banner banner banner
Год Майских Жуков
Год Майских Жуков
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Год Майских Жуков

скачать книгу бесплатно


– Нет-нет, до этого я какую-то мысль, какой-то словесный кунштюк пытался разгадать.

– Вы про кинзу говорили.

– Да-да, конечно. Кинза… как много в этом звуке… Он состроил комичную улыбку и сказал: "Это я иронизирую".

– Я догадался, – Марик весело посмотрел на чуть захмелевшего Миху. А тот, подкрутив воображаемые усы, продолжил:

– Вот так, размышляя над происхождением слова кинза, я обнаружил ещё одно его значение, совершенно не растительное.

11. О, несравненный!

– Кинза, дорогой мой Марк, – это профессия. Так в прошлые века назывался шпион великого визиря при дворе султана. Но для начала надо представить себе роскошь дворцов и мечетей во времена Османской империи. Представили?

– Что? – растерянно спросил Марик.

– Включите воображение на полную катушку, мой друг, тогда вам легче будет слушать эту историю. Мы начинаем наш писательский коллоквиум. Так что соберитесь с мыслями. А я, пока вы будете думать, схожу в свой личный маленький дворец, где тоже бывает благоухание. Но отлучаюсь я ненадолго…

Он, чуть пошатнувшись, поднялся со стула, несколько секунд постоял, словно примеривался к дистанции, а затем довольно-таки бодрым шагом пошёл к чёрной занавеске, но не отодвинул её, а как-то прошмыгнул боком. Занавеска возмущённо прошелестела что-то своё, полиэтиленовое.

Марик размял затёкшие плечи. "Алехо, – позвал он шёпотом собаку. Но пёс даже не шелохнулся. – Ладно, дрыхни, а я думал тебя взять с собой во дворец турецкого султана".

Марик закрыл глаза и попытался представить залитые лунным светом мечети и украшенные изразцовыми узорами стены дворцов. Потом он увидел крадущуюся фигуру в чёрном. Шпион визиря, догадался Марик.

А может, это даже сам визирь правой руки. А почему его так зовут? А кому подчиняется визирь левой руки? Интересно, он тоже засылает к султану своих шпионов… Шпион при дворе его превосходительства… А вот роскошная зала, где на золотом троне сидит сам султан, а кто тогда великий паша? Интересно, как к ним обращались? Ваше величество или о, несравненный…

– О, несравненный, – неожиданно для самого себя повторил Марик вслух и открыл глаза.

Миха стоял рядом и смотрел на него, чуть приподняв брови.

– Это я представил, как обращались к султану в Османской империи, – сказал Марик, чувствуя себя неловко и не зная, куда спрятать пылающие уши.

– Ах, вы об этом! Не скажу вам наверняка. Мне к султану обращаться не довелось, но судя по наблюдениям путешественников, всё зависело от того, кто обращался. Чем выше по званию был человек, тем обращение было короче. Люди низкого звания, льстецы, придворные поэты могли, обращаясь, перечислить все титулы султана, подбросить полдюжины самых изысканных эпитетов вроде вашего "О, несравненный". Но тут столько вкуснейших предпосылок, столько дворцовых интриг и козней… И всё это в одном коротком слове – Кинза. Но с большой буквы. Это вам не опахало размером с мизинец.

Миха сел за стол и перевернул стопку кверху дном.

– Я себе внушаю мысль о необходимости не прикладываться к рюмке по всякому мелкому поводу. Но бутыль я пока не убираю. Ситуация на ближнем Востоке может измениться в любую минуту, так что я должен быть наготове. Я могу продолжать?

– Продолжайте, – милостиво позволил Марик.

– Для начала представьте себе, что такое Ближний Восток и Османская империя, в частности, в те отдалённые времена. Султан – это верховный правитель, обладающий неограниченной властью, но у него слишком много жён и разных других удовольствий, и мало остаётся времени на государственные дела, поэтому всей бюрократической кухней в империи занимается визирь правой руки. Он вроде премьер-министра при королеве в Англии. Визирю важно знать всё: с каким настроением сегодня проснулся султан, нет ли брожений в низах, какие тайные умыслы зреют в головах многочисленной челяди, а там ведь такой скотный двор… При султане живут его братья, сёстры, племянницы и племянники, тёщи и свекрови, всякие там кумовья, свояченицы, свояки… – этакий гадюшник, где все строят друг другу козни, вредят, подсиживают, доносят, а если промахнулись, то каются, валяются в ногах, падают навзничь на коротковорсовые ковры в мечетях и падают ниц перед султаном на твердокаменные мозаичные полы, целуя кончики его осыпанных рубинами и жемчугом бабушей… А знаете, какая самая популярная фраза могла занимать умы султана и его окружения?

Марик сглотнул слюну и отрицательно качнул головой.

– Я тоже не знаю, – сказал Миха, – но люблю строить догадки. Вы, как будущий писатель, обязательно должны научиться строить догадки. Мы этим займёмся в своё время. Так вот, я думаю, что самой ходовой была фраза: "Не сносить тебе головы". Услышать такое в изъявительном наклонении – взопреть от страха. А в повелительном – даже взопреть не успевали: всё происходило быстро и эффективно.

И все эти прихвостни, завистники, садисты, скупцы и невежды, творя свои злые дела, молились Аллаху с такой неподдельной искренностью, что окажись вы в этом, пропитанном роскошью дворце, решили бы, что попали в сумасшедший дом, а Кинза там надзиратель или главный санитар.

Теперь вам становится понятной роль Кинзы. По официальному статусу это был инспектор или ревизор, если угодно, фиксирующий неполадки и нарушения среди многочисленной своры родственничков, жён, евнухов и прочей прислуги. Но какой Кинза, скажите мне, не завербует себе двух-трёх, а то и более шептунов, которые фактически за него же шпионят, вынюхивают и докладывают о всех нарушениях… Хотя излишнее усердие инспектора или его шпионов могло обернуться против них самих. Соблазн, будет вам замечено, – самый древний библейский грех и против него мало кто может устоять. Были случаи, когда даже главный визирь заводил романчик с одной из жён султана.

Дух любовной интриги просто витал в воздухе. Представьте себе: три сотни красавиц, иные от скуки умирают, ногти грызут, евнухов грызут, всё грызут, что на зуб попадёт. А каково султану? Его на всех не хватает, а делиться своими сокровищами султаны не любили. Султан, по сути, – собака на сене, причём, очень злая собака. Так что отсечь голову могли в любую минуту. Поэтому Кинза обязательно должен иметь своего человека в таком нравственно безупречном месте, как гарем.

Слово "нравственно" я ставлю в кавычки, как вы догадываетесь.

Да, Марк, в султанских покоях творилось такое… И это понятно: жён не сосчитать, а милости султана удостаиваются – боюсь соврать в количестве, но далеко не все – несколько фавориток и, конечно, – главная, самая любимая жена. Им важно было, постоянно превознося султана, следить, чтобы его внимание не рассеивалось на других наложниц. Это были девы, блиставшие красотой и умом, смею вас заверить. А теперь вообразите… У каждой жены в гареме своя отдельная комната, свой статус, начиная с низшего, фактически, рабского существования, до особых привилегий, которые полагались избранным жёнам; у них были богатства, поместья и все удобства, целый штат косметичек и парикмахеров, создающих холю ногтей, ланит и персей… Вы чуете, Марк, как уже в этой подготовительной фазе назревает интрига. Вот наложница красуется перед зеркалом, и служанка вплетает в её волосы парчовые ленты с золотой канителью, вот опытные рукоделы румянят ей щёки, сурьмят брови и ресницы, рисуют чёрные стрелки, делающие её глаза ещё краше; охрой и кошенилью она подводит губы, а султан всё не зовет… Так если бы только красота пропадала! Учителя по придворному этикету обучали наложниц манерам и всякого рода политесу, придворные пииты нашептывали им стихи и учили сочинять оды…

И так день за днем, месяц за месяцем, а от султана ни слуху, ни духу, султан развлекается на стороне… Зато соблазнитель не дремлет, через мелкого шпиона, коим мог быть евнух, придворный паж, даже туалетный работник, он соблазняет прекрасную… Вот тут и начинается измена, но редко кому удаётся долго хранить её в секрете. И вот уже тело наложницы, завёрнутое в грубую хламиду, тайком сбрасывается в чёрные воды Босфора…

Марик покрылся испариной. Он облизал пересохшие губы и дрогнувшим голосом спросил:

– Без головы?

– Нет, этим голову сохраняли, – успокоил его Миха. – Не хотели сплетен и скандалов. Мнимых утопленниц могли подобрать рыбаки, а если утопленница без головы, то ясно, что это месть или кара. Но убивали их обыкновенно удушением, причем, не руками душили, это считалось не по-божески, а обычной удавкой. То есть, душитель не брал на себя прямой грех – а косвенный и грехом-то не считался.

Миха сам, слегка воспылавший от этой вольной импровизации, почувствовал волнение Марика и улыбнулся, стараясь снизить накал страстей.

– Да… дела давно минувших дней, – он разломал пополам хлебный ломоть и стал задумчиво жевать.

А Марик в своем воображении уже не мог остановиться, он искал потайной ход во дворец к прекрасной Зулфие или Фатиме, чтоб спасти её от коварства преданных султану евнухов и свирепой стражи. Он уже знал, что этой ночью долго не сможет заснуть, и будет бесшумно отворять резные двери, ведущие к ложу обнажённой одалиски, и потом эта бессонная страсть, отталкиваясь от множества зеркал, выбросит в быстрые воды Босфорского пролива вместе с горячей слизью прекрасные тела убитых наложниц.

Закончив жевать, Миха подобрал несколько хлебных крошек со стола и положил на язык.

– У турок с давних времён существует такое правило трёх приоритетов:

"Будь ласков с фаворитами, избегай опальных и не доверяйся никому".

Заметьте, что приоритеты в этой максиме идут в обратном порядке.

Теперь вы понимаете, что заурядное слово "кинза" может обрастать такими историями, иная шахерезада позавидует.

– А вы были во дворце султана?

– Видел только издалека. Мы тогда гастролировали в Стамбуле, но гастроли пришлось прервать, потому что местное духовенство обвинило Германского в сговоре с дьяволом и в оскорблении пророка. Нам пришлось бежать, но мы до этого успели провести один чудесный вечер в старом кафе. Я вам обязательно расскажу эту историю.

Миха задумался, качая головой, потом нацелил взгляд на стопку и, словно нехотя, перевернул её в начальное состояние. Марик видел, что в нём происходит какая-то внутренняя борьба. Казалось, он жмёт на педаль газа и тормоза одновременно. В какой-то момент он всё же слегка отпустил внутренний тормоз и нацедил из бутыли примерно грамм двадцать кориандровки. Но рука его так и продолжала держаться за горлышко бутылки. "В конце концов", – сказал он самому себе и долил ещё примерно грамм 30 в стопочку.

Марик с любопытством наблюдал за этими манипуляциями.

Миха тем временем взял спички и зажёг свечу. Свеча начала потрескивать, отбрасывая на стены пугливые блики.

– Как же я, однако, увлёкся, раскладывая по полочкам передвижения этого Кинзы. Вот иногда застрянет слово в голове, уж ты его просклонял и проспрягал во всех направлениях, осмыслил его так и эдак, расчленил и отчеканил, а оно всё ещё крутит свою шарманку…

Тут он хитровато посмотрел на Марика:

– Что посоветуете с ним делать, Марк? Это уже не слово, а отдельные ниточки, да узелки. Что бы вы с ними сделали?

Марик закусил губу, но быстро нашёлся:

– Начал бы вязать из них верёвки.

– Ох! – Миха даже привстал. – Как хорошо… Как это замечательно, что плохо надутый мяч, пущенный сухим листом, очень вовремя отскочил от вашей коленки, сударь.

Произнеся эту изысканную фразу, он пригубил стопку, и глаза его снова окунулись в тёмные глубины воспоминаний.

– Я был его спарринг-партнёром в смертельных трюках, его летописцем и биографом, но пришло время сыграть и самую противоестественную роль, самую трагичную и печальную из всех… Роль ветропраха. Да-да, я не оговорился, мой друг. Я стал тем, кто развеял прах Германского по ветру. А значит ветропрах. Ему бы понравился этот каламбур, ибо он сам был фокусником слова.

Я единственный пустил слезу по усопшему, или правильней – по унесённому ветром. Помню наш последний круиз по акватории заросшего тиной озерца без названия. Нас было двое в лодке: я и урна. Был ещё и третий. Но он стоял на берегу. Кто этот третий, спросите вы. И я расскажу, но сначала сделаю маленький экскурс в прошлое.

12. В скрипичном ключе

– В кои-то годы, будучи в Вене, мы с Германским пошли на оперу Оффенбаха "Сказки Гофмана". Когда певица на сцене запела баркаролу, Германский наклонился ко мне и сказал: "Если я умру раньше вас, будете хоронить меня под эту музыку". Я ему строго-настрого приказал прекратить подобные разговоры. Видимо, мой голос превысил некое негласное правило обмена репликами во время представления, потому что, сидевший сзади господин, прямо-таки выплеснул мне в ухо шипящую струю негодования, из которой я разобрал только "Halt die Klappe, idiot!" Не помню, что я ему ответил, да и ответил ли вообще…

Миха явно был взволнован этим воспоминанием. Он допил стопку, слегка поморщился, нервно взъерошил свои стриженные ёжиком волосы, печально посмотрел на Марика и, словно обращаясь к самому себе, растерянно пробормотал:

– Я опять потерял нить рассказа. Превысил градус. Это, кажется, пятая стопка…

– Вы говорили, что там был ещё третий… – на берегу.

– Конечно! Спасибо, мой друг. Я пригласил одного знакомого скрипача сыграть баркаролу. Когда-то он играл в оркестре Большого театра, потом был первой скрипкой в известном камерном ансамбле, но посмел встать на защиту опального коллеги, и его карьера пошла по нисходящей… А познакомился я с ним при очень интересных обстоятельствах. Но это отдельный рассказ. Он, кстати, учился в знаменитой школе Столярского в Одессе. Вы слышали про школу Столярского, Марк?

– У бабушки есть ухажёр, его зовут Тосик, так у него старший брат в этой школе работал.

– Дворником?

– Кажется, электриком.

– Знаете, даже электрик в школе Столярского – это фигура. Так вот, там была особая система обучения. Мне этот скрипач, его имя Даниэль, на поминках поведал столько интересных историй из своей жизни, что я даже забыл про поминки. Вот что значит разделить скорбь потери друга с интересным человеком. Когда-нибудь я вам расскажу эти его скрипичные новеллки… Не забудьте напомнить… Но, возвращаясь к моменту прощания…

Пока я, находясь в сумбурном состоянии скорбящего, пытался отчалить, этот скрипач стоял на шатком помосте озёрного дебаркадера и играл Баркаролу Оффенбаха. Я не знаю, как ему удалось добиться эффекта двухголосия. Вы же помните, а если нет – напомню: эту арию поют два женских голоса. Я понимаю, вы ещё молоды и вряд ли читали Гофмана…

– У меня намечено, – взволновано сказал Марик. – А в опере я был только один раз с мамой на Риголетто.

– Риголетто, – с какой-то кислой миной произнес Миха. У них этот Риголетто занимает полсезона. Гофмана они не ставят потому, что там надо делать сложные декорации. Сказочные. Хотя сам театр у нас хороший, Семирадский с учениками постарались, намалевали занавес в духе приторного французского классицизма…

– А маме этот занавес очень нравится, она его видела два раза, – скороговоркой выпалил Марик, защищая Семирадского от нападок Михи.

– Я не спорю, – примирительно сказал дворник. – Занавес, по сути, – гигантское полотно, полтонны краски надо было ухлопать на такое творение, уже одно это делает его значительным… Но я опять отвлёкся.

Так вот, Даниэль в свои сорок был полон энергии и замыслов, мог блистать в первой плеяде, а его тормозили и подсиживали всякие псевдоталанты. Года два назад я его встретил. Яркая личность. За несколько лет успел полностью поседеть, а ему, кажется, ещё пятидесяти не было. Красивый седой мэтр, настоящий светский лев, от которого отвернулся свет.

Уж не знаю, какими приёмами он пользовался, когда играл баркаролу вместо Marche funПbre, а может быть, определённым образом порывы ветра повлияли на реверберацию звука, но его двойные ноты и особо высвеченное легато заставили скрипку петь на два голоса. Возможно, весь секрет в самой скрипке. Он меня уверял, что это Гварнери Дель Джезу, в чём я очень усомнился. Скрипач не пойдёт на похороны с такой дорогой скрипкой… А если на неё, не дай бог, ветер будет брызги бросать? О нет, это была подделка, но высокого класса. И, как выяснилось позднее, я оказался прав, он играл на скрипке Вильома, а Вильом был выдающимся копиистом.

И вот, слушая пение скрипки, я с трудом управлял этой посудиной, ибо одна уключина, та, что слева, отсутствовала, видимо, выпавши за борт, и я, работая правым веслом, пытался отплыть чуть ближе к середине озера, а свежий бриз мне активно мешал. Харону переправа через Стикс, пожалуй, давалась легче. Во-первых, – привычное дело, а во-вторых, – какая нужда речному богу лишний раз волны колебать? Души-то уже мёртвые. Впрочем, если не ошибаюсь, согласно мифу Харон стоял на корме своей ладьи, по-гондольерски правя одним веслом. Маршрут был накатан, а если какая душа платила хорошие проездные, то он мог, не очень-то рискуя репутацией, спеть "О соле мио". Представляете, как душещипательно звучал бы лирический тенор Харона по дороге к мрачному царству Аида.

Марк прыснул и тут же с виноватым видом опустил голову.

– Смейтесь, мой друг, смейтесь от души. К чёрту всякие там условности. Я ведь сам стараюсь говорить антитезой, чтобы не впасть в дидактику. Дворнику не положено сентиментальное путешествие в прошлое. Но ведь можно сместить себя с должности, если требуют обстоятельства. И вот я себя смещаю. Дворник Михайло Каретников уходит в своё многократно пережитое прошлое, фактически я ухожу в плюсквамперфектум, откуда редко кто возвращается. Это произошло, Марк. Это случилось, и нет пути назад.

– Но вы же есть, – сказал Марик.

– Разумеется. Я – Миха, Михаил или трёхпалый, чья земная профессия дворник, – я есть. Но есть ещё другой человек. Другое "Я". Но и оно к утру может растаять, как первый снежок… Я немного выпил и говорю порой невразумительные вещи. Не обращайте внимания. Это всё мои попытки подсластить пилюлю… Я пытаюсь разгадывать загадки из прошлого, потому что современные ребусы мне попросту неинтересны.

13. Последнее письмо Германского

Миха налил себе ещё немного настойки и, держа стопку на весу, полюбовался её лимонно-рыжим оттенком.

– У меня есть специальный рецепт от утреннего похмелья и одновременно от простуды, запора или общей разболтанности организма. Я смешиваю кориандровку с анисом и полынью, разбавляю водой, чтобы довести уровень алкоголя примерно до 35–40 градусов и выпиваю натощак. В народе это называется декохт. Оттягивает и замолаживает. Последнее словечко я у Бунина украл. Так вот…

Миха пригубил настойку, цокнул языком и продолжил:

– Рассказывая вам про похороны Германского, я утаил кое-какие подробности. Существенные подробности, должен сказать… Дело в том, что Германский умер во Франции, на своей родине, которую он покинул в юные годы, а после войны вернулся и жил инкогнито до самой смерти.

Незадолго до начала войны судьба разбросала нас, и я много лет не знал, жив ли он вообще, пытался разыскать, запрашивал даже Международный Красный Крест, но всё было напрасно…

И вдруг письмо. Как гром среди ясного неба. На дворе зима 1958 года. Накануне пару дней стояла оттепель, а ночью ударил мороз и сковал тротуары ледяным панцирем. Почтальон-курилка, добравшись до моей конуры, в последнюю секунду потерял равновесие и съехал по моим ступенькам, уткнувшись головой в медное кольцо на двери, то есть, неожиданно придал новое значение слову "челобитная". К счастью, кроме здоровенной шишки более серьёзных повреждений избежал. Я тут же открыл дверь, и он упал, можно сказать, в мои объятия, ругаясь, на чём свет стоит. Я ему без промедления налил сто грамм, он оттаял и, приняв парадную стойку, торжественно вручил мне письмо из Парижа.

Вскрыл я конверт и начал читать. Читаю и удивляюсь. Ничего подобного по содержанию я не предполагал увидеть. Я хочу вам его прочесть, хотя оно вызовет у вас массу вопросов, ответы на которые я буду давать постепенно, в процессе посвящения вас в эпизоды жизни этого необычайного человека.

Миха встал, подошел к своему сундуку и приподнял крышку, которая, видимо, по устоявшейся традиции, вначале слегка отрыгнулась, а под конец издала недовольный скрип. Из сундука Миха добыл тонкую серую папку с тесёмками. Он долго развязывал тесёмки, но не мог подцепить ногтем узел и воспользовался зубами. Наконец узел ослаб, Миха достал конверт и протянул его Марику. На конверте была марка без зубцов с изображением Собора Парижской Богоматери и бледно-серым штампом почтового ведомства 6-го арондисмана города Парижа.

– Это письмо, Марк, уникально не только по содержанию, полному скрытых намёков, письмо было явно заговоренное, иначе бы почтальон не набил себе кольцевую шишку на видном месте. Да и вся мизансцена вручения письма оказалась частью розыгрыша, задуманного великим иллюзионистом. Я назвал это письмо последней мистификацией Германского. А теперь слушайте:

" В страховую компанию Lloyd’s of London

Копия 1 – моему доверенному лицу М.К.

Копия 2 – в издательский дом Гирш & Co

Безапелляционно заявляю, что своё завещание я оставляю М.К., чей etiquette immaculОe даже в щекотливых ситуациях был выше всех похвал, на какие я способен только в исключительных случаях. Зная М.К., как человека мыслящего, но и себе на уме, я со спокойным сердцем вручаю ему свою посмертную судьбу.

Инструкции по утилизации моего тела он получил от меня на памятной премьере "Сказок Гофмана" в Венской опере 27 лет назад. Рукопись же мою, собранную по крупицам из вещих сновидений, интуитивных проблесков и судебных разбирательств, я посылаю в компанию Ллойда и в заслуживающее доверие издательство. Копию рукописи я отсылаю тому же М.К., и ему же, как было сказано, завещаю аннигиляцию своего тела.

Даже если вообразить себе, что самый изворотливый репортёришко сумеет схватить эту рукопись на полпути к издательскому дому "Гирш, Колбасьев и Де Бурдо" и бросит мгновенный взгляд на заголовок, то он, сам того не подозревая, будет читать книгу человека уже отошедшего в мир иной. Ибо это предисловие я завершаю за считанные минуты до своей припоздавшей смерти. Жить слишком долго нельзя. Попросту вредно. Особенно, если голова ещё помнит азбучные истины и может созерцать собственное угасание.

Я прожил почти 96 лет, хотя согласно паспортным данным мне 69. Это враньё. Паспорт – подделка. Жизнь, привязанная к паспорту, тоже подделка. Как с горечью отметил маркиз де Кюстин, дни рождения – это тоскливые голоса смерти. В мои годы ко мне стучатся уже не отдельные голоса, а греческий хор, с его безжалостными оценками и предсказаниями. Да. Моё время истекло. Я донельзя успел надоесть всем окружающим. И если бы только это! Я приелся самому себе. Хотя глагол "приелся" в моем случае звучит с горькой иронией, поскольку я последний месяц практически не ем. Я усыхаю. Я решил принять обет усыхания и следую ему неукоснительно, но последнюю точку должен поставить всё-таки хорошо апробированный poison. И полчаса назад я его принял, запив таблетку отвратительного крапчатого чёрно-зеленого цвета стаканом воды. Это было нелегко. Воду я терпеть не могу, и когда, на ночь глядя, я пытаюсь полоскать свои изношенные дёсны, вода, булькая, льётся по подбородку на мою седую грудь, как будто даже это химически нейтральное аш-2-о отторгается моим организмом.

Моя гортань при этом издает звуки подобные злобному голубиному воркованию. А так как голубей я тоже терпеть не могу, то можете себе представить, какие муки я испытываю от воды и от её бульканья в моем зеве!

Последнюю точку в перечислении моих немощей ставят искусственные зубы. Даже когда я закрываю глаза, меня преследует странная мысль, что две мои вставные челюсти, смиренно лежащие в стакане с антисептиком, ждут-не дождутся моего смертного часа, ибо они потеряли способность жевать и надеются после моего погребения найти подходящий беззубый рот и, таким образом, вернуть себе утраченные позиции. Они не знают, что дважды можно войти только в свою полость, но не в чужую. И они посмертно останутся со мной, как египетские рабы в саркофаге фараона.

Таблетку, пропитанную ядом каракурта, синильной кислотой и сахарином (для уменьшения горечи) мне продал по заниженной цене один фармацевт, он же алхимик. Меня привлёк его девиз: за небольшую мзду останавливаю мгновение. Он же порекомендовал мне запить яд целым стаканом воды, чтобы процесс растворения и проникновения отравы в кровь происходил равномерно и не вызвал рвоты. Целый стакан – это была пытка, но я её выдержал.

По предварительным подсчётам у меня ещё есть пять-семь минут, чтобы закончить это извещение о предстоящем. Будет ли оно подвёрстано к рукописи – не знаю, но главное сделано. Час назад я вложил рукопись в большой манильский конверт и положил перед дверью, мимо которой ровно в пять вечера будет проходить почтальон. В нём я не сомневаюсь.

Это бывший дегустатор вин, определявший букет вина по запаху пробки. В этом искусстве ему не было равных и, делая ставки среди усомнившихся, он сколотил себе неплохое состояние; но однажды, понюхав пробку абрикосового вина в китайском ресторане, он заразился вирусом китайского крылана и полностью потерял обоняние. Проиграв несколько пари подряд, опозоренный своими собутыльниками, он выпил бутылку Шато Лагранж 1932 года и, размахивая ею, как бейсбольной битой, влетел в китайский ресторан и без промедления отправил в летальный нокаут хозяина и бармена.

Он отсидел в тюрьме 17 лет, где над ним издевались все, кто только мог. Сокамерники и охрана подбрасывали ему в постель, в башмаки, в похлёбку и даже в арестантские пижамные штаны старые пробки от дешёвого алжирского вина. В результате этой травли из тюрьмы вышел на волю абсолютно безвольный человек. При слове "пробка" у него начинались конвульсии. Он поменял внешность, отрастил вислые усы, покрасил свои жидкие волосы в пивной цвет, сделал пластическую операцию по искривлению носа и стал неузнаваем.

После долгих мытарств он, наконец, был взят на испытательный срок почтальоном. Его внешний вид мог отпугнуть кого угодно, но он сумел прилежностью и покорностью завоевать доверие начальства. Неудивительно, что он держится за свою работу, как изголодавшийся пёс за обглоданный мосол, небрежно брошенный ему пресыщенным обжорой хозяином. За кроткий нрав его любят все – даже те четвероногие, у которых идиосинкразия к человеку с почтовой сумкой просто бурлит в крови. Но количество кровяной колбасы, которую он им скормил…