
Полная версия:
Молодость и другие проблемы
Я слушала спектакль белой ночи каждый раз, провожала глазами солнце и встречала луну – действующих лиц, я же знала наизусть каждое режиссерское решение – когда включат софиты, а когда партер утонет в темени.
Я лежала на берегу, подставляя лицо показавшемуся солнцу. Никому до меня не было дела. Была я одна, и больше никого рядом. Но далеко был кто-то, о ком я беспокоилась и за кого переживала, не потому что были причины, а потому что я хотела, и внутри все льнуло к нему, тянулось и обвивало его тонкими ветвями-лианами, широкими листьями закрывая от палящей звезды, через несколько тысяч километров.
Не веря самой себе, я нашла спокойствие в том, чтобы просто не задавать вопросы. Если хочется, значит, все нормально – никто не запретит тебе чувствовать. Если просто, никто не заставит все усложнить, а если сложно – идти до конца. Если любится, значит – ты человек, если ненавидится – тоже. И ничто человеческое тебе не чуждо.
Самая сложная вещь на свете – отпустить, дать жизни идти так, как она идет. Все это дается только через признание себя «всего лишь» человеком, не всемогущим, не идеальным, не ответственным за все беды и несчастья мира.
«Всего лишь» человек не остановит цунами ловлей бабочек на другом конце планеты. И так же он не исцелит ближнего от крайней формы дебильности. Человек не выберет, родиться ему с депрессией или предрасположенностью к раку. Его в целом никто не спрашивал, хочет он жить или нет. После такого вопроса почти все условности об обязанности быть хорошим или самым лучшим плавно выцветают. Для кого? Для чего?
Я любила. Я люблю! Оттого и тревожно, и сложно, и просто одновременно. Оттого я все чувствую, вижу, я слышу, и я живу! И поэтому каждый прохожий кажется знакомым, и каждый светофор на ленивом перекрестке подает знаки – тебе нужно туда, жизнь там, совсем рядом.
Я люблю, хотя и безответно, может быть, незаметно, но это чувство заставляет меня отказаться от мутной пелены, окутавшей глаза. Я люблю – и это главное. Я просто даю себе шанс, разрешаю испытывать все приходящее и отпускать то, что утекает сквозь пальцы. Я даю себе право на ошибку, даю возможность разувериться в том, что было свято, и принять за истину новое, отказаться от ветхих убеждений, три раза наступить на грабли, пожалеть, засомневаться, но быть живой.
Я – единственная в своем роде, дурная и взрослая, самая мудрая и самая невежественная из женщин, самая счастливая и самая несчастная, когда голова разлетается на стеклянные черепки от накала эмоций. Сегодня будем плакать до угнетения легочной деятельности, но к вечеру на шее распустятся десятки белоснежных лилий с роем старательных пчел вокруг медовых цветоносов, и я – буду, и мир – будет.
Я хочу видеть жизнь в разных красках, в полярных точках, в абсурдной манере добираться до того, чего остальные не заметили. Я хочу подмечать нюансы, детали, мелочи, то, что придает оттенков простому событию, делает его особенным. Я хочу любить не наполовину, а так, чтобы жизнь захлестывала, как неспокойная волна, обдавая кожу солеными пузырями и попадая в ноздри, – три секунды не дыши, зато каким вкусным, напитанным покажется морской воздух после.
Я хочу, проснувшись с обрюзгшим стариком, до этих самых пор любовью своей жизни, он же – красавец с фотографии в «сепии» на стене, понимать, что каждый предоставленный день я жила, любила, заботилась, скорбела, тревожилась, я – была. Я не пятно в генеалогическом древе, я не лицо на семейном снимке, я не запись в документах потомков, а я действительно застала временной промежуток на поверхности Земли, и мое тело осыпалось пеплом на смирном погосте, рядом с телами моих родственников. Я – была.
Конец
Интересно, есть ли период в жизни, когда перестает быть страшно не просто работать, не просто любить, а жить?
Возможно, воплощение спокойствия – это тихая старушка в большом доме, похоронившая мужа и подруг и принимающая раз в месяц по выходным детей и внуков, поступивших в колледж. У нее в нарядном серванте со стеклянными дверцами стоит дореволюционный фарфоровый сервиз (семейная реликвия), и достает она его раз в году на день рождения, неповоротливо заваривает чай и маленькими глотками выпивает, сидя напротив большого окна. Через него смотрит на город и мельтешащих детей за руку с родителями.
Это первое, что приходит в голову. Да. Хотелось сказать, что спокойствие приходит в обличии одинокой старушки по той причине, что все самое страшное уже случилось, а значит, больше его можно не ждать. На самом деле этот образ внушает скорее не отсутствие страха, а такую степень сплетения с ним, смирения, принятия, что всю жизнь до самого конца он ступает рядом, как тень.
Есть ли такая жизнь, когда счастье течет не пунктирной линией с пустотами-горестями, а самоуверенной прямой?
Я больше склоняюсь к мысли, что горести не рисуют пробелы на прямой счастья, а пересекают ее самостоятельными отрезками. И задача человека – воспринимать их как такую же заслуживающую внимания часть Жизни, потому что на их фоне счастье чувствуется острее. Может быть, мы и понимаем, что это счастье, только когда испытали его антоним. Может быть, удельная ценность счастья повышается с каждым опытом горя.
Год назад у меня умер лучший друг. Эта горесть была такой же ожидаемой, сколько и неожиданной. Я любила его искренне и всей душой, насколько была способна любить другого человека. А когда его не стало, даже не смогла выплакать свою боль – все еще не поверила в то, что его нет. До сих пор не могу.
После многочисленных попыток поговорить с ним и в храме, или на кладбище, чувствовала, что это неспокойствие дергает и меня, и, вероятно, его тоже. Это было неправильно. Хотелось попрощаться с ним, отпустить его, дать ему свободу.
Когда мне тревожно, то я спасаюсь разговорами с проверенными людьми. И после одного такого монолога о друге мое доверенное лицо сказало: «Я понимаю твою боль. Это похоже на то, как часть твоего тела вырвали из тебя осколками. Но, может, это еще один повод сказать твоему другу спасибо и вспомнить то хорошее, чем было наполнено ваше совместное время».
Кажется, тогда я научилась с благодарностью относиться к минувшему, утраченному за то, какой след оно оставило в твоей душе.
Мой друг был потрясающим человеком, лучшим из тех, кого я знала за все годы своей жизни. Он делал мир лучше одним своим присутствием. Он знал, как заставить всех смеяться в самые темные времена. У него как будто был ключ к сердцу каждого, кого он знал. На него можно было положиться. И он не боялся признаваться в чувствах. Я любила его за то, что он был именно таким, потому что таких больше не будет.
И после того, как его жизнь оборвалась, моя продолжается. Поэтому, несмотря на боль, которая ни за десять, ни за сто лет его отсутствия не притупится, я буду счастлива за себя и за него, и успею сделать в этой жизни все счастливое, что он не успел. Я буду благодарить жизнь за то, что знала его, и рассказывать о нем там, где смогу.
Страшно ли жить после такого? Несомненно. Значит ли это, что такое горе прервет любое счастье моей жизни? Нет. Значит ли, что теперь я лучше разбираюсь в том, что такое счастье? Похоже, что да.
К этому моменту я уже минут двадцать как шла по Большому проспекту. Не заметила хронометраж – когда поднялась с набережной, развернулась, покинула Ленэкспо, помахала спящему сторожу и двинулась дальше.
Сегодня счастье было со мной, как и каждый день. Ну не нужно его звать, гнаться за ним, когда знаешь, что единственное непреложное правило для встречи с ним – просто заметить его там, где оно всегда было, обратить свой внутренний взор на эту искорку доброго, нежного, настоящего и греть, разжигать. Счастье, как и любовь, не существует само по себе. Оно требует ежедневной работы, упорства, но более всего – бесстрашия созидать счастье из маленьких и больших счастий и горестей.
Так, пропуская через волосы потоки ветра, я добралась до набережной со Сфинксами. Ноги сами привели. Шаг мой ускорялся, как будто я обозначила на воображаемой карте конечную цель, как будто решила загадку, составленную для меня усилиями всего человечества.
Весь скованный духотой день, ночь и рассвет расцвели и переродились из неуклюжей гусеницы в тесном коконе в причудливую бабочку. И теперь, сидя со Сфинксами и улавливая ладонями слабые потоки прохлады от Невы, я знала: я была. Я все еще есть.
ИМЯ ТВОЕ
«Нет никаких вторых половинок. Есть просто отрезки времени, в которые нам с кем-то хорошо. Три минуты. Два дня. Пять лет. Всю жизнь».
А. П. Чехов
«Если любовь – не страсть, значит, это не любовь, а что-то другое; а страсти, чтобы не угаснуть, нужно не удовлетворение, а преграды».
С. Моэм
1
Она услышала стук в дверь только через пятнадцать секунд, когда он повторился в третий раз. Лениво встала с кровати, будто соскребая себя с простыней. Затопала по дощатому полу. Голым ногам было приятно его тепло. Когда она мельком осмотрелась, комната показалась ей запущенной, как живое воплощение ее настроения.
Лампа на столе пыталась пересилить желтым светом слой пыли. Получалось с трудом. На книжной полке над столом смешались английская классика и русская современная проза. Закладки отрезали почти у каждой книги последнюю треть, к которой не вернутся. Парочка сборников была на грани падения прямо в засохший куст зелени на полу.
По пути к источнику стука лакированные полы скрипели все сильнее от кровати к двери, так, что гость за ней мог отследить, когда ее откроют. Она дошла до нее, приглаживая на себе пижамные штаны.
– Зачем пришел? – очень хотелось спросить, но губы присохли друг к другу, она только отвела взгляд в сторону и отошла, пропуская гостя.
– Опять за вино взялась? А слышала, что женский алкоголизм не лечится? – нелепая шутка. Он и сам это понял. На тумбе рядом с кроватью доживала свой день наполовину пустая бутылка. Рядом стоял фужер, залитый вином, в следах от помады. Под ним – засохшие округлые пятна цвета пьяной вишни. – Мне тоже налей.
– Налей сам, – она махнула рукой в сторону полки, где был второй фужер.
Он ухмыльнулся, подергивая правым уголком рта. Сделал пару глотков прямо из бутылки. Посмотрел на нее: она убрала подушки у изголовья, легла головой к двери и положила ноги на спинку кровати. Взял со стола пачку сигарет и полную пепельницу, чтобы лечь рядом:
– Будешь?
– Давай.
Над головой заклубился чад. От него как будто задыхалась вся комната. Как будто заражалась вода в графине и обесцвечивались памятные открытки из путешествий на доске. Дым плыл.
– Если я так чувствую легкие, наверно, половину уже разъело этой дрянью. Да и черт с ним. Он опять пришел молчать? Не просто же так он это делает. Вроде как я не вижу, что он сжимает кулаки и ворот рубашки подрагивает чаще, чем должен. Такая себе обычная ночь, когда он заявляется просто покурить. Подумаешь. – Она смотрела в одну точку за раздвинутыми плотными шторами. На грудную клетку как будто положили камень, трудно было шевелиться и даже думать. Лицо не выражало ничего, морщины разгладились, а кожа растеклась по лицевым косточкам. Глазницы казались впалыми, радужка – огромной на фоне бледных ресниц. – Сколько еще времени должно пройти, прежде чем он придумает, что сказать?
Он перебил ее:
– И давно ты так лежишь?
– Ты приходишь сюда неделю. За неделю можно было понять, – подумала она, повернув к нему голову.
Чайка рявкнула так, что он дернулся от неожиданности. Хотя чего можно было ждать в доме с окнами на залив. Это выглядело довольно забавно. Он закрыл лицо ладонью.
– Знаешь, а я тут пробовала тебе письмо написать. – У нее почти получилось сказать это вслух. В этот раз она даже воздуха набрала, чтобы начать разговор, так, что он вырвался с резким звуком, напоминающим что – то среднее между кашлем и стоном. – Я часа два сидела за столом. Особо внимательные уже заметили бы кучу исписанных листов под ним. На трех из написанного только «дорогой Костя» с черной запятой. Еще два лежат скомканные, на них половина белого пространства ушла на нервные каракули. Последнее стоит на полке между книгами. Теперь на него очень бы не хотелось наткнуться.
– Еще по одной?
– Давай.
Пепельница не особенно требовалась, все и так летело мимо, прямиком на простыню.
– Написанное незачем, в никуда, не дошедшее до адресата. Несчастное дитя. Подумать только: я написала ему письмо, которое он никогда не увидит. Прямо по всем канонам от психологов – переделать мысли в буквы, буквы впечатать в бумажный лист, предать его земле или огню (кто во что верит). Вот рецепт избавления от обид. Но обида моя протянула еще сигарету.
«Не хватает слов в нашем языке, чтобы рассказать как я тебя ненавижу, как ужасно ты мне приелся и как я устала. Сегодня мне приснилось, как ты кричал что не любишь меня, как будто желал отвязаться от налипшей на подошву жвачки. И я обиделась на тебя взаправду, наяву. Я знаю, что на самом деле обманываю себя, когда думаю, что люблю тебя и буду вспоминать даже на свадьбе, впервые целуя своего мужа. Просто мне хочется думать, что ты для меня, а я для тебя. Чушь какая.
Вот прочитала я «Острие бритвы» Моэма, и на полку даже не смогла поставить. Держу ее рядом, обнимаю во сне. Там Ларри Даррел. Этот противный Ларри пленяет всех девушек своим чистым сердцем, но никому не даётся в руки. Этот противный Ларри появляется из ниоткуда, влюбляет в себя половину города и неожиданно убегает. Этот Ларри не говорит: где живёт, чем живёт и как живёт. Он просто живёт в поисках этой жизни. А ты после встречи с ним никак не поймешь, где потерялось все твое спокойствие.
Я до ужаса тебя ненавижу, потому что не могу из-за тебя видеть других хороших людей, потому что всех с тобой сравниваю и потому что на твоём фоне все похожи на растекшиеся пятна.
У нас с тобой ничего бы не получилось, даже если бы ты захотел, потому что я эгоистка, которая не потерпит чужого внимания в твою сторону, а ты птица в полете. И ты умрешь без свободы. Ты и есть свобода. Меня обижает, что все твои обычные знаки я воспринимаю как знаки внимания. Это заставляет меня на что-то надеяться. И приходится давать себе обещания, что я никогда не влезу в твое личное пространство, никогда не расколюсь, потому что не хочется быть ещё одной несчастной девочкой из твоего списка, которая погрязла в тебе по уши и которой приходится объяснять невзаимность. Лучше бы тебя вообще не было».
– Представляешь, что вчера случилось. Малой вечером возвращается, весь запыхался, и губа разбита. Пришлось расспрашивать. Он-то думает что взрослый и сам справится. Но как только эта история повторится, я знаю, он не вытерпит и сам в слезах прилетит. Так и прошлым летом было. Я ему еще говорил никуда не соваться.
– Надо, наверно, окно открыть, ты не против? Совсем дышать нечем.
– Я открою.
Он поднялся. На просвет лампы через мятую футболку стали видны очертания его широкой спины. Хотелось обнять его сзади, но тело не двигалось. На груди все еще лежала бетонная плита.
От него приятно пахло. Пахло им. У каждой семьи есть свой особенный запах. В новых домах замечаешь, как они впитали ароматы своих хозяев. Но самое трудное – определить свой собственный, потому что он заметен только чужаку. От него пахло ледяным озером – «свежим ничем». Теперь так пахла подушка, цветы и оконная рама. Этот запах приходил вместе с ним и задерживался в комнате на пару часов красивым шлейфом. Он чувствовался сразу, и отпускать его не хотелось.
С открытым окном чайки гавкали еще громче. Теперь они будто поняли, что их здесь ждут, и начали пикировать, демонстрировать молодые крылья.
– Джонатан?
– Джонатан жил на скалах, это не он. Ложись.
Говорить было не о чем, потому что сохранить натяжение было легче, чем осмелиться его разорвать.
– Может, музыку включим? – она приподнялась на кровати.
– Если ты про Флитвудов, то я уже каждую паузу в их песнях выучил. Жаль, что у тебя только их пластинки.
– Мне их вполне достаточно.
Он подумал минуту:
– Тогда давай «Силвер Спрингс». Сдаюсь.
– Прекрасный выбор. – Она сползла с кровати, переступив через его ноги. Вполне себе современный патефон в углу, сделанный в ретро-стиле, был уже заправлен пластинкой. Это был перевыпуск альбома «Rumors», в который вошла песня авторства Стиви Никс, прежде не включенная в список.
Резким выдохом она избавила винил от пыли, чтобы избежать появления царапин. Иголочка проигрывателя впилась в черные завитки, выдала трескучее вступление и начала Силвер Спрингс.
Силвер Спрингс – это название города в Америке, проезжая который Стиви Никс подумала, что городок с таким именем, должно быть, очень красивый. И ее парень может стать этаким Силвер Спрингс для нее.
Самая дикая пара из всего состава Флитвуд Мак, – рок-красотка Стиви Никс и горячий Линдси Бакингем – с которой группа вошла в золотую эру, рассталась, как только они закончили писать этот самый альбом. Стиви тогда сказала журналистам: «Мы закончили. Я думаю, что все кончено, и теперь мы оба знаем, что чего бы это ни стоило, мы сохраним группу».
Прикасаясь к пластинке, она всегда думала одно и то же:
– Я же никогда не знала их лично, я не могу знать, что на самом деле происходило между ними. Но наверняка эти люди болели друг другом так же, как музыкой. Иначе, признавая крах своих долгих отношений, которые не завершились ни свадьбой, ни созданием семьи, они не смогли бы работать вместе еще больше двадцати лет.
В 1997 году Флитвуды устроили грандиозный концерт к выходу нового альбома «Dance». Его запись для правнуков, если они унаследуют ее черты, будет равна ценности скелета якутского мамонта.
Когда в нем Стиви исполняет Силвер Спрингс, она как будто поет ее для Линдси Бакингема. Она обращает к нему свой взор, она смотрит в упор, когда надрывно тянет:
«Я буду следовать за тобой, пока мой голос не настигнет тебя.
Ты не сможешь скрыться от голоса женщины, которая любит».
И когда эти уже немолодые люди со своими историями встречаются в песне, кажется, что между ними все еще мелькают молнии. Кажется, что они хотят сказать друг другу что-то еще, но с силой сдерживаются. Кажется, что в их глазах есть и страсть, не успевшая погаснуть, и сожаление, и мольба о прощении. Кажется, что музыкой они могут сказать намного больше, чем словами.
Эти несколько минут, пока звучит песня, эмоции накалены настолько, что вот-вот должен случиться взрыв. На сцене его не будет. Но он прогремит в душе у каждого, кто увидит это прекрасное противостояние, и выжжет маленькую ее часть.
Стиви пела:
«Ты мог бы стать моим Силвер Спрингс,
Вспыхивающим сине-зелеными красками.
Я была бы твоей единственной мечтой,
А ты сияющей осенью, разбивающейся об океан».
В это время она заняла свое место.
– Разрешите.
Он подогнул ноги, чтобы она могла залезть на кровать.
Она положила голову на подушку и задрала подбородок так, чтобы упереться взглядом в потолок и не видеть его лица. Он в это время прикрыл глаза, веки даже задрожали. Эту песню они слушали, не перебивая ее.
На проигрывателе, к сожалению, нельзя было зациклить песню. Поэтому она ждала конец с напряжением. Слишком много хотелось уместить в эти три минуты. Может, даже поплакать. Но при нем она бы не решилась.
2
Они познакомились семь лет назад, когда поступили в один университет. Набор привычно для этого места был очень большим, поэтому студенты делились на два потока по пять групп в каждом. Он был в первом, она – во втором. Пересекаться они могли только на общих лекциях и кружках, что случалось не так часто.
Но первая встреча случилась еще до этого. Традиционно перед началом учебного года для новичков устраивают цикл встреч. В том году это был сбор всех желающих первокурсников под руководством старшеньких в Парке трехсотлетия. Людей было не так много, всего около сорока человек. Их усадили в большой круг на стриженном газоне, предлагая рассказать пару слов о себе и познакомиться. Шестнадцатым по счету шел он. Из его приветствия она запомнила, что он августовский лев. Кроме приветствия она запомнила светлые голубые глаза в контрасте с темными волосами, постоянную полуулыбку и приветливость. Он не запомнил о ней ничего.
После того, как старшие курсы достаточно запугают новичков по поводу неподъемных сессий, последние весь семестр будут бегать по указанным выше мероприятиям. На них будет такая мешанина из желающих попасть на глаза профессуре, что перезнакомиться между собой всей толпе будет несложно.
Вот так в сентябре после очередного кружка, присутствие на котором, разумеется, было «обязательным», она наткнулась на него. Она вышла из кабинета одной из первых и на подходе к лестнице обсуждала что-то с подругой напоследок. Из кабинета выскакивали одна за другой головы студентов. Люди толкались, задерживали других. Здесь и появилось лицо, которое в череде случайных фигур ей показалось совершенно особенным.
В ее голове этот миг тянулся, как в фильме: в замедленной съемке она поворачивается, и ее взгляд цепляется за него, конечно. Он придерживает руками лямки рюкзака, поправляет горловину толстовки, отвечает рядом идущему студенту. Уголки рта постоянно приподняты. Черные ресницы обрамляют ясные голубые глаза без примеси другого оттенка, а пухлые губы – белые маленькие зубы.
Она тогда успевала подумать:
– Боже, надо придумать хоть что-нибудь, чтобы поговорить с ним прямо сейчас. Сейчас. Ну же. – И нет в этом импульсе никакого рацио. Просто случилось, что кто-то или что-то толкнули ее именно тут и именно к нему.
И выдает:
– Ой, ребят, вы же вроде сидели на первой парте? Мы просто сзади ничего кроме рецепта «Белого русского» не услышали. Поделитесь записями?
Она смутилась до кончиков ушей. Он остановился и без всякого смущения сказал:
– А, без проблем. Скажи только, как тебя найти. Кстати, «Белого русского» я бы попробовал в исполнении преподавателя. Интересно, он пьет со студентами?
Подруга, не успевшая понять, что происходило, растерянно посмотрела на нее и упустила одно нервное «ха».
Она с облегчением улыбнулась. Они обменялись контактами, и он с другом скрылся в лестничном лабиринте.
– Это что такое было? – шипела подруга, оттаскивая ее за руку в конец коридора.
– Да так, не бери в голову. Просто лекция нужна очень.
Краткое отступление. Здесь принципиально важно сказать, что она семь лет назад и она сейчас – два совершенно разных человека. Лежа с ним на кровати в пыльной квартире, она не церемонится ответить любому, кто побеспокоит ее равновесие, оригинальной грубостью, отплатить по закону бумеранга и пренебречь приличием. Все это неизменно сопровождается растущим чувством собственного достоинства и элегантностью дикой кошки. Но, стоя с ним в университетских кулуарах, она ломается от малейшего дискомфорта, боится смотреть другим в глаза и теряется в незнакомой обстановке. Она и за человека-то себя особенно не считает. Поэтому осмелиться заговорить с другим – это прорыв, если не для человечества, то для нее определенно.
Конечно, она выдержала паузу, прежде чем писать ему, потому что тогда так завещала женская мудрость – нельзя выдавать свою заинтересованность. Обращаться к нему нужно как бы «между прочим», вытягивая важность своей персоны на первое место. В конце концов, познакомиться с тобой в его интересах. Правила воображаемого приличия того времени диктовали именно эту политику.
Она держалась ровно неделю, потому что любая игра, заставляющая меняться само ее существо, была обречена. Этого человека нельзя было заставить притворяться. Да, она была напугана по жизни, слаба в кастовых разборках людей, придающих себе излишнюю значимость, зажата и повсеместно напряжена, но абсолютно не способна играть кого-то. Только быть собой.
После недели таких крысиных бегов и попыток завести беседу она плюнула на это, вслух произнеся, что, его интерес ничем не притянешь – так тому и быть. Дальше она будет жить без обмана, по своим строгим правилам: не будет искажать впечатление о себе. Собрав в кулак остатки смелости, она написала ему, придерживаясь изначальной легенды. Ответ, как и стоило ожидать, был самый рядовой, самый обычный: ему задали вопрос – он на него ответил. Никаких разговоров до утра. Никаких последствий. Только несколько неформальных слов.
Такие чувства, когда дыхание сбивается при виде «того самого человека», в желудке вылупляется стая пушистых бабочек и резко отказывает подколенная связка, в фильмах и книгах, конечно, называются самыми серьезными. Но она склонна была толковать такие сигналы организма, как прямое указание бежать.
Подумайте сами: когда она, не стремясь к этому, видела его в стенах университета, глаза автоматически настраивались только на него, как винтовка снайпера – на цель. Тело потихоньку теряло контроль. У слуха открывалось новое измерение.