, но почему-то меня называют Матвеем. Господа! Очнитесь, моё имя Маттео. Я пытаюсь объяснить, никто не слушает. Запахи еды всё назойливей лезут в ноздри.

И опять я слышу, кто-то меня зовет: – Матвей! Я Маттео, вы слышите, Маттео! У меня есть фиктивное имя Маттео. Оно стало производным от данного мне имени Матвей. Я стёр из памяти деревенское местечковое имя Матвей. Мои предки были вскормлены волчицей, вы слышите! О, эти запахи, они меня сведут с ума. Я вскормлён молоком волчицы… Но молока не хватило, и я оказался в гетто, и меня назвали Матвеем, якобы, божьим человеком…

Когда же это было и где я сумел разглядеть сумеречного Маттео? На смотровой площадке Пизанской башни или в Джоттовой фреске на стенах капеллы Скровеньи? Неважно. Он теперь вселился в меня, зверь из волчьего логова…

Я разглядываю себя, стоящего рядом, я пытаюсь тронуть свой локоть, и опять рука проходит, как сквозь опару, нанизывая на пальцы вязкие лохмотья воздуха. Я знаю этих людей – и не знаю. Но хозяйку и собаку я знаю наверняка. А кто этот мотоциклист в кожаном весте? Кто этот "классико анджелино"? Я ему киваю, но почему-то он меня не замечает. Как ладно на нём сидит кожаный вест байкера, а на мизинце посверкивает золотой перстень с черепом. Байкер обнимает женщину, которую я определенно знаю. Я тоже обнимал эту женщину. Но очень давно…

Обмен репликами, немногословные намёки и взгляды по умолчанию перемежаются с небрежным смакованием вина из высоких бокалов, с возбуждающим трением ржаного хлеба о жернова зубов, с леденящей глотку голландской водкой Кетель… Лохмато дыбятся на тарелках салатные листья, кубики овечьей брынзы влажно блестят на их склонах, точь-в-точь, как домики на холмах Тихих Палисадов. И вдруг возникает шёпот, он нарастает и превращается в крик глашатая, в гротескный попугаячий анонс: "Главное блюдо! Главное блюдо! Подготовить площадку для приземления!" И на середину стола приземляется, тормозя соплами и поднимая пыль, блюдо запечённого лосося…

О, диво! До чего же оно похоже на румяную венецианскую маску, усыпанную блестками. Рыбина возлежит на блюде, облепленная зёрнышками кунжута, а разбросанные по кругу иглы таррагона и виньетки укропа задают тон, начиняя эту гурманоидную маску безумным бравадо Венецинского карнавала… И я хочу кромсать, мять клыками эту, ещё пышущую жаром рыбину, и с чувством карнавального безумия ощутить на языке её податливую, почти живую мякоть… Ведь я вскормлён волчицей…

О, снедь! О, снедь! О, снедь!

Описывать тебя прелестнее всего на голодный желудок в музыкальном сопровождении безымянного саксофона, чьё завывающее "вау-зу-вау-зу-зу-зу-ва" доносится из подворотни на Бродвее или под "жу-жа-жу-рель" аккордеона, негромко грассирующего в тени навеса на покатой улочке Монмартра. Но аккордеон лучше всего мурлычет под провансальские салаты и на десертных сессиях, а для серьёзной трапезы хорош именно саксофон, заманивающий нас в такие па-де-де фазаньей тушки под соусом бешамель… Я сглатываю слюнки, как будто во сне, но ведь это наяву. Наяву? Но этот желеобразный воздух меня сведёт с ума…

А вот и Лео – мой двойник – возможно, друг детства… мифологический типаж, настоянный на дрожжах фламандской закваски, блистающий лысым черепом кирпичного цвета и живыми подвижными глазами, толстый бородач сократовского типа, философствующий гурман, церемониймейстер весёлых застолий, душа компании… Я его знаю, я пытаюсь его обнять, похлопать по плечу, но мы, как магниты обращённые друг к другу одинаковыми полюсами, делаем напрасные усилия для сближения, и нас отталкивает и отбрасывает в стороны непонятная сила.

Он начинает рассказывать, а я залезаю под стол, поближе к собаке…

Это самка, золотистый ретривер по кличке Лекси, она добрейшее существо. Мы говорим с ней о всякой чепухе, о последнем фильме Альмодовара, о мнимом завещании Маркеса, о лондонских кофейнях, о круизе на Багамы, о новых методах лечения фибромиалгии, короче, о разном… А в промежутках то и дело вкрапляются застольные разговоры, которые для нас, устроившихся полулёжа в позе римских патрициев, превращаются в подстольные – ведь перед нами маячат только ноги, ноги, ноги… И сразу от Маркеса мы перебрасываемся на разговор о невозможно высоких каблуках – последнем крике сезонной моды, и о клонировании сумочек лучших итальянских дизайнеров на потогонных фабриках Тайваня и Бангладеш… В этом яростном и прекрасном обмене мнениями незаметно проходит время. Изредка чья-нибудь рука с ломтиком грюйера шарит под столом, пока Лекси аккуратно, стараясь не вдыхать запах наманикюренных пальчиков, берёт в зубы грюйер трехлетней выдержки и делится со мной, при этом она ворчит, но не сильно.

А сверху доносится голос Лео, вот он рассказывает подмалёванные его фантазией аппетитные мифы, добытые из редких кулинарных книг и семейных преданий, словно воссоздает шаг за шагом то разнузданный лукуллов пир, то пахнущие костром охотничьи враки, то барские именитые обеды… Всю эту сочную палитру дополняет он сам – бородатый и толстый, щедрый на жизненные соки, гегемон гастрономии, поистине живописный персонаж. Из ему подобных живописал Рубенс своих фавноподобных мужчин, своих силенов и обжор, склоняющихся к обнаженным плечикам вальяжных дев…

И пока он витийствует, начиняя полуфантазийные блюда какими-то им же сочинёнными на ходу ингредиентами и специями, перед моими волчьими и перед Лексиными собачьими глазами возникают, тая во рту и сладко похрустывая на зубах, все эти сердцевинки и корочки, хрящики и филейки, ужарки и тартинки… Они проплывают перед нами в воображаемом карнавальном шествии, почти ощутимые на ощупь… Наверное, вот так же зазывно и ярко несли сквозь толпу свои тела, облепленные венками и гроздьями винограда, римские девушки на праздниках вакханалий. А Лекси наклоняет к моему уху милую морду и шепчет: "Ей богу! Совсем не обязательно блюдо должно щекотать язык своим французским прононсом. Суровая пища буканьеров – хлеб из отрубей и бобы с солониной – чудесный мираж для голодного воображения, даже если ты, Маттео, (спасибо, псина, только ты и помнишь моё псевдоимя), даже если ты никогда не был в пиратской шкуре и не представляешь себе, какая же это гадость – солонина…"

А присыпанное мелкой звёздной солью вечереющее небо и щекочущий ноздри запах хвои только усиливают вязкость воздуха и невозможность пошевелить пальцами, и птицы начинают падать с деревьев, звякая заводным механизмом, или это шишки, напоминающие птиц, медленно цепляясь за ветки, падают с патриарших елей?

Я стою на тёмной улочке среди увитых бугенвиллеями и жимолостью палисадников, среди аккуратных коттеджей, напоминающих, если смотреть из глубин космоса, зёрнышки бытия, в которых соединяются и распадаются, воспроизводят себе подобных и умирают в одиночестве таинственные белки жизни. Я стою на пустой сцене в пустом театре.

Зрители разбежались. И только в глубине сцены, на заднем плане виден кусок океана, подсвеченный береговыми огнями.

Легковая машина без габаритных огней медленно проплывает мимо. Я пытаюсь увидеть водителя, но в машине никого нет. Приборная доска мигает красноватыми точками и тире. Я смотрю вслед этой нелюдимой машине и успеваю только прочитать тускло подсвеченный номерной знак FABP7.

Сразу возникает странное ощущение возвращения в реальность, кажется, что эта машина стягивает с меня плотную и липкую воздушную массу. Воздух становится прозрачным и невесомым.

И чёрная пантера выходит из чащи кошачьей походкой, она подходит и ложится у моих ног. Я хочу погладить чёрную кошку и боюсь. Опасность, которая исходит от неё, затаилась и подаёт сигналы из глубины веков… Я хочу довериться чёрному зверю, но нас разделяют континенты…

Я сажусь рядом с пантерой, в провалах её глаз отражается ночное небо, и неожиданно она начинает говорить. Слова звучат, как спиричуэлс, напевно и ритмично, хотя я понимаю, что это охотник, приминающий траву безбрежной саванны, создаёт строчки, которые я впитал с молоком матери, а может быть с молоком волчицы… всё остальное неважно, потому что мир, мой мир стоит на краю бездны. И мои предки голосом чёрной пантеры поют свою молитву, свой гимн, своё проклятие… Я слушаю музыку слов и дышу этой музыкой:

Now, this is the cup the White Men drink
When they go to right a wrong,
And that is the cup of the old world’s hate —
Cruel and strained and strong.
We have drunk that cup – and a bitter, bitter cup
And tossed the dregs away.
But well for the world when the White Men drink
To the dawn of the White Man’s day![4 - Белые Люди из первой чашиПьют, идя в бой против зла,А в чаше другой – ярость старого мира,Жестока, горька и подла.И эту чашу, горькую чашу,Испили мы, бросив пустой сосуд.Но благо, когда за зарю своей эрыБелые Люди пьют!Редьярд Киплинг. «Песнь Белых Людей»]

"Ни одной птицы не осталось, чтобы повторить твою мелодию", – говорю я чёрному зверю, и смотрю в провалы его глаз.

"Но ведь они поют, – говорит зверь. – Ты разве не слышишь их голоса?"