
Полная версия:
Момент Макиавелли: Политическая мысль Флоренции и атлантическая республиканская традиция
Отношение гуманистов к проблеме универсалий являлось разнообразным и чрезвычайно сложным, во Флоренции оно не было таким же, каким, скажем, в Падуе; но кажется ясным, что основные направления мысли не вернулись к прямолинейному схоластическому реализму и не заняли релятивистскую позицию, согласно которой познавать можно только частные детали. Разумеется, гуманистическая философия не рассталась с мыслью о существовании универсальных объектов познания, знание о которых выступало единственной гарантией подлинной уверенности или рациональности; однако, в силу своей филологической склонности приверженная тому взгляду, что познать их можно только посредством сочинений, написанных конкретными людьми, в конкретное время и в конкретном месте, философия пыталась – часто разрабатывая вновь платоновские темы – обосновать обращение к универсалиям как имманентно присутствующим в словах и поступках людей, а их познание представить как творческий и соучастный процесс. Ренессанс132 в его самых неоплатонических проявлениях воспевал живую связь души со вселенским прообразом, предпочитая ее абстрактному умственному созерцанию; история могла ставиться выше философии на том основании, что если последняя вдохновляла ум идеей истины, то первая вдохновляла дух целиком с помощью конкретных примеров истины. Сама истина стала пониматься не столько как система суждений, сколько как система отношений, в которую исследовательский дух включался своим вопрошанием. Таким образом, участие в гуманистической беседе в той или иной форме оказывалось формой отношения к универсальному, а универсальное можно было познать и пережить на опыте, постоянно вовлекаясь в диалог с конкретными субъектами. Вопрос в том, какую форму должен принять этот диалог, какой способ обсуждения наиболее полно воплощал универсальное.
Аристотель задавался вопросом, являлась ли высшим предназначением человека политическая и деятельная жизнь или жизнь познающая и созерцающая; и если под влиянием своей гражданской среды флорентийский гуманизм тяготел к политическому, господствующая философская традиция толкала его в противоположную сторону. Когда универсальное мыслилось прежде всего как объект интеллектуального познания, следовало отдать предпочтение созерцательной форме диалога как беседы со своими современниками и великими людьми прошлого. Однако существенно, что само созерцание приобрело социальный характер и состояло в общении и отношениях между умами, а не в формальной дедукции и демонстрации, и что термин «полития» (греческая politeia, которую Аристотель понимал как структуру отношений, составляющих город) иногда, как в случае «республики ученых», использовался для описания сообщества живых и умерших умов, между которыми происходил диалог. Афинский полис был сообществом культуры и сообществом, принимающим решения, и такие слова, как «вежливый» (polite), «воспитанный» (civil), «изысканный» (urbane), по-видимому, приобрели свои значения благодаря созерцательному стилю гуманизма по контрасту с родственными им терминами «политический» (political), «гражданский» (civic), «городской» (urban), относясь к социальной жизни, состоящей скорее в цивилизованной беседе, а не в политическом действии или решении133.
Подобная стилистика нередко проявляется при власти какого-нибудь великодушного государя и патрона, в котором можно увидеть философа на троне, как это было в Милане, Флоренции в правление Медичи, в Риме или в Урбино. Альтернативная стилистика имела в качестве своего идеала гражданственность; поэтому она процветала в республиканском климате и преимущественно во Флоренции, поскольку атмосфера Венеции, хотя и поощряла получение знаний в среде относительной свободы, была слишком сенаторской для страстного стремления к идеалу деятельного гражданства. Однако реальность в ее полноте оказалась намного сложнее, чем можно предположить на основании этих слов. Можно заметить, что идеал vivere civile, соперничающий – если здесь можно говорить о соперничестве – с созерцательным идеалом, обладал большими преимуществами и большими недостатками. Прежде всего, очевидно, что гуманист, будучи филологом, ритором или гражданином республики, глубоко погружался в человеческую жизнь во всех ее конкретных и единичных проявлениях, идет ли речь о науках и языке или политике и убеждениях. Необходимость сделать единичное постижимым для ума вызвала к жизни идею разговора – о том, что универсальное присутствует в ткани жизни и языка, поэтому высочайшие ценности, даже принадлежащие к области неполитического созерцания, в конечном счете воспринимались как достижимые только посредством диалога и социального общения. Однако отсюда должно следовать, что общение само по себе есть важное и необходимое благо, что оно является необходимым условием для достижения универсального. Вся афинская и аристотелевская традиция подчеркивала, что высшая форма человеческого общения была политической, речь шла о сообществе, занимающемся распределением, принимающем решения и совершающем действия, которое Аристотель видел в полисе. Поэтому у гуманиста, отождествлявшего знание с общественной деятельностью, имелись веские основания позиционировать себя как гражданина – Сейгель, в сущности, утверждает, что гражданские ценности были внутренне присущи социальной позиции гуманиста, а не возникли как реакция на внешние события.
Кроме того, если знание добывалось с помощью разговора, можно предположить, что оно являлось своеобразной деятельностью. Философским основанием vivere civile служила концепция, что именно в действии, созидательном творчестве и различных подвигах жизнь человека возрастала до уровня заложенных в ней универсальных ценностей. Человек деятельный с полной личной вовлеченностью утверждал то, что человек созерцательный мог лишь знать посредством внутреннего, мысленного зрения или диалектики платоновской беседы и дружбы; Гарэн усматривает в гражданском гуманизме предвосхищение тезиса Вико, что мы познаем мир, созидая его в истории134. Но если действие должно утверждать нечто универсальное, надо показать, что определенному типу действия присуща универсальность. Особенно важную роль играют здесь рассуждения об относительном превосходстве права и медицины, которые встречаются в текстах Петрарки, Салютати и других авторов XV века135. Медицина в целом относилась скорее к практическим, нежели к созерцательным искусствам. Разумеется, можно было сказать, что она имеет отношение к универсальным законам природного мира, и в иерархическом обществе, где политика представлялась отражением природы, естественно было полагать, что государственные деятели способны многому научиться у нее с помощью аналогий. Однако гуманистическая среда рассматривала ее иначе и обвиняла, во-первых, в том, что она преследует лишь механистический интерес, добиваясь отдельных результатов в отдельных случаях, а во-вторых, что она ограничивается знанием частного, никогда не поднимаясь до знания законов. Платон обвинял ее в том, что она эмпирична и чужда философии, а у Салютати в духе «Государства» аллегория Медицины сетовала, что ограничена традиционным знанием, которое возникало лишь благодаря накоплению опыта136. Наоборот, политик или юрист занимался универсальным и неизменным. Нравственность присуща человеку, и человеческие законы – результат его знания своей природы. Поскольку политическое сообщество составляло необходимую среду для подобного самопознания, а законы служили его целью, ведение дел в таком сообществе было сродни архитектурному искусству Платона, управляющему человеческой деятельностью в тот момент, когда она достигала универсальности и сама становилась наивысшей формой деятельности, какую только можно помыслить. Продолжая афинскую традицию, Салютати заявлял, что политическое сообщество являлось самодостаточным и, следовательно, универсальным; управление подобным сообществом он представил не как разумную деятельность, которую в одиночестве осуществляет некий правитель или монарх, а как постоянный разговор, который ведут между собой граждане, вовлеченные в разнообразные виды социальной активности, но не ограниченные только ими. Здесь шла живая беседа, в ходе которой человеческая жизнь достигала универсальности, занимаясь частными вопросами.
При этом Салютати был готов превозносить созерцание, монашеское уединение и признавать власть монарха или тирана137; и если мы отвергнем попытку Барона связать это с углубляющимся кризисом власти Висконти, мы вслед за другими исследователями придем к выводу, что колебания между гражданскими и созерцательными ценностями оказались внутренне присущи гуманистическому сознанию. И это не удивительно. Ни одна из похвал Салютати искусству государственного управления в полной мере не устраняет скрытую слабость гражданской позиции. В конечном счете, универсалии являлись интеллектуальными реальностями, если они вообще были реальностями; их esse было percipi138, и им следовало быть объектами актов познания. И хотя универсалии могли оказаться имманентны человеческим законам, человеческие законы сами по себе не служили универсалиями; они являлись продуктом конкретных человеческих решений (recta ratio agibilium139), относились к конкретным человеческим обстоятельствам и существовали в конкретные моменты времени. Универсалии можно было лишь познавать; решения и действия могли узаконить лишь конкретное. Плоды искусства управления государством и гражданской деятельности все же казались единичными и преходящими, а политик в конечном счете оказывался немногим лучше врача. Все эти соображения могли влиять на гуманистов, предпочитавших (как многие в тот или иной момент) философию риторике, созерцание действию, монархию и неизменную иерархию гражданственности и риску действия во времени. Если гражданская деятельность порождала лишь единичные решения и ценности, она обрекала на эфемерность; и если гражданские институты служили лишь объединениями отдельных людей, они не могли ни решить, ни учредить ничего постоянного. Но здесь гражданские ценности могли вновь утвердить себя. В афинской политической традиции и в самом деле существовали интеллектуальные средства, позволявшие говорить, что республика подразумевала сотрудничество всех людей, стремящихся к претворению в жизнь своих ценностей. Если это так, ее можно назвать универсальной сущностью, но это доказательство основывалось на теории, согласно которой можно достичь такого распределения власти, что нравственная природа каждого гражданина раскрылась бы полностью. Без такого распределения республика не была бы ни универсальной, ни справедливой, ни стабильной, а ее граждане не могли бы опираться на космический порядок, как могли король и его подданные, ибо их полития, в отличие от монархии, не отражала космический порядок. Поэтому теория полиса и его конституционного строя стала ключевой для гуманистического предприятия. Гражданский гуманист должен был обзавестись солидной конституционной теорией, которая также являлась философией. И одна такая теория оказалась доступной.
IIЕсть разные способы читать «Политику» Аристотеля, и это существенно затрудняет оценку ее места в западной традиции. Если рассматривать ее вместе с его основными философскими трактатами, можно сказать, что «Политика» утверждает важную тему естественного закона; люди воспринимают ценности, заложенные в природе, и реализуют их в обществе. Если мы станем анализировать ее в связи с традицией Августина и средневековым христианством, мы обнаружим в ней утверждения об автономности разума и рациональной направленности политики, являющиеся потенциально революционными, поскольку они ставят под вопрос степень, в какой благодать и ее дары необходимы в земных делах. Впрочем, «Политику» можно истолковать и как источник мысли о гражданине и его отношении к республике, а также о республике (или полисе) как сообществе разделяемых ценностей; и именно такой подход объясняет ее значимость для гуманистов и итальянских мыслителей, пытавшихся отстаивать универсальность и стабильность vivere civile. Существует традиция размышлений об этих предметах, часть которой составляет «Политика», но ее роль в этой традиции трудно оценить именно потому, что она обширная и всепроникающая. Ее можно возвести к Аристотелю почти во всех аспектах, однако (оставляя в стороне то обстоятельство, что некоторые важные ее постулаты были прежде сформулированы Платоном) столь многие позднейшие и влиятельные авторы перерабатывали отдельные ее части, что трудно, особенно в условиях Ренессанса, с полной уверенностью определить, какой конкретный автор оказал влияние в том или ином случае. Коротко говоря, перед нами стоит проблема истолкования интеллектуальной традиции. При этом ее можно обозначить как традицию смешанной формы правления – и в этом качестве она является аристотелианской. И «Политика» не только представляет собой наиболее раннее и значительное полное изложение этой традиции, но и раскрывает столь многие ее потенциальные импликации в тот или иной период, что – не говоря уже об огромном и непосредственном влиянии самой книги – стоит вернуться к содержащейся в ней теории гражданственности и правления. Это позволит понять, каким могли быть (и были) ее последствия и какую роль эта теория могла играть (и играла) для мыслителей, решавших проблему гражданского гуманизма.
Аристотель учил, что любая человеческая деятельность является ценностно ориентированной в том смысле, что она нацелена на какое-то благо, которое можно идентифицировать с помощью теории; что любая ценностно ориентированная деятельность социальна, ибо осуществляется людьми в сотрудничестве друг с другом; и что полис, или республика, является ассоциацией, внутри которой все отдельные ассоциации преследуют свои конкретные цели140. Объединение с другими и участие в ценностно ориентированном управлении этим объединением служили средством к достижению цели, а также сами по себе выступали целью и благом141; а участие в объединении, целью которого являлось благо всех отдельных сообществ и приобретение всех отдельных благ, само по себе было благом очень высокого, универсального характера. Пока не настал момент выбора между действием и созерцанием, высшей из известных форм человеческой жизни считалась жизнь гражданина, который распоряжался своим «ойкосом», то есть хозяйством, а также сам правил и подчинялся как один из равноправных членов сообщества, принимавшего обязательные для всех решения. Он принимал участие в определении общего блага, получал личное удовлетворение от благ, доступ к которым открывало общество, и своим вкладом в политическую деятельность способствовал тому, чтобы другие получали доступ к благам142. Поскольку эта деятельность была направлена на универсальное благо, она сама по себе являлась благом более высокого порядка, нежели конкретные блага, которыми гражданин как общественное существо мог пользоваться в свое удовольствие. Получая удовольствие от своего гражданства – от своего содействия благу других, своих отношений с другими, которые также вносят свой вклад, – он получал удовольствие от универсального блага и вступал в отношение с универсальным. Участие в гражданской жизни было универсальным занятием, а полис – универсальным сообществом.
Однако не все граждане одинаковы; они были схожи как граждане и как универсальные существа, но различались как существа конкретные; каждый обладал своими предпочтениями относительно конкретных благ, к которым он мог стремиться, и входил в отдельную категорию вместе с теми, кто разделял одно или несколько его предпочтений. Таким образом, полис столкнулся с проблемой распределения приоритетов, с выбором того, какими именно благами в то или иное время должны располагать те, кто отдал им предпочтение, и хотя решение этой проблемы было попросту задачей гражданской жизни, Аристотель не считал, что человека как гражданина, участвующего в универсальной деятельности, которая направлена на достижение и распределение общего блага, следует рассматривать обособленно от того же человека, занятого конкретной деятельностью, направленной на достижение и использование тех благ, которым он отдавал предпочтение. Поскольку в определение гражданина входило как то, что он правил, так и то, что он являлся объектом управления, деятельность, связанная с управлением, должна была сочетаться с деятельностью, в которой управляли им143. Универсальное и конкретное соединялись в одном и том же человеке, и если социальный облик гражданина менялся в результате стремления к конкретным предпочтительным для него благам, пользования ими и их преумножения, это необходимо отражалось и на его способности участвовать в универсальной деятельности, направленной на принятие решений относительно распределения общих благ. Перед полисом теперь стоял вопрос, как развивать в каждом гражданине эту универсальную функцию, чтобы она отвечала многообразию социальных личностей, которые являли собой граждане в силу своих индивидуальных ценностных предпочтений. Здесь Аристотель обращался к категориям, на которые можно разделить граждан в условиях такого многообразия.
Категории были двух типов – теоретические и традиционные. В принципе их число могло оказаться столь же неограниченно большим, сколь и число разных ценностей и целей, на достижение которых направлена человеческая деятельность. Стремясь к каждой из целей, люди образуют сообщество, и можно представить такое сообщество, члены которого пытаются достичь совершенства в каждом из видов деятельности. Естественным образом расширяя это понятие, мы можем выделить тех, кто предпочитал совершенство в каждом из видов деятельности всему остальному, затратил больше сил на достижение этой цели, дальше продвинулся на пути к ней. Завершая череду этих образов, скажем, что такие люди могли считаться элитной группой, члены которой отличались от обычных людей тем, что в наибольшей мере обладали таким стремлением. В повседневной речи Афин, где Аристотель учился в платоновской Академии, существовали общепринятые обозначения разнообразных категорий, соответствовавших подобным элитам: добрые люди, мудрецы, храбрецы, богачи, знать и так далее. Но важно помнить, что таких элит в теории было столько же, сколько признанных благих целей, к которым стремились люди. И поскольку каждый гражданин определялся как обладающий своими собственными приоритетами в отношении ценностей, в принципе не существовало никого, кто не принадлежал бы к такому числу элит, которое соответствовало количеству чтимых им благ144. Затем Аристотель отметил широко распространенную традиционную привычку делить всех граждан на две основные группы – «немногих» и «многих». Практические последствия такого деления весьма существенны, поскольку оно позволяло провести различие между городами, которые стремились ограничивать, и городами, которые стремились расширять распределение политической власти среди граждан, – «олигархиями» и «демократиями», как их называли тогда. Дальше можно было заметить, что, хотя слова «немногие» и «многие» предполагали количественный критерий различия, повседневная речь подразумевала нечто большее. «Немногие» часто определялись как «лучшие», «олигархии» – как «аристократии». Если бы мы настойчиво и строго не задавали бы такие вопросы, как «лучшие в чем?», эта тенденция к совмещению количественного и качественного критериев могла свестись – как это иногда происходит у самого Аристотеля – к такому разговору о гражданском населении, что его можно разделить на меньшинство, опознаваемое через принадлежность к разнообразным элитам, и большинство, которое ни к каким элитам не относилось. Однако Аристотель сознает, что такое противопоставление «немногих» и «многих», хотя и полезно для описания реального мира, в котором принято проводить подобные различия, неудовлетворительно в качестве теоретического основания для проведения различий среди граждан145.
Такое различие можно было провести, лишь применяя сразу несколько критериев. Во-первых, существовало столько же качественных критериев, сколько теоретически или традиционно можно было выделить благ, которым люди отдавали предпочтение и которыми сообща пользовались. И конкретный человек мог представать с разных точек зрения в зависимости от выбранного критерия. Во-вторых, имелся критерий, который мог применяться в тех случаях, когда было разумно воспринимать всех граждан как равноценных – дабы подчеркнуть, например, что все стремятся к благу, не делая между ними различий на основании предпочтений или достижений. Это критерий, по сути своей не качественный, – критерий числа146, и его применение приводило к разнообразным последствиям; он служил для определения некоторого числа категорий и помогал скрывать различные неувязки. Существовали три традиционно выделяемые категории, о которых можно было сказать, что они опираются на количественное различие: «один», «немногие» и «многие», – и в каждом случае наблюдалось смешение количественного критерия с качественным: один и немногие воспринимались как обладающие признаками элиты, что давало им право на власть, тогда как множество не представлялось наделенным такими признаками, поэтому защита его права на власть стала (и осталась) средством отделения политической власти от каких-либо признаков элитарности. Хотя Аристотель знал, что подобное смешение критериев не вполне рационально, он все же пошел на риск, используя слова «один», «немногие» и «многие» в том смысле, в каком они употреблялись в повседневной речи. Для этого у него имелись веские основания. Во-первых, существующие государства действительно подразделялись на монархии, аристократии и демократии; во-вторых, для его теории важно понимание, что группы, отвечающие за принятие решений, могут осмысляться с точки зрения различий в их размерах.
Поэтому, когда вставал вопрос о соответствии между распределением политической власти и разнообразием индивидуальных качеств и квалификаций, Аристотель располагал теоретически бесконечным числом критериев, которые можно было бы адекватно применять. Каждый из них служил для определения одной из элитных групп, и среди них мы видим как качественные, так и количественные критерии. Проблема создания политейи – это слово, которое можно перевести как «конституция», означает формальное распределение полномочий принимать решения в рамках универсального процесса, предполагающего участие всех граждан, – являлась проблемой видения, как сделать так, чтобы каждой из элитных групп, включая единственную в своем роде элиту неэлиты, «многих» или «всех граждан», отвести такую роль в процессе принятия решений, чтобы она наилучшим образом, в соответствии со своим характером и квалификацией, могла содействовать приобретению частных и общих благ147. Это осуществимо, ибо процесс принятия решений настолько сложен, что его можно разложить на ряд функций, каждая из которых доверена отдельной группе. Далее можно последовательно выделить специфические функции: выработку альтернативных мер и подходов к решению вопросов; принятие решения, какая из мер лучше подходит в данном случае; выбор людей для реализации той или другой меры; подтверждение того или иного решения, уже принятого другими, – этот список можно продолжать бесконечно, и, следовательно, теоретически в процессе принятия решений могло быть задействовано неограниченное число групп. Аристотель предположил, что можно различать разные типы решений или, скорее, функций в процессе принятия решения, и допускал, что некоторые из них требуют той или иной специальной квалификации; другие же следует поручить тем, кого затронут последствия этого решения; для принятия одних нужны узкие группы людей, для других – широкие; некоторые требуют сложной работы квалифицированных умов, тогда как для других достаточно общего для всех людей жизненного опыта148. Как следствие, политейя (politeia) стала парадигмой общества, устроенного таким образом, что любая теоретически мыслимая группа имела возможность влиять на принятие решений в той области, где она могла проявить себя с лучшей стороны, а отдельный гражданин мог воздействовать на этот процесс многократно – и как член какой-либо узкой группы, к которой он принадлежал на основании своих достижений, и как член находящегося вне элиты демоса (demos), общности граждан, к которой относились все. Любое благо, которому человек мог отдавать предпочтение или на основании которого выносилось суждение о нем, – даже благо равноправия, заключавшееся в том, чтобы не отдавать предпочтения никаким благам и не использовать их для разграничений между одними людьми и другими, – могло стать одной из форм его участия в процессе определения и распределения общих благ. Таким образом устанавливалась связь между стремлением к конкретным и универсальным благам.
Аристотель прекрасно понимал, что принятие решений сопряжено с властью, а объектом власти становятся другие. Каждой группе в рамках политейи (politeia) и каждому гражданину как члену какой-то группы (которых могло быть множество) надлежало обладать властью, достаточной, чтобы приносить благо конкретной группе, способствуя при этом приобретению других благ другими сообществами, а поскольку приобретение какого-либо блага осуществлялось средствами и решениями, воздействующими на предпочтения других групп, каждому сообществу, как и каждому гражданину, следовало подчиняться власти и в то же время отправлять ее. Злом, которого надлежало избежать, оказывалась ситуация, когда одна из групп получала неограниченную власть над целым149. Любая форма правления, при которой благо конкретного сообщества отождествлялось с общим благом, являлась деспотической, пусть даже это конкретное благо, по крайней мере изначально, служило благом действительным; извращенное правление состояло именно в диктатуре частного и единичного над универсальным и вело к порче блага, получившего диктаторскую власть. Такого рода деспотизм в целом мог исходить от любой группы; возможен был даже деспотизм со стороны добродетельных или мудрых, если преследуемое ими благо оказывалось меньше общего блага (а применение этой теории предполагало, что менее добродетельные и мудрые получают обоснованное право на свою долю участия в управлении)150. Однако, разделяя политические формы на хорошие и дурные, Аристотель опирался на условные обозначения, носившие одновременно количественный и традиционный характер. Он перенял общепринятую классификацию форм правления в зависимости от того, принадлежит ли власть одному человеку, нескольким или многим, и высказал предположение, что в каждом из этих случаев возможно, что те, кто стоит у власти, правят, стремясь к общему благу или отождествляя это благо со своим собственным. Таким образом, из трех элементов классификация расширялась до шести: их составляли монархия и тирания, аристократия и олигархия, полития (politeia) и демократия. Именно последняя пара представляет наибольший теоретический интерес. Полития, будучи формой правления, при которой власть распределяется между всеми группами и категориями, на которые можно поделить граждан, соответственно в наименьшей мере позволяла злоупотреблять властью в интересах какой-либо узкой группы или союза. Под демократией же Аристотель подразумевал не просто систему, открывавшую широким слоям населения доступ к власти, – это присуще политии, которая обладала многими чертами демократии в привычном смысле слова, – но систему, в которой власть оказывалась широко распределена, но при этом отправлялась деспотически. В целом это обычно означало систему, в которой преимущество получали бедные и менее привилегированные, те, кто считался не принадлежащим ни к какой элитной группе151; но, согласно еще одному, более формальному и точному определению этого термина, это правление людей, не отличающихся друг от друга, система, в которой власть отправлялась механическим, численным большинством и в расчет принимались лишь те блага, какие можно выделить исходя из предположения, что все люди одинаковы. Это тирания чисел и тирания равенства, при которой развитие личности оторвано от участия во власти и то, чем был человек, оторвано от его роли в политике. Аристотель предвосхищал элементы современной концепции отчуждения, и в сегодняшней критике обезличивающего массового общества можно усмотреть сходство с его критикой безразличного равенства.