
Полная версия:
Точка слома
-Я так и думал – задумчиво бросил Летов, делая первый глоток, – думаю, для него так будет лучше.
-Я боюсь, как бы он не застрелился там. Сейчас, как дело Павлюшина закончим, я с ним поговорю, работку, быть может, подыщу. Постараюсь вернуть его в жизнь.
-Не получится. Он теперь как я… невозвратный.
-Но ты то работаешь?
-Сам поражаюсь, как я до сих пор не загнулся. Пока сидел был уверен, что уже ни на что не гожусь. А тут, оказывается, даже работать умею.
-Так всегда. Мы всегда, мать вашу, недооцениваем себя, от чего отказываемся ото многих полезных дел, ибо думаем, что, мол, они невыполнимы. А надо за все браться. Не получается – передай другому, а коль получится – то польза огромная. И себе, и тому, ради чего ты это делаешь.
-Ну, вот закончим это дело и я уйду в себя. На завод может устроюсь. В органах мне не место.
-Почему? Ну, если забыть про биографию.
-Я слишком устал. Мне и то, как человек жил, и то, как он закончил жить, уже не интересно.
То ли Ошкин задумался над словами Летова, то ли решил ничего ему не отвечать, но вместе они посидели еще минуты две, и Летов, так и не допив чай, поплелся домой.
… День предвкушал быть обыденным. Еще вчера прошел последний следственный эксперимент: сегодня Кирвес готовил очередной отчет, а Юлов, как и обычно, проявлял фотокарточки. Летов проснулся рано утром: на улице было солнечно, снег больше не шел, а небо поражало своей голубизной. В сторону продмага ехала «Полуторка», груженая свежей картошкой, а по улице тащилась молодая и укутанная женщина, тащившая за собой небольшую елочку.
Календарь показывал 28 декабря. Кирвес, как и положено в день смерти жены, купил себе пол-литра самой дорогой водки, картошки свежей, достал из закромов тушенки, словом, приготовил все для того, чтобы вечером, придя уставшим и с отдавленными на старой печатной машинке пальцами, прилично помянуть свое безвременно ушедшее счастье.
Постовые на входе в отделение говорили о том, где купить детям новых елочных игрушек. Ошкин только выходил из туалета с мокрыми руками: лицо его выражало небольшую злобу и, увидев Летова, он сильно обрадовался: было кому рассказать о своей проблеме.
–Красил с детьми лампочки, игрушки на елку делали, и все руки себе краской измазал, а тут из труб вода такая ледяная: руки чуть ли не отморозил – заходя в кабинет бормотал Ошкин. – Кстати, хорошо что ты пришел.
-Отчего ж? – бросая на вешалку кепку спросил Летов.
-Сегодня приезжает Ладейников. Я ему сообщил, что вчера прошел последний следственный эксперимент, что обвиняемый дал признательные показания и что дело можно передавать в суд. А он решил лично с ним встретиться. Мы еще долго думали куда этого урода девать: пока шли следственные эксперименты, ясен пень, его нужно было держать в нашем КПЗ. Сначала Ладейников предложил его перевезти или в СИЗО в центральном управлении МГБ на Коммунистической, или в следственную тюрьму на Нарымской, но я намекнул, что его лучше лишний раз никуда не возить и у нас он уже прижился. Так что решили мы Павлюшина до суда оставить в нашем КПЗ. А потом уже, когда дата судебного заседания будет назначена, скорее всего, перевезут в тюрьму.
Летов впервые за долгое время решил привести себя в порядок: благо время позволяло. Прямиком из отделения он рванул в баню, которая, к сожалению, была на другом конце района около стрелочного завода. Быстро помывшись, пытаясь не замечать кучу старых рубцов на грязном теле, где местами уже виднелись коросты из пыли, он рванул в дом. Горенштейна в комнате не было: то ли он в магазин пошел, то ли на могилу Валентины, то ли в отделение – времени думать не было. Вытащив из старого чемодана единственную, еще не сильно испачканную одежду, он быстро напялил ее взамен грязного, практически безостановочного носимого со времен возвращения из лагеря тряпья, причесался запыленной расческой Горенштейна и вернулся в отделение.
В кабинете он, к большому удивлению, застал Горенштейна: Ошкин решил пригласить его, как непосредственного участника расследования. И вот, из старого окна было видно, как во двор въехал черный «ГАЗ М-1», а Ошкин с Летовым быстро, насколько это было возможно с негнущейся ногой начальника отделения, зашагали к выходу.
Сам Ладейников, ясное дело, сильно изменился с тех пор, когда работал вместе с Летовым: тут тебе и более пухлое тело, и окончательно седые волосы с усами, и огромное количество морщин да рытвин на лице, и какая-то усталость в глазах.
«Здравия желаю товарищ Комиссар третьего ранга!» – громко сказал вытянувшийся по стойке «смирно» Ошкин. Рядом с ним также вытянуто стоял Летов и весело смотрел на улыбающегося Ладейникова.
«Вольно!» – хриплым голосом ответил Комиссар и пожал руку обоим первомайским милиционерам.
Далее вся процессия переместилась в кабинет Ошкина. Налили друг другу чаю, и начался деловой разговор: Ладейников выложил из сумки желтоватый листок, на котором размашистым почерком были написаны его вопросы, возникшие при изучении материалов уголовного дела. Большая часть вопросов, ясное дело, была посвящена отчетам Кирвеса с Юловым.
«Можно ли считать, что человеконенавистничество Павлюшина и стало причиной началу этих систематических убийств?» – начал читать свой «опросный лист» Ошкин.
-Думаю, оно и послужило – ответил так и не начавший пить чай Кирвес – объективных и соответствующих типичным преступникам мотивов у этих убийств просто нет.
-Вопрос лишь один, как вы, вполне здоровые люди не могли поймать этого… сумасшедшего столь долго.
В этот момент в разговор вмешался сидящий у самой двери Летов: «Как раз таки это и помешало. Невозможно представить, что он будет делать в следующий момент. Неочевидность мотива и нетипичность поведения».
Вскоре все, кроме Ошкина и Летова разошлись по своим местам: Горенштейн сел в коридоре, Кирвес с Юловым пошли в фотолабораторию проявлять последние снимки для дела.
«Ну что, Сергей, как тебе свободная жизнь в совсем другой Родине?» – мрачно спросил Ладейников.
-Сносно, Максим Евгеньевич – также мрачно ответил Летов – поменялось тут многое.
-Ты тоже.
-Видать, да.
-Но талант свой сыскной не растерял, я смотрю.
-Не все кости и умения можно переломать.
Ладейников задумчиво повеселел и, хлопнув по коленям в стрелочных брюках, сказал: «Пора идти к вашему Павлюшину. Посмотрим, что это за фрукт».
Летов тоже поднялся со своего одинокого стула и решил все-таки предупредить Ледейникова: «Максим Евгеньевич, Павлюшин тут себе в голову втемяшил, что мы решим его «использовать» после суда. Это, конечно, бред, но я на вашем месте не стал бы рушить его иллюзий по поводу этого, ибо такая его слепая вера очень помогает нам в деле: уверяю вас, если бы он так не думал, то он на каждом следственном эксперименте пытался убежать».
–В смысле использовать? – смеясь спросил Ладейников.
-В прямом. Он мне много раз об этом говорил: мол, мы его считаем полезным и будем использовать.
-Ладно, Сергей, поверю тебе. Если его сумасшедшие идеи помогают нам в деле, то пускай они будут. Да и осталось ему уже не так много.
Дверь камеры скрипнула и Ладейников пошел в ее темноту. Летова с Ошкиным с собой он не взял – решил говорить с убийцей «тет-а-тет».
«Ох как бы он не разозлил там нашего комиссара» – шепотом пробормотал Ошкин.
-Он его не разозлит – задумчиво протянул Летов – он ему покажет, что значит быть выродком в полной мере.
Волнующийся Ошкин не заметил неплохого каламбура Летова. Но волнение старого подполковника и совершенно спокойного бывшего фронтовика прервал громкий стук в дверь: Ошкин аж подскочил, а Летов, предполагавший столь короткую продолжительность беседы, лишь усмехнулся.
И вот он, Комиссар в штатском, вышел из пустоты и мрака камеры. Сильно он изменился: глаза бегали и буквально рвались от страха, сжатые за спиной руки казались неподвижными, но дергание складок пиджака выдавало их тремор, все те же глаза постоянно то увеличивались, то уменьшались. От всего существа Ладейникова исходил абсолютный мрак, казалось, что он до сих пор не мог осознать всего увиденного и услышанного.
–Он, о… – начал и сразу запнулся Ладейников – он исчадие. Чтоб этого выродка как можно скорее белый свет не видел.
Помолчав и немного успокоившись, Ладейников таки разомкнул руки и уже спокойным голосом добавил: «Дело его областной суд вести будет, документы подавайте только во второй половине января. До этого сами отдохните, проведите дополнительные допросы, а то допросных листов недостаточно. Копии всех документов мне отправляйте».
–Так точно – тяжело сказал Ошкин.
На улице опять пошел снег. Все было белое, казалось, что и небо превратилось в какую-то марлю, направленную на грязно-голубой свет и пропускающую ее сквозь свои белые узоры. Придавленный, местами заваленный окурками папирос старый снег покрывался новым слоем, оставаясь песчинками на шинелях и пальто.
Ладейников, садясь в свою машину, пожал руки и, оглядев мрачным взглядом Летова, сказал ему: «Спасибо за все, Сергей. Жаль, что также, как и прежде, мы работать уже не сможем. Но не мне тебя судить».
-Все, кто надо, меня уже осудили – бросил Летов.
-Никто не осудит сильнее себя самого, Сергей, никто. За свои шестьдесят с лишним лет я понял это окончательно.
-Я за свои сорок с небольшим тоже.
Ладейников мрачно улыбнулся, еще раз пожал руку первомайским оперативникам, и укатил вдаль.
Глава 21.
«Грязь – это способ остаться чистым»
--«Адаптация»
«Новый Год, б…ь! А мне может не хочется катить на Красный проспект за картонным зайчиком! Но ведь надо же! А иначе никак» – с грустью рассказывал первомайский рабочий другому первомайскому рабочему в очереди продмага №12 Инского линейного отдела рабочего снабжения. Летов, сжимающий в кармане пальто мятые банкноты, краем уха слышал данный разговор и, быть может, слушал бы его дальше, если бы не ему не пришлось делать заказ молодому парню, стоящему за прилавком с тяжелыми весами.
«Водки две по пол литра, хлеба серого полбуханки и яиц куриных полтора десятка» – протароторил Летов, бросил на стол деньги и сгрузил все это в старую авоську Горенштейна. Календарь показывал 31 декабря, часы – 09 утра. Приди Летов часа в три дня, то всего этого, скорее всего, уже не было: даже в столь раннее время магазин был переполнен преимущественно домохозяйками и редко встречающимися рабочими, которые, вероятно, работали во вторую или вечернюю смену.
«Дроздова Ирина Романовна, 1902 г.р., паспорт VII – ФР № 456 789» – диктовал Ошкин, водя пальцем по желтоватому листу бумаги. В углу машинально печатал все это Белов, изредка сжимая губы, дабы не обращать внимания на онемевшие от упругих клавиш пишущей машины, пальцы.
–О, Сергей, рад видеть – радостно сказал Ошкин, сдергивая с лица свои круглые очки. – Сержант, на данный момент все, иди отдыхай, а то у тебя пальцы вон уже все отдавлены.
Белов радостно встал со стула, отдал честь и вышел из кабинета. Ошкин же, выждав некоторое время, пока шаги Белова растворятся в длинном коридоре, спросил у Летова: «Как думаешь, почему Ладейников сказал, чтоб мы документы в суд только в середине января подавали?»
Летов, ожидавший такого вопроса, ответил: «Думаю, реформу там по мораторию на смертную казнь готовят».
-Вот и я на это надеюсь – волнительно ответил Ошкин – а то такого урода, как Павлюшин, даже на четвертак в лагерь отправлять страшно.
Летов, закончив эту «волнительную» беседу с Ошкиным, и поразив его своим безразличием к происходящему, вышел прочь. В кабинете царила давящая пустота и тишина: лишь окна стучали, покорно поддаваясь ледяному ветру, рвущему своим холодом бессмысленные солнечные лучи.
В камере Павлюшина, однако, было все также мрачно. Когда Летов зашел туда, душегуб лежал на боку, но Летов отлично понимал, что он не спит, а, в лучшем случае, витает где-нибудь в своем неживом мире.
«Знал, что ты еще придешь. Знал, что вы про меня не забыли» – пробормотал Павлюшин, даже не поворачиваясь от стены.
-Про тебя не забудешь – монотонно ответил Летов.
-Комиссар ваш пустышка. Будто бы он не согласен со мной. Значит, районные менты, вроде тебя, куда умнее ментов при погонах.
-Я не мент, я лишь его остатки.
-Велика разница, вашу мать. Вы ж все мертвые, что с вас взять. Но знаешь что самое интересное?
-Что же?
-Смерть это тоже рождение, но своеобразное. Не важно какая смерть: физическая, как у тех, от кого я очищал этот мерзкий мир, или душевная, как у тебя, в любом случае это рождение. Умирая, человек рождается. Убивая человека, мы открываем ему дверь в совершенно иной мир.
-Я б предпочел ее не открывать.
-Да ты глуп, чтобы понять, что то, что за этой дверью, и есть жизнь, а то, что было до нее это мерзость какая-то. Никто из вас это понять не может и переживает, мол, как же это так, где жизнь моя. А она только началась.
-Ты мне предлагаешь начать с тобой… заново рождать людей?
-Нет, зачем ты мне. Вы все навсегда отравлены сами собой. Сами себе делаете бессмысленное существование, сами себя травите.
-Водки ты побольше меня пил, судя по всему.
-Да я не про это, балбес. Какая разница, какого размера у тебя печень или сколько у тебя швов на хлебале? Даже когда тебя закопают ты не умрешь: ты просто новую жизнь начнешь. Тебе вот жалеть о смерти незачем, ты ничего полезного не сделал в этой жизни, а мне есть: я еще так многое не успел.
-То есть умирать ты не хочешь?
-О нет. Говорю же: дела еще есть незаконченные. В отличие от тебя. Я поставил своей целью рафинирование общества и я свое дело закончу!
-Ну да, с тобой я дело уже закончил.
-Закончишь, когда я тебя зарублю к чертям. А пока тебе просто кажется.
Бросил Летов и общение с Павлюшиным. В отделении, по сути, остался один Ошкин с Беловым, которые занимались бумажными делами, а Летов, накинув на себя свое рваное пальто, двинулся вниз по улице. Из-за домов выглядывало широкое Бердское шоссе, потом оно терялось за ржавыми крышами двухэтажных коммуналок, и снова мерещилось за крышами частного сектора. Вот и начался заснеженный тротуар из шлака, вот из переулка выбежала ребятня, вся одежда которой побелела от снега, а вот и солнце бросило свой свет на эту улицу, пытаясь сжечь ее, превратить ее в труху, но пытаясь тщетно: не получалось у Светила превратить этот мир в один большой тротуар из золы, не получалось, как бы этого сейчас не хотелось Павлюшину, а может, в глубине души, и самому Летову.
Вот так, бредя непонятно куда, Летов вышел к продмагу №19. А рядом с ним и кладбище.
Летов, забредя в царство мертвых, зашагал по полуживой тропинке к могиле матери. Все тут было таким же: деревянные кресты, на которых изредка встречались поржавевшие таблички, заснеженные холмики и опять этот треклятый солнечный свет, не прекращающий своих попыток сжечь Землю.
Уже на подходе к могиле матери Летов увидел, что на краю кладбища на коленях стоял Горенштейн в штатском.
«Не думал, что ты тут» – проглатывая слова сказал Горенштейн.
-Я тоже – бросил Летов.
-Как мимолетна жизнь. Так ярко помню юностью свою в Ростове, словно вчера было. А вот что было вчера я как раз и не помню. Даже погоню нашу за… ним плохо помню.
-То же самое. А в юности ростовской есть что вспоминать?
-Полным полно. Взять хоть как мы с бандой из соседнего района за пачку папирос дрались лет в двенадцать.
-Давно ты тут?
-Не знаю, я часы с неделю назад разбил. В ящике у меня лежат. Как все закончится, если деньги будут, то почини их.
-Закончится все скоро?
-Это вопрос или утверждение?
-Скорее вопрос.
-Думаю, да. Самое интересное, что только тебе и могу сказать про это. Ибо знаю, что ты не осудишь.
-Не осужу, поверь. Мы в этом мире теперь даже не прохожие, а беспризорники, мешающие людям утром идти на работу.
-Не поспоришь – пробормотал Горенштейн, поднялся на ноги, пару раз ударил по заснеженным галифе, оглядел еще раз свежий крест Валентины и пошел прочь. Летов, тоже попрощавшийся с ней, утопая в снегу, побрел за своим другом – с мамой решил повидаться попозже.
«Завтра Новый Год уже» – неожиданно сказал Горенштейн, выходя с кладбища.
-Новое десятилетие даже.
-Я помню, когда в школе учился еще, они только-только всеобщими стали, в мае как-то брел по улице с одноклассницей. Она с польскими корнями была, такая красотка, не описать. Тепло было, светло, весело так. И она мне сказала тогда, что жизнь прекрасна. Много кто мне еще так говорил, но всегда я вспоминал именно ее. Теперь, когда сам себе эту фразу зачем-то говорю, то начинаю смеяться, и над той полячкой смеюсь тоже. А это так… так страшно, смеяться над тем, что было так долго святым.
-Меняется жизнь, с ней меняются люди, а с ними и их святые вещи или символы.
-И такое правило есть… Суть то в том, что само существование правила не доказывает его… человечность.
-А ты еще веришь в человечное в нашей жизни?
-Я ни во что не верю. Я только знаю, да и знаю лишь то, что осталось мне немного.
Закончив свой необычный диалог около девятнадцатого продмага, далее они шли молча. Собеседниками этих двух потерянных, никому не нужных и, что самое важное, не нужных самим себе, людей стали мерзнущие вороны и умершие деревья, покорно скрипящие под порывами ветра. И снова эти покосившиеся заборы, эти ледяные стены коммуналок, эти заснеженные скамейки, эти разъезженные дороги и эти тонущие в снегу тротуары; снова это солнце, этот мир, эти деревья, эти люди…
Придя домой включили полуживую плитку в патрон от лампочки, сделали какой-то стряпнины, помыли стаканы, заполнили их водкой и уселись на кровати около окна.
Часы пробили шесть вечера. Летов и Горенштейн, уже изрядно выпившие, стянули с себя свитера, распахнули вороты рубашек и практически падали на стол. Ошкин только собирал гостей в своей квартире, усаживая старшую и младшую дочку за стол и обхаживая свою жену; Юлов развлекал сына, пока жена варила картошку, а Кирвес сидел в своем кабинете в отделении, размышляя над отчетом и изредка выпивая свежую водку. Павлюшин, не отмечающий Новый Год уже много лет, бродил по камере, пыхтя и изредка избивая с криком стены. Вот так и заканчивался 1949-й год для отдельных представителей Первомайки.
К десяти часам вечера Горенштейн напился до полуживого состояния и, с заплаканными глазами, уснул. Летов, выпив остатки, упал в беспамятстве на кровать и не видел ничего кроме черной пелены. Но такое счастье, когда не мерещится ничего, не слышится ничего длилось часа четыре: Летов быстро очнулся, трясущимися руками что-то доел и понял, что нужно проветрится: голова выла от боли, глаза ссыхались, а мозг словно негодовал: где пылающее небо и летающие кондоры? Поэтому Летов застегнулся, набросил пальто на плечи и, пройдя мимо прорывающегося сквозь двери комнат света, вышел на черную улицу. Обтерся снегом, содрал шарф и поплелся вниз, изредка запинаясь, в итоге выйдя к новехоньким, совсем чистым домам будущего поселка РМЗ. Решил прогуляться там, изредка прикасаясь к гладким стенам «сталинок», и не переставая обтираться снегом. Вот он вышел к белой стене изрешеченной оконными рамами. В первой ее половине выступали четыре маленьких балкончика, огороженные белым каменным забором, чуть дальше, над входом в подъезд, выпирал большой козырек с тремя углами, по крыше которого шел такой же белый заборчик, создавая как бы еще один балкон. Давно Летов не видал таких архитектурных сооружений: стены для него всегда были обшарпанными, грязными и со старыми окнами коммуналок. А тут словно иной мир, мир новый и возрождающийся.
«Сергей! Сергей!» – вдруг услышал свое имя, прорывающееся сквозь кашель и пьяную пелену знакомого голоса, Летов.
На ступеньках подъезда стоял и курил Ошкин. Лицо его немного повеселело при виде товарища, но вскоре скорчилось в свое стандартное положение.
«С доброй ночью, товарищ подполковник» – сдавленно ответил Летов, забираясь по ступенькам.
-Красиво здесь – начал Ошкин, зажигая новую папиросу – всю жизнь в коммуналке ютился, а тут комнату выдали. Не зря значит Родине служил.
-Не зря, Леонид Львович. Тебе ее еще в 30-е стоило выдать, мы тогда в таких передрягах бывали.
-Да, но выдали то все равно не за «выслугу лет». Сын мой, ему уже двадцать пятый год, молодцом вырос: услышал, что теперь дома можно строить «хозспособом» и после работы ночью всегда на стройке здесь и работал. Жена его сильно злилась: мол, дома вообще не бывает. Зато через год, вот, выдали нам квартиру отдельную. Теперь и живем все вместе: я с женой, да сын тоже с женой и детишками. Так он опять же не успокоился, когда магазин новый на Бердском шоссе открывали, он участвовал в строительстве подъездов к нему. Комсомолец…
Ошкин мрачно и загадочно усмехнулся, затянулся ядреным дымом и грустно начал: «Скоро пенсия уже. Смотрю назад и даже страшно становится от количества провалов и проигрышей, которые у нас у всех бывали. Не только по службе, конечно, но, в основном, по ней. После такого и уходить не хочется: остается чувство, словно ты не искупил свою вину за те провалы, и хочется оставаться на службе, чтобы искупить. А, с другой стороны, останешься служить, и новые провалы будут, и их опять искупать придется. И так до бесконечности, а потом помирать будешь и заплачешь, что не все искупил. Вот и думаешь, что лучше: уйти с неискупленными проигрышами и плакать от этого, или остаться и еще провалов наделать».
Летов, только закуривший и скорчившийся от холодного ветра, внимательно слушал крик души выпившего начальника и вдруг, словно прервав Ошкина, сказал: «Мы все можем победить. Как минимум себя».
-Что ты имеешь в виду?
-Я имею в виду, что мы должны умереть, когда это необходимо. Это и есть победа над собой.
-Умереть… когда это необходимо?
-Наступает момент, когда смысл твоего существования исчезает и тогда нужно умереть, чтобы не занимать место. Да дело даже не в этом, а в том, что человек без смысла жить способен на страшные вещи, которые можно избежать, если уйти вовремя. Главное верно понять тот момент, когда смысл исчез. Вот я думал, что он еще в 42-м исчез, но было чувство, что это не так. Не было бы его, я б еще в лагере под дерево бросился, но оно было, и вот, я тут. Однако осознание, что скоро этот смысл пропадет у меня есть, и чувства, что это осознание ошибочно, уже нет.
-И ты хочешь сказать, что скоро наступить момент, когда ты… бросишься под дерево?
-Я не знаю скоро или не скоро, но он точно наступит. А если я этого не сделаю, то последствия могут быть такими, что не приведи Господь.
Ошкин долго молчал, обдумывая все сказанное. Закурил уже третью папиросу и продолжал смотреть в одну точку – разрывающее мрак ночи окно соседнего барака, где, видимо тоже проходил праздник. Слышался оттуда шум, за столом близ окна сидели обнимающиеся люди, где-то вдали у двери бегали маленькие силуэты детей. Ветер выл, но его рвения не хватало, чтобы разорвать последние лучики света и погрузить это проклятое Богом место в окончательный и беспробудный мрак.
Только Ошкин бросил папиросу, как из окна сверху раздался громкий женский крик: «Лёня, иди домой, тебя дети заждались!».
«Я тебя понял, Сергей. Я тебя понял. Это твоя жизнь и решать все тебе» – пожимая Летову руку сказал Ошкин.
-Это уже не жизнь – бросил Летов и спрыгнул по ступеням вниз.
… Прошло первое января. Прошло оно, как и полагается, довольно быстро и тяжко: сначала пришлось отпаивать водой Горенштейна, потом готовить хоть какое-то пропитание, слышать крики еще не до конца протрезвевших соседей – часа в три дня даже раздался грохот падающего таза – видимо кто-то использовал его как снаряд для метания, а затем отмывать, насколько это было возможно без мыла – все оно кончилось, пятна на брюках и пальто.
Утром же следующего дня, прорываясь сквозь дикий снегопад, Летов с Горенштейном пошли к кладбищу. Близ покосившейся ограды среди старых деревянных крестов и белоснежных бугорков, глубина коих увеличивалась пропорционально силе утреннего снегопада, уже стояла кучка людей. Кто в разношерстной гражданской одежде: от старой телогрейки до чистенькой «Москвички», кто в милицейской. На бугорках свежей земли, лежащей грубыми заледеневшими обрубками, стояли железные столбики с алой звездой наверху, затем эти обрубки земли накрыли свежими еловыми ветками, чья зеленоватая веселость вперемешку с грязным мраком земли, вскоре скрылась за белизной снега. Вдоль свежих могил стояло отделение милиции с карабинами на плече. Лица их были железными и красными от холода, сильно выделяляясь среди рыдающих и мрачных родственников, да друзей погибших.