Читать книгу Точка слома (Денис Александрович Попов) онлайн бесплатно на Bookz (29-ая страница книги)
bannerbanner
Точка слома
Точка сломаПолная версия
Оценить:
Точка слома

4

Полная версия:

Точка слома


-Зачем вы отрубали и хранили части тела убитых, а именно их левые кисти? И зачем вы оставляли около каждого трупа одно лишь четверостишье из стихотворения пролетарского поэта Владимира Маяковского?


-Мне это доставляло удовольствие, неимоверное удовольствие. Словно мое подсознание диктовало мне это, я ему подчинялся и наслаждался.


-Сам процесс умерщвления доставлял вам удовольствие?


-Несомненно да. Это прекрасно – убивать, зная, что этим ты спасаешь весь мир.


-Вами двигали контрреволюционные побуждения?


-Я знал, что вы зададите этот вопрос. Если ваша страна «революционная», а в этой стране восхваляют и защищают ничтожеств, от которых я очищал нашу Землю, то да, я такую страну ненавижу.


-То есть вами двигали контрреволюционные побуждения?


-Следуя вашей логике, да, двигали.


-Сколько убийств вы совершили?


-Я же говорил, я не помню, у меня проблемы с памятью. Думаю, около двадцати, совсем немного.

В зале установилось молчание, которое, однако, вскоре прервал председатель, внимательно слушающий обоих.

–Товарищ Прокурор, у вас есть еще вопросы к подсудимому?


-Никак нет.


-Тогда мы приступаем к вызову свидетелей.

И началась кутерьма. Злобные рабочие, разгоряченные ужасом допроса Павлюшина, косились на него, вываливая всю свою злость.


-Недобросовестный работник!


-Сумасшедший, часто ведущий разговоры с самим собой!


-Замкнутый и одичавший!

–Приглашается свидетель Летов – громко объявил председатель.

Летов медленно поднялся и, видя сверлящий взгляд председателя, отвел свой взор в сторону Павлюшина. Тот смиренно сидел и улыбался, улыбался бесконечно долго и широко.

–Товарищи, я занимался делом подсудимого практически со дня его первого убийства в ноябре – сдавленно начал Летов – и могу сказать, что этот человек является воплощением самого ужасного, что я повидал за свой многолетний стаж работы в органах милиции. Он хладнокровно, без единой мысли о сострадании или жалости, без единой мысли о том, что убийство – это самый тяжкий грех, и грех вовсе не в религиозном смысле – парочка бабушек в зале нахмурили лица – а в смысле моральном, в смысле нравственном, систематически убивал ни в чем неповинных граждан. Я лично видел, как подсудимый застрелил и бросил на железнодорожных путях молодого и подающего надежды работника милиции – Скрябина, во время перестрелки в декабре подсудимый монотонно расстреливал из боевого оружия своих сограждан, тех, с кем несколько лет назад он шел воевать и из этого же оружия убивал врагов нашей Родины. Во время бесед после задержания подсудимый постоянно показывал свою человеконенавистническую натуру, открыто признавая, что хочет продолжать убивать, и что в случае, если он выйдет из стен тюрьмы, то убьет еще больше людей. Я считаю, что это исчадие крайне опасно и требую у суда высшей меры наказания для подсудимого Павлюшина.

Летов пошел к своему месту. Павлюшин громко усмехнулся ему в след – в этот момент он твердо решил, что когда суд его освободит и даст возможность убивать, Летов станет первым, от кого он «очистит землю». В зале же блестели глаза, полные слез, каменно смотрели лица рабочих и билось в предсмертной агонии лицо Горенштейна.

–Приглашается свидетель Горенштейн.

Горенштейн даже не взглянул на Павлюшина, хотя тот так ждал этого столкновения взглядов, так хотел усмехнутся ему в глаза, мысленно передать одну лишь фразу: «Я тебя победил».

–Товарищи, моя речь будет краткой – выдавливал Горенштейн. – Подсудимый действительно является крайне опасным субъектом и его необходимо уничтожить, ибо даже если мы назначим ему максимальный срок заключения – 25 лет, то он вполне сможет либо сбежать, либо пережить этот срок и, вернувшись, начать убивать вновь. Вся его жизнь – это смерть, все, что дает ему жить – это лишение жизни других. Смысл его мелочной жизни в том, чтобы отбирать жизни у других. Подсудимый зверски убил моего друга и товарища – Валентину Яковлеву, как когда-то фашистские изуверы убили всю мою семью. Раз мы судим и приговариваем к расстрелу фашистских преступников, то и этот человек, чьи преступные деяния не сильно отличаются от преступных деяний поверженных нами захватчиков, должен быть наказан со всей строгостью советского закона. Как и товарищ Летов требую для подсудимого высшей меры наказания.

Самый ужас для нервов начался, когда перед столом судебной коллегии начали выступать потерпевшие. Обезумевшие от горя женщины, не взирая на требования председателя, рассказывали какими прекрасными были их мужья, зачастую прерывая свое выступление слезами, а иногда и истериками. Кирвес вместе с постовыми несколько раз бросался успокаивать плачущих матерей и жен, не выдерживающих гнета воспоминаний об убитых и не сходящей с лица убийцы улыбки.

–Он убил его, но ведь мой муж был честным человеком!


-Расстрелять изверга!


-Сына то моего за что, он и двадцати лет не прожил!


-Верно говорили, раз мы фрицев судим, то и его судить должны!

К вечеру, спустя много часов напряженной работы, все было кончено. Усталый председатель, выпивая уже третий стакан воды, досмотрев, как плачущую мать усаживают в кресло, громко объявил: «Суд удаляется на совещание».

На улице был мрак. Беспросветный мрак. Ветер стих, наметенный снег уже был умело счищен со ступенек, где толпились такие же мрачные, как и этот вечер, люди. Дым папирос смешивался в единое амбре и улетал ввысь, выкуренные «бычки» безжалостно бросались в урну. Практически все молчали – этот суд был тяжелым. Описания преступлений, вечная улыбка Павлюшина, плачущие и еле сдерживающие слезы матери и жены, которые лишились всего – это удручающе действовало на мозг.

–Хорошо сказал, чертяка – ударив по плечу Летова, пробормотал Ладейников. – Сегодня вечером, думаю, суд закончится. Можете спать спокойно.


-Вы же понимаете, что спокойно я уже никогда не сплю.


-Понимаю, Сергей, понимаю. Знавал я товарища, похожего на тебя. До войны у нас шофером был, а потом танкистом ушел. Два ордена «Славы», куча ранений, контузия на контузии, но лучше наводчика, чем он, в полку не было. И вот, вернулся он домой, и что думаешь? Нажрался, а утром его сын будет, мол, папа, ты как, а этот танкист хвать пистолет из под подушки и сыну то ногу и прострелил. Ну, привезли его в каталажку, думали допрашивать, и что думаешь? Повесился, чертяка, на собственной гимнастерке. Вот и думай, закончилась война или нет. Потеряли практически все, что было, из прежнего нашего управления человек двадцать на фронте сгинули, а пятеро пришли такими изувеченными, что лучше не видеть даже. С одним только неделю назад выпивали. Говорит, без службы, как без души, а ноги-то нет. Тут особо не послужишь.


-Вы это к чему?


-А к тому, что не один ты такой. Ты лишь одна, одна из сотен тысяч корост на изувеченном теле нашей Родины. И счастьем будет для нас дожить до того дня, когда хотя бы половина из этих корост, порезов, ран заживет.

Суд вновь начался. Усталые, измученные люди заняли свои места. Хмурый председатель сел и вскоре зал оглушил голос: «Суд идет, прошу встать».

–Садитесь, пожалуйста – ответил председатель и грубо объявил – подсудимый Павлюшин, вам предоставляется последнее слово.

Павлюшин поднялся со своего стула, чувствуя все сильнее сжимающиеся ладони постовых, и, надменно оглядев зал, где несколько десятков обозленных глаз сверлили его ненавистью, начал: «Вы называете меня виновным, но я знаю, что это ложь, что те, кто руководит вами знает, что нашему миру требуется спасители, те, кто может хладнокровно и спокойно очищать наш мир от самого ужасного зла – от ничтожных, ничтожных донельзя людей, которые составляют подавляющее большинство. Некоторые из ничтожеств, которые заслуживают участь лишь гнить в общей выгребной яме, обвиняли меня в хладнокровности, но по-другому никак: эти люди грязь и только самый беспрецедентный, спокойный и жаждущий лишь смерти, живущей ею герой может эту грязь смыть, стереть с лица земли. Я не чувствую себя виновным и открыто заявляю: как только я выйду из стен этого суда я продолжу свое великое дело, дело очищения и благодарные потомки будут обожать меня, называть «метлой ХХ века», в то время как вы канете в лету, сгниете в говне и никто, слышите, никто не вспомнит о вас! Я – герой, я – очиститель, я – спаситель! А вы – дерьмо, те, кто мешает миру жить, те, кто его отравляет! Я всем покажу, что есть сила очищения! Я жду окончания этого цирка и еще раз напоминаю, что мое дело не закончено!»

Зал был ошеломлен этой речью. Никто не мог ничего выдавить из себя, ни единого звука или слова. Постовые кое-как усадили разгоряченного и еле заметно трясущегося Павлюшина на стул, чье лицо из каменного превратилось в озверевше-дикое, и в это же время поднялся председатель.

–Товарищ секретарь, прошу огласить приговор – скомандовал председатель, упав на стул.

–Приговор судебной коллегии Новосибирского областного суда в отношении Павлюшина Северьяна Андреевича. 18 января 1950 года. Именем Союза Советских Социалистических республик судебная коллегия Новосибирского областного суда в закрытом судебном заседании в городе Новосибирске 18 января 1950 года рассмотрела дело по обвинению Павлюшина Северьяна Андреевича, 1912 года рождения, уроженца села Пяткино Витебского уезда, белоруса, бывшего сержанта Рабоче-крестьянской армии, в совершении преступлений, предусмотренных статьями 58-8, 58-9, 136-В, 137, 182, 82 Уголовного Кодекса Российской Советской Федеративной Социалистической Республики. Предварительным судебным следствием установлено, что Павлюшин в контрреволюционных целях занимался систематическими убийствами граждан Союза ССР в период с 8 ноября по 10 декабря 1949 года, убив, таким образом, тринадцать человек; в ходе вооруженного сопротивления, которое подсудимый оказывал бойцам Советской армии и сотрудникам МГБ, им было убито двенадцать человек, в фельдшерском пункте на станции Шелковичиха им было убито четверо рабочих и одна медсестра. В августе 1944 года им была убита его жена, Ольга Павлюшина (в девичестве Макарова), а в октябре 1949 года – рабочий паровозоремонтного завода Льдов. Помимо этого, Павлюшин совершал террористические акты, в ходе которых по его вине погибли сотрудники внутренних органов и солдаты Советской Армии. Всего подсудимым было убито тридцать два человека, из которых большая часть – мирные граждане и сотрудники Внутренних органов.

Далее секретарь еще долго оглашал приговор Павлюшина. Летов, знающий структуру таких документов, сильнее всего ждал концовки.

–…признавая Павлюшина виновным в совершении преступлений, предусмотренных статьями 58-8, 58-9, 136-В, 137, 182, 82 Уголовного Кодекса Российской Советской Федеративной Социалистической Республики, судебная коллегия Новосибирского областного суда приговорила Павлюшина Северьяна Андреевича к высшей мере уголовного наказания – расстрелу с лишением всех званий и наград и конфискацией всего лично принадлежащего имущества. Приговор привести в исполнение 19 января 1950 года. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит.

Всё. Все выдохнули. Судьи поднялись с мест, ничего не понимающего Павлюшина скрутили и потащили к автозаку. Горенштейн еле заметно улыбнулся – для него этот приговор был равносилен тягачу, стягивающему с разваливающейся скалы самый тяжелый груз. Летов же провожал глазами приговоренного и услышал его дикий вопль: «Не испугаете, завтра все равно все передохнете, уроды!»

Глава 23.

«Здесь, на иной высоте, крик сокрушает частоты. 


Мое проклятие на твоей волне»


--Stigmata

Ночь опустилась на город, а часы пробили двенадцать. Получив от Ладейникова, с которым Летов просидел часа два в по-дружески суровой и мрачной беседе, справку о допуске к Павлюшину, ожидавшему исполнения приговора в следственно-пересыльной тюрьме №1 города Новосибирска, Летов готовился ехать туда.

И вот, сидя на переднем сидении казенной «Эмки», рвущей своими фарами абсолютно беспросветно-мрачный Красный проспект, на который лишь изредка бросали свет какие-то одинокие светящиеся окна, Летов смотрел в черноту улицы, уходящей вдаль за лобовым стеклом. Молчаливый водитель, который возил Ладейникова уже много лет, умело рулил, объезжая практически все выбоины на дороге. Ветра и в помине не было, луна выла за пеленой мрака, снег разлетался в стороны от колес машины. Все замерло – это была ночь буднего дня.

Проверка документов, отданная постовым честь, скрежет тяжелых ворот, огораживающих территорию мрачной кирпичной тюрьмы, обшарпанные ее стены, изредка попадающие в поле зрения фар зарешеченные окна, несколько стоящих во дворе автозаков, и вот, заветная коричневая дверь.

«Удачи, товарищ, я возвращаюсь» – попрощался с Летовым водитель и, не убирая своей корочки, поехал обратно. Ночевать Летов должен был в кабинете одного из начальства тюрьмы, ожидая заветных 07:30 утра, когда приговор в отношении осужденного Павлюшина должны были привести в исполнение.

Тяжелая дверь скрипнула. Тусклый свет лампы обрадовал мрак камеры светом. И вот он – исчадие, для которого даже смерть не может быть достойным наказанием, лежит на нарах.

–Я знал, что ты еще меня навестишь перед смертью – пробормотал Павлюшин.


-Перед чьей смертью?


-Твоей, само собой.

Летов лишь усмехнулся. Установилось молчание.

–Ты думаешь, что я поверил? Это все фальшь, завтра вы освободите меня и дадите убивать и ты будешь первым!


-Ты бредишь, Павлюшин. Через несколько часов тебя расстреляют как убийцу и террориста, и никто не вспомнит про тебя.

Ярость закипала в Павлюшине. Лицо его дергалось, пот лился рекой, кровь все сильнее и сильнее приливала, а зрачки расширялись.

–Ты лжешь! – что есть мочи закричал Павлюшин, бросаясь на Летова. Очередная драка – удар локтем в челюсть обезумевшему душегубу, его ответный рев и очередная схватка – на этот раз лица обоих перекосились злобным оскалом и стали багровыми, они зарычали, вцепившись друг в друга обломанными ногтями грязных пальцев – Павлюшин пытался задушить Летова, а Летов – скинуть его с себя.

Вскоре душегуб был отброшен на койку и, громко дыша, словно поверженный волк, выплюнул на пол очередную порцию зубов.

–Угомонись, урод, а то морду расквашу – злобно пробормотал задыхающийся Летов, стирая с шеи кровь, сочащуюся из небольших царапин, оставленных ногтями маньяка.

–Я все равно не верю тебе. Но даже если меня завтра не станет, не долго я буду ждать, когда тебя скинут в яму. Ты – порок общества, ты нелюдь и жить долго не сможешь. Твоя жизнь – дешевка, и гроша не стоит.


-Жизнь дешевой может быть, если ты ее продать хочешь. И с чего ты это взял?


-По тебе видно. Ты словно ходишь и харкаешься кровью, лицо твое словно постоянно изрыто язвами, а душа – про нее и говорить не надо, от нее ничего не осталось, словно спалили ее огнеметами или чем-то еще.


-Тебе ли судить?


-Я не преступник. Я просто делал то, что мне говорили Они – единственные, кого можно и нужно слушать. И я уверен, что Они не ошибаются – совсем скоро я выйду отсюда и начну свое дело с новой силой.

Оба долго молчали. Летов пожирал глазами разбитую морду поверженного Павлюшина, который был не сломлен, но не потому что был мужественным или смелым, не потому что его было не сломать от его же внутренней силы, нет, вовсе нет. В нем просто нечего ломать – он был обезумевшим ходячим мертвецом, который вместо скорейшей смерти взял в руки топор и начал нести смерть другим.

–Знаешь, чем занимаются обычные преступники? – вдруг спросил Павлюшин.


-Что значит обычные?


-Такие, которые не приносят никакой пользы. Грабители там, уголовники всякие.


-Возможно, они занимаются совершением уголовных преступлений?


-Эх, ментовская твоя душа. Нет. Они занимаются тем, что сами рубят лес и ловят щепки. И вот объясни мне, Летов, зачем самому рубить лес и ловить щепки?

В ответ Летов же лишь усмехнулся недурному каламбуру.

–А я – продолжал Павлюшин – этим никогда не занимался. У меня не было времени собирать щепки. Я рубил и все – этого было достаточно. И я еще продолжу.

–Прощай – поднимаясь бросил Летов. Он отряхнул свои галифе, размял шею и, громко ударив в дверь, стал ждать ее открытия.

–Поверь, Летов, ты не победил меня. Ты себя добил – надменно сказал Павлюшин и, порычав вслед закрывающейся двери, бросился на стены, избивая их со злости и крича, чтобы его скорее выпустили.

…Проснулся чуть задремавший Летов от неожиданно включенного света. Тусклое солнце, только просыпающееся от глубокого сна, било в грязные окна кабинета на втором этаже, папки с уголовными делами прозябали во мраке угла, химические карандаши, разбросанные по столу, наоборот принимали очень хилые солнечные ванны, вместе с чернильницей, какими-то протоколами и донельзя заваленной выкуренными папиросами пепельницей.

–Расстреляли вашего Павлюшина, буквально минут пять назад – сказал капитан милиции и Летов, вяло попрощавшись с ним, спустился вниз.

Горенштейн же, приехав после суда в Первомайку, зашел в дом. Перекусив холодной позавчерашней картошкой, он еще раз начистил сапоги, достал из выдвижного ящика все свои награды, нацепив их на китель, причесался, отряхнул от ворсинок фуражку и галифе (китель он отряхнул еще раньше, в машине), перецепил некоторые криво надетые медали, и уже глубокой ночью, часа в три, направился в отделение. Ночной холод обрезал его лицо, снег укутал сапоги, жаждущие света, чтобы сверкнуть на нем своей чистотой, сонный постовой отдал честь и проводил взглядом капитана. Он зашел в свой кабинет, запер его на крючок и принялся разгребать стол.

«Протокол осмотра места происшествия», «Докладная записка», «В 17:30 к Ошкину», «КОПИЯ протокола осмотра места происшествия» – мелькали в его глазах заголовки помятых бумаг, которые он аккуратно складывал в стопку на краю стола. Взял обрезок какой-то ткани (кажись от чьей-то нательной рубахи), стер им слой пыли и пятна от пищи, покрывшие стол, также протер и подоконник. Старый, исцарапанный стол смотрел в глаза своему хозяину, тусклая лампочка, вкрученная в патрон черной настольной лампы, стоящей близ кипы бумаг, видимо, общалась со столом о том, зачем хозяин так поздно явился.

На стол положил три фотокарточки. Первая – самая помятая и поношенная – это снимок его с женой и детьми, который он пронес через всю войну в кармане гимнастерки. Вторая – та самая, которую он нашел меж досок пола. Третья – самая чистая и новенькая – фотография Вали, сделанная примерно год назад.

Выдвинул старый стул, упал на него, вытянул ноги. Поникшая голова опустилась на руки, а взгляд был устремлен лишь на эти три снимка.

И вот о чем думать? Что вспоминать? Детство? А что там? Бедность, нищета, ор и злоба учителей, и, конечно же, любящие его донельзя мать и отец. Юность? Да, прекрасная пора. Черноволосая еврейка, которую он любил, да так сильно, что готов был не спать целую ночь, ожидая заветного рассвета, когда можно умело вынырнуть из окна его домика и побежать к ее домику, чтобы помочь ей спрыгнуть с подоконника и пойти купаться в теплую речку. Молодость? Учеба, курсы по подготовке работников милиции, обучение стрельбе, потом первый его начальник – еще ветеран русско-японской, который ловил банды Ростова года так с 1910-го. Окончание юности, когда пошли первые перестрелки, первые трупы; дни, когда он приходил домой часов в двенадцать ночи, валясь от усталости и заставляя бедную мать каждую секунду ее жизни волноваться за судьбу сына. Конец 1930-х… офицерское звание, высокая должность, долгий путь к получению уважения у подчиненных. Лишь один из его группы, молодой криминалист Вано, сразу уважал молодого старлея, остальные долго приглядывались к нему – ведь до этого они были в подчинении у матерого милиционера, вышедшего из строя лишь по причине наступающей на него слепоты. И война… ну, что про нее сказать – обучение и путь в громких вагонах солдатских эшелонов куда-то на самый север, на Кандалакшское направление Карельского фронта, в 102-ю стрелковую дивизию. Офицерские курсы в январе 1942-го и должность командира роты уже к маю того же года. Потом ранение – пустяковое ранение в самой пустяковой схватке – очередная разведка боем, закончившаяся неудачно – немцы зашли во фланг и начали косить из «Косторезки» всех, кто рвался вперед, прощупывая оборону фрицев. Пули в мясо, кровь изо рта, холод и прожигающий все осенний карельский ветер, разрывающий пространство. Госпиталь, наполненные болью и запахом смерти комнаты, одно окно, из которого постоянно были видны сушащиеся бинты. И вот, окончание лечения, Карельский перешеек, 23-я армия. Знакомство с Сергеем – самое необычное и одновременно самое значительное, ведь Сергей, да-да, этот избитый жизнью, с расшатанными нервами и с донельзя подорванной верой в счастье, даже не подорванной, нет, а разорванной в клочья, стал его самым верным товарищем. Горенштейн сам не ожидал, но именно Летов станет единственным другом, который запомнится ему и о потере которого в 1945-м он будет жалеть и радоваться его возвращению уже в недавно отжившем 49-м. Дальше война, даже нет, продолжение войны, две незначительных раны под Сийринмяки – разговора о госпитале даже не было, так стремительно наступали наши войска и Горенштейн не мог себе позволить отстать от них, потом мясорубка в Ихантале и передышка, долгая передышка, пока его с Летовым не бросили в Европу и они зашагали железной поступью по освобожденным городам. И вот Вена, злополучная Вена, где их с Летовым разлучил Особый Отдел, а потом Берлин, да, освобожденный Берлин, разрушенный, превращенный в руины, но наш, советский. И как назвать следующий период? Точкой слома, не иначе. Именно точкой слома, точкой, когда Горенштейн упал рыдая у Змиевской балки, где среди тысяч трупов лежали трупы всей его семьи; точкой, когда он рухнул на разворошенный сапогами нацистов пол его квартиры, квартиры, в которой не осталось ничего прежнего, кроме обломков шкафов и затерявшейся фотокарточки. Да, точка слома, именно она. Слома его жизни, слома его души, слома его сознания – вообще всего, что есть прекрасного и полезного в человеке. И дальше что? Слом, слом, слом, беспробудный мрак, бессмысленные дни и жизнь, жизнь, которую он продолжал лишь из осознания того факта, что он полезен, полезен обществу. Жизнь, которая продолжается только за счет работы, которая приносит пользу. И тут Валентина – этот прекрасный бензин для двигателя жизни, этот прекрасный керосин для мощной керосинки, которая, с помощью нее, сумела прорвать беспробудный мрак в его душе. И вот этот бензин разлился, эта керосинка разбилась по вине одного человека. Все было кончено – это была точка. Просто точка, жирная, безоговорочная, точка, какие ставят в конце приговоров тех, чья судьба быть расстрелянным на рассвете. Горенштейн больше не мог работать – то, что давало ему жить раньше, исчезло. Исчезла возможность приносить пользу. Исчез смысл и исчезла возможность жить. Все, это последняя черта. Это черта перед последней точкой – точкой невозврата.

Звонок разодрал тишину и прервал воспоминания.

«Веня, его расстреляли» – сонно пробормотал Летов на том конце.


-Спасибо. Прощай.


-Прощай.

Звон телефона от брошенной трубки. За окном вновь завыл ветер, этот ужасный спутник холодной зимы, вновь закружился снег, вновь закачались деревья и застучали стекла. Вой, стук, ощущение того, что вот-вот, еще немного, и оконная рама распахнется, а кабинет наполнится холодом и снегом.

Все. Время перейти последнюю черту пришло. Горенштейн сделал все, что мог – он израсходовал свою жизнь до последней капли. Он дождался дня, когда причина его смерти оказалась с простреленным затылком в подвалах тюрьмы. Это был конец – Горенштейн был твердо уверен в том, что ресурс жизни кончился и что время поставить эту точку, последнюю точку, ту самую точку невозврата, пришло.

Последний взгляд на каждого из мертвых. Посмотрел в глаза каждому, даже приподнятому из коляски малышу. И вот его взгляд, потухший, бессмысленный, холодный, как эта зима, устремился на потрескавшуюся краску двери. В руке появился «Наган». Курок взведен и нету абсолютно никакого страха или сожаления – только боль, нескончаемая, непрерывная боль и уверенность в необходимости конца. Ледяное дуло врезалось своим холодом в такой же холодный висок. Еле заметная улыбка, улыбка от счастья окончания мучений, от счастья того, что он уходит сделав все, что в его силах. Взгляд все также устремлен на дверь, глаза не моргают и вот, чистые пальцы дотрагиваются до холодного курка. Выстрел.

Пуля вылетела из соседнего виска, выплеснув за собой порцию крови, которая бросилась на стол, забрызгав пол. Голова дернулась в сторону и упала в лужу крови, а из дыры в виске эта лужа пополнялась.

Все.

Вдруг ветер завыл еще сильнее, словно это не ветер, а взрывные волны, и разорвал плотную сцепку окон. Стекла дрогнули от удара о стены, ветер со снегом и воем ворвался в эту еле теплую комнату, сорвал со стола кипу бумаг, разбрасывая их повсюду, топя их в луже крови; ветер бесжалостно плавил в крови снежинки, бесжалостно припорашивал чистые волосы Горенштейна.

bannerbanner