
Полная версия:
Масоны
– О нет, – произнесла со стоном Сусанна Николаевна, – я ничего не желаю кроме того, чтобы быть вам женой верной, и, видит бог, ни в чем еще перед вами не виновна.
– Верю! – сказал с торжественностью Егор Егорыч. – Но все-таки повторяю тебе: испытай себя, соразмерный ли своим силам берешь ты подвиг!
– Соразмерный, успокойтесь! Я сама очень хорошо понимаю, что Углаков мальчик еще, что я не должна и не могу его полюбить; но тут, я уверена в том, дьявол меня смущает, от которого умоляю вас, Егор Егорыч, спасите меня!
Проговорив это, Сусанна Николаевна упала перед мужем на колени и склонила к нему свою голову. Егор Егорыч поцеловал ее с нежностью в темя и проговорил опять-таки величавым тоном:
– Молись и вместе с тем призови в помощь к молитве разум твой! Сейчас ты очень разумную вещь сказала, что Углаков тебе не пара и не стоит твоей любви; ты женщина серьезно-мыслящая, а он – ветреный и увлекающийся мальчишка.
– Все это я знаю очень хорошо, – произнесла Сусанна Николаевна, поднявшись с колен и опускаясь на прежнее свое место.
Супруги некоторое время молчали, и каждый из них находился под гнетом своих собственных тяжелых мыслей.
– Однако, как же мне отвечать Углакову? – заговорил первый Егор Егорыч, слегка как бы при этом усмехнувшись.
– Ах, я вам надиктую! Позвольте, пожалуйста, мне это! – проговорила нервным и торопливым голосом Сусанна Николаевна.
– Диктуй! – не возбранил ей с той же горькой усмешкой Егор Егорыч.
Сусанна Николаевна торопливо и нескладно начала диктовать:
«Милостивый государь, Александр Яковлевич! Сколько бы нам ни приятно было видеть у нас Вашего доброго Пьера, но, к нашему горю, мы не можем этого сделать, потому что нынешним летом уезжаем за границу…»
На этих словах Егор Егорыч остановился писать.
– Но я тогда солгу Углакову! – сказал он.
– Нет, Егор Егорыч, вы не солжете, потому что я прошу, умоляю вас уехать куда-нибудь из Кузьмищева… ну, хоть на Кавказ, что ли… Все, вон, туда ездят… или за границу…
– Уж лучше за границу, – решил Егор Егорыч и дописал письмо, как продиктовала ему Сусанна Николаевна, которая, впрочем, потом сама прочла письмо, как бы желая удостовериться, не изменил ли чего-нибудь Егор Егорыч в главном значении письма; однако там было написано только то, что она желала. Егор Егорыч, запечатав письмо, вручил его Сусанне Николаевне, сказав с прежней грустной усмешкой:
– Сама можешь и отправить!
– Хорошо, merci! – поблагодарила она его.
Сколь ни мирно и ни дружески кончилось, как мы видели, такое роковое объяснение супругов, тем не менее оно кинуло их в неизмеримый омут страданий. Егор Егорыч понял, что Сусанна Николаевна, при всей своей духовной высоте, все-таки женщина молодая, а между тем до этого он считал ее почти безтелесной. Сусанна Николаевна мучилась, в свою очередь, от мысли, что какой пустой и ничтожной женщиной она должна теперь казаться Егору Егорычу. По наружности, впрочем, в Кузьмищеве на другой же день пошло все по-старому, кроме того разве, что Сверстов еще в шесть часов утра ускакал в город к Аггею Никитичу. Обыкновенно хозяева и gnadige Frau все почти время проводили в спальне у Егора Егорыча, и разговор у них, по-видимому, шел довольно оживленный, но в то же время все беседующие чувствовали, что все это были одни только слова, слова и слова, говоримые из приличия и совершенно не выражавшие того, что внутри думалось и чувствовалось.
Таким образом, в одну из сих бесед Сусанна Николаевна, в присутствии Егора Егорыча, но только вряд ли с ведома его, сказала:
– А я, gnadige Frau, поздравьте меня, скоро уезжаю с Егором Егорычем за границу.
– Я поздравить вас готова, но я никак того не ожидала, – проговорила та, удивленная таким известием.
– Это нам обоим необходимо! – подхватила настойчивым голосом Сусанна Николаевна, взглядывая мельком на Егора Егорыча, сидевшего с нахмуренным лицом.
– Ее и мое здоровье требуют того, – пробормотал он.
– Буду скучать от разлуки с вами и завидовать вам, – сказала gnadige Frau.
– Но вы уж бывали за границей, а я еще нет! – воскликнула опять каким-то неестественно-веселым голосом Сусанна Николаевна. – И мне ужасно хочется сделать это путешествие.
Егор Егорыч при этом не проговорил уже ни слова.
Доктор через неделю какую-нибудь прискакал обратно из своей поездки, и так как он приехал в Кузьмищево поздно ночью, когда все спали, то и побеседовал только с gnadige Frau.
– Ну, что вы там наделали? – спросила она, отыскав предварительно в буфете для супруга ужин с присоединением графинчика водки.
– О, мы с Аггеем Никитичем натворили чудес много! – отвечал Сверстов, ероша свою курчавую голову. – Во-первых, Тулузова посадили в тюрьму…
Gnadige Frau выразила в лице своем некоторое недоумение.
– Значит, он в самом деле виновным оказывается? – заметила она, опасаясь, не через край ли хватил тут Аггей Никитич.
– Как есть приперт вилами со всех сторон: прежде всего, сам сбивается в показаниях; потом его уличает на всех пунктах какой-то пьяный поручик, которого нарочно привезли из Москвы; затем Тулузов впал в противоречие с главным пособником в деле, управляющим своим, которого Аггей Никитич тоже упрятал в тюрьму.
В лице у gnadige Frau все-таки выразилось несколько оробелое недоумение.
– Но я надеюсь, что высшее начальство все ваши действия одобрит, – сказала она.
– Еще бы! – подхватил Сверстов. – Губернатор под рукою велел передать Аггею Никитичу, что министр конфиденциально предложил ему действовать в этом деле с неуклонною строгостью.
– Да, тогда другое дело! – произнесла успокоенным голосом gnadige Frau. – А у нас здесь тоже есть неожиданность: Егор Егорыч и Сусанна Николаевна уезжают за границу.
– Вот тебе на! – воскликнул доктор с некоторым испугом. – Что это значит и зачем?
– Говорят, что оба больны и ждали только тебя, чтобы с тобою посоветоваться, куда им именно ехать.
– А я почему знаю куда?.. Для меня эта госпожа Европа совершенно неведома!.. И для какого черта в нее ездить! – проговорил доктор с досадой.
– Ну, этого ты не говори! В Европу ездить приятно и полезно. Я сама это на себе испытала!.. Но тут другое… и я, пожалуй, согласна с твоим предположением.
– Касательно амура? – спросил Сверстов.
– Да, – подтвердила gnadige Frau, всегда обыкновенно медленнее мужа и не сразу понимавшая вещи.
– Но к кому же? – поинтересовался тот.
– Вероятно, – начала gnadige Frau, произнося слова секретнейшим шепотом, – ты помнишь, что Егор Егорыч, читая письмо Углакова, упоминал о каком-то Пьере…
– Так, так, так!.. – затараторил Сверстов. – Вот где раки зимуют!
– Но, конечно, если тут и любовь, то в самом благородном смысле, – поспешила добавить gnadige Frau.
– Разумеется! – не отвергнул Сверстов и затем, вздохнув, проговорил: – Что делать? Закон природы, иже не прейдеши!
Часть пятая
I
Город, где Аггей Никитич пребывал исправником, был самый большой и зажиточный из всех уездных городов описываемой мною губернии. Стоял он на берегу весьма значительного озера и был раскидан частию по узкой долине, прилегающей к самому озеру, а частию по горам, тут же сразу круто начинающимся. По долине этой тянулась главная улица города, на которой красовалось десятка полтора каменных домов, а в конце ее грозно выглядывал острог с толстыми железными решетками в окнах и с стоявшими в нескольких местах часовыми. В остроге этом в настоящее время были заключены Аггеем Никитичем Тулузов, а также и управляющий его, Савелий Власьев. Вообще Аггей Никитич держал себя в службе довольно непонятно для всех других чиновников: место его, по своей доходности с разных статей – с раскольников, с лесопромышленников, с рыбаков на черную снасть, – могло считаться золотым дном и, пожалуй бы, не уступало даже месту губернского почтмейстера, но вся эта благодать была не для Аггея Никитича; он со своей службы получал только жалованье да несколько сот рублей за земских лошадей, которых ему не доставляли натурой, платя взамен того деньги. В смысле бескорыстия и прирожденной честности Аггей Никитич совершенно походил на Сверстова, с тою лишь разницей, что доктор был неряхою в одежде, а Аггей Никитич очень любил пофрантить; но зато Сверстов расходовался на водку и на съедомое, Аггей же Никитич мог есть что угодно и сколько угодно: много и мало! До какой степени пагубно и разрушительно действовало на Миропу Дмитриевну бескорыстие ее мужа – сказать невозможно: она подурнела, поседела, лишилась еще двух – трех зубов, вместо которых купить вставные ей было будто бы не на что да и негде, так что всякий раз, выезжая куда-нибудь, она залепляла пустые места между зубами белым воском, очень искусно придавая ему форму зуба; освежающие притиранья у местных продавцов тоже были таковы, что даже молодые мещанки, которые были поумнее, их не употребляли. Перенося все эти лишения, Миропа Дмитриевна весьма справедливо в мыслях своих уподобляла себя человеку, который стоит по горло в воде, жаждет пить и ни капли не может проглотить этой воды, потому что Аггей Никитич, несмотря на свое ротозейство, сумел, однако, прекратить всякие пути для достижения Миропою Дмитриевною главной цели ее жизни; только в последнее время она успела открыть маленькую лазейку для себя, и то произошло отчасти случайно. За какие-нибудь полгода перед тем к ним в город прибыл новый откупщик, Рамзаев, которому, собственно, Тулузов передал этот уезд на откуп от себя. Откупщик сей был полупромотавшийся помещик и состоял в браке, если не с дочерью, то, по крайней мере, с сестрою какого-то генерала. Оба супруга были одинаково чехвальны, пожалуй, недалеки умом, но при этом довольно лукавы и предусмотрительны. Миропа Дмитриевна, по своим отдаленным соображениям, сочла нужным познакомиться с Рамзаевыми и посредством лести и угодливости в два-три визита просто очаровала откупщицу и, сделавшись потом каждодневной гостьей ее, однажды принялась рассуждать о том, как трудно жить людям бедным.
– Вы посмотрите, – перешла она уже прямо к делу, – вот какие у меня перчатки!
И Миропа Дмитриевна показала штопанные и расперештопанные перчатки.
– А вот мои башмаки! – продолжала она и высунула из-под платья продырявленный носок своего ботинка.
Откупщица, дама лет пятидесяти, если не с безобразным, то с сильно перекошенным от постоянного флюса лицом, но, несмотря на то, сидевшая у себя дома в брильянтовых серьгах, в шелковом платье и даже, о чем обыкновенно со смехом рассказывала ее горничная, в шелковых кальсонах под юбкой, была поражена ужасным положением Миропы Дмитриевны.
– Но разве ваш муж не дает вам ничего на туалет? – спросила она голосом, исполненным искреннего участия.
– Ему давать не из чего: мы живем только жалованьем, – произнесла с грустью Миропа Дмитриевна.
– Как же это? – проговорила с удивлением и потупляя несколько глаза откупщица. – Вы еще с откупа получаете!
– Ни копейки! – объяснила с оттенком благородства Миропа Дмитриевна.
– Неужели откуп вам не платит? – спросила откупщица с возрастающим недоумением.
– Откуп, конечно, готов бы был платить, – отвечала с печальной усмешкой Миропа Дмитриевна, – но муж мой – я не знаю как его назвать – в некоторых, отношениях человек сумасшедший; он говорит: «Царь назначил мне жалованье, то я и должен только получать».
Говоря это, Миропа Дмитриевна старалась передразнить грубый и, по ее мнению, дурацкий голос Аггея Никитича.
– А о том, как и на что мы должны жить, Аггей Никитич и не помышляет, – заключила она.
– Однако как же вы в этом случае поступаете и справляетесь с вашим хозяйством? – сказала с прежним участием откупщица.
– Поступаю так, что ем один только черный хлеб и хожу в худых башмаках.
Миропа Дмитриевна в этом случае лгала бессовестным образом: она ела каждодневно очень лакомые кусочки, так что, не говоря о чем другом, одного варенья наваривала пуда по три в год и все это единственной своей особой съедала; но Аггея Никитича она действительно держала впроголодь, и когда он, возвращаясь из суда с достаточно возбужденным аппетитом, спрашивал ее:
– А что, Мира, мы будем обедать сегодня?
– Да я не знаю, – отвечала Миропа Дмитриевна сентиментальным голосом, – что-нибудь там сделано, если только лавочник отпустил в долг.
– Почему же в долг? – осмеливался иногда заметить Аггей Никитич. – Я, кажется, недавно отдал тебе мое жалованье.
– Что же ты, – возражала ему Миропа Дмитриевна тихим и вместе с тем ядовитым голосом, – думаешь, что я куда-нибудь растранжириваю твое великое жалованье? Так, пожалуйста, не давай мне ничего и распоряжайся хозяйством сам.
На слова твое великое жалованье она делала заметное ударение и очень хорошо, конечно, знала, что сам хозяйничать Аггей Никитич не сумеет, да и не захочет. Он же, в свою очередь, совершенно понимал, что все это ему мстят за его бескорыстие по службе, тогда как, по его пониманию, если бы Миропа Дмитриевна была хорошая женщина, то должна была бы похвалить его за то, а не язвить постоянно какой-то нуждой, которой и быть не могло, потому что у Миропы Дмитриевны был собственный капитал, простиравшийся вместе с недвижимыми имениями тысяч до пятидесяти, о чем она имела неосторожность признаться Аггею Никитичу, заманивая его жениться на ней.
Возвращаюсь, однако, к описанию тех отношений, которые установились между Миропой Дмитриевной и откупщицей после их откровенной беседы. Откупщица в то же утро передала мужу своему о стесненном положении Зверевых и, переговорив с ним, сказала Миропе Дмитриевне:
– Если Аггей Никитич не желает получать с откупа, то мы готовы вам платить.
Миропа Дмитриевна при этом сильно смутилась и вспыхнула.
– Но я не смею, боюсь, потому что, если Аггей Никитич узнает это, так я не знаю… он прибьет, убьет меня!.. Он, я вам говорю, сумасшедший человек в этом отношении.
– Да он и не узнает о том! – возразила откупщица. – Это только будет известно Теофилу Терентьичу (имя откупщика), мне и вам, и мы вас просим об одном: растолковать Аггею Никитичу, что нельзя же так поступать, как он поступает с Василием Ивановичем Тулузовым; согласитесь: генерал, откупщик стольких губерний, посажен им в острог, и это, по словам мужа моего, может кончиться очень дурно для Аггея Никитича.
– Разве я того не понимаю, почтеннейшая Анна Прохоровна (имя откупщицы), и не предсказывала Аггею Никитичу, что с ним может быть; но он – таить я не хочу пред вами – такой упрямый олух, что когда упрется во что, так надобно очень много времени, чтобы повернуть его в другую сторону.
– Все-таки, значит, вы имеете на него влияние? – проговорила откупщица, хорошо понимавшая силу женской хитрости.
– Конечно, без сомнения! – воскликнула Миропа Дмитриевна. – И как он ни капризен, но в сущности – малый ребенок, который тем только существует, что я вожу его на помочах.
Говоря о своем влиянии на мужа, Миропа Дмитриевна имела целью закрепить свое право получать за это влияние деньги и получать их сколько возможно подольше и побольше.
Вслед за тем откупщица, при первой же уплате месячных денег, напомнила Миропе Дмитриевне:
– Надеюсь, что вашими внушениями облегчится хоть немного участь бедного Василия Ивановича.
– Все, что зависит от меня, я сделаю и имею некоторую надежду на успех, – ответила на это Миропа Дмитриевна и повела с первого же дня незаметную, но вместе с тем ни на минуту не прерываемую атаку на мужа, начав ее с того, что велела приготовить к обеду гораздо более вкусные блюда, чем прежде: борщ малороссийский, вареники, сосиски под капустой; мало того, подала даже будто бы где-то и случайно отысканную бутылку наливки, хотя, говоря правду, такой наливки у Миропы Дмитриевны стояло в подвале бутылок до пятидесяти. Аггею Никитичу, конечно, все это кинулось в глаза.
– Что у нас за праздник сегодня? – сказал он не без иронии.
– Никакого праздника нет, – возразила ему невиннейшим голосом Миропа Дмитриевна, – но наскучило есть одно и то же; живем, никакими удовольствиями не пользуясь; надобно же, по крайней мере, есть, что нам нравится.
– Разумеется! – подхватил Аггей Никитич, очень довольный, с своей стороны, таким взглядом жены.
Не ограничиваясь вкусным обедом и угощением Аггея Никитича наливкой, Миропа Дмитриевна по окончании трапезы хотела было даже адресоваться к нему с супружескими ласками, на которые она с давнего уже времени была очень скупа, и Аггей Никитич, понимая, что это тоже была месть ему, чувствовал за то к Миропе Дмитриевне не гнев, нет, а скорее презрение. «Вот видите ли, чем желает наказать меня», – думал он и не позволял себе, конечно, ни одним намеком потребовать от Миропы Дмитриевны должных мужу нежностей. Но когда она в настоящие минуты сама обратилась к нему с заявлением оных, то он довольно резко уклонился от того. Миропу Дмитриевну это удивило, тем более, что она считала Аггея Никитича до сих пор влюбленным в нее, и внушило ей даже подозрение, нет ли у нее соперницы. «Но кто же мог быть таковою? Неужели служанки заменили ему меня?» – спрашивала она себя мысленно, хотя это казалось ей совершенно невозможным, потому что в услужении у нее были те же дне крепостные рабыни: горничная Агаша и кухарка Семеновна, до того старые и безобразные, что на них взглянуть даже было гадко. «Но Аггей Никитич весьма часто ездил в уезд и, может быть, там развлекался?» – подумала она и решилась в эту сторону направить свое ревнивое око, тогда как ей следовало сосредоточить свое внимание на ином пункте, тем более, что пункт этот был весьма недалек от их квартиры, словом, тут же на горе, в довольно красивом домике, на котором виднелась с орлом наверху вывеска, гласящая: Аптека Вибеля, и в аптеке-то сей Аггей Никитич последние дни жил всей своей молодой душой.
Здесь, впрочем, будет нелишним заметить, что когда кто-либо и о чем-либо постоянно мечтает и постоянно одного желает, то вряд ли каждому не удастся осуществить этого желания своего. Главною мечтою Аггея Никитича, как это знает читатель, с самых юных лет было стремление стяжать любовь хорошенькой женщины, и даже, если хотите, любовь незаконную. Такой любви Миропа Дмитриевна, без сомнения, не осуществила нисколько для него, так как чувство ее к нему было больше практическое, основанное на расчете, что ясно доказало дальнейшее поведение Миропы Дмитриевны, окончательно уничтожившее в Аггее Никитиче всякую склонность к ней, а между тем он был человек с душой поэтической, и нравственная пустота томила его; искания в масонстве как-то не вполне удавались ему, ибо с Егором Егорычем он переписывался редко, да и то все по одним только делам; ограничиваться же исключительно интересами службы Аггей Никитич никогда не мог, и в силу того последние года он предался чтению романов, которые доставал, как и другие чиновники, за маленькую плату от смотрителя уездного училища; тут он, между прочим, наскочил на повесть Марлинского «Фрегат «Надежда». Без преувеличения можно сказать, что дрожь пронимала Аггея Никитича, когда он читал хоть и вычурные, но своего рода энергические страницы сего романа: княгиня, капитан, гибнувший фрегат, значит, с одной стороны – долг службы, а с другой – любовь, – от всего этого у Аггея Никитича захватывало дыхание. Равным образом не бесследно прошел для него появившийся тогда роман Лермонтова «Герой нашего времени». Сам герой романа, впрочем, не понравился Аггею Никитичу; он сейчас в нем подметил гвардейского ломаку, зато княжна Мери и дама с родинкой на щеке очаровали его. Но вот однажды Аггей Никитич, страдая от мозоли, зашел в аптеку Вибеля и застал там самого аптекаря, который был уже старик, из обрусевших немцев, и которого Аггей Никитич еще прежде немного знал, но не ведал лишь одного, что Вибель лет за десять перед тем женился на довольно молоденькой особе, которая куда-то на весьма продолжительное время уезжала от него, а ныне снова возвратилась. Аггей Никитич подошел к аптекарю и едва только выговорил: «А позвольте вас спросить…», как из дверей в промежутке между шкафами, из коих на одном было написано narcotica[163], а на другом – heroica[164], появилась молодая женщина, нельзя сказать, чтобы очень красивая лицом, но зато необыкновенно стройная, с чрезвычайно ловкими и грациозными манерами, и одетая совершенно по-домашнему.
– Генрику, я пояден на спацер[165], – сказала она, обращаясь к старому аптекарю.
– Добрже, – отвечал он ей с не совсем чистым польским акцентом.
Аггей Никитич, услыхав звуки столь любимого, хотя и не вполне ему знакомого языка, исполнился восторга и, не удержавшись, воскликнул, обращаясь к молодой даме:
– С пржиемносцион видзен, же пани полька![166]
– Да, по происхождению полька, но по душе русская, – отвечала ему та.
– Это еще приятнее слышать, – произнес Аггей Никитич, приняв слова молодой польки более за любезность, так как в зрачках ее беспрерывно вскидываемых и потупляемых глаз и в гордой посадке всего ее тела он ощущал в ней завзятую польку.
– А пан кто таки? – спросила она.
– Я прежде был офицер, долго стоял в царстве польском и считаю это время счастливейшим в своей жизни, – объяснил Аггей Никитич, очень бы желавший сказать все это по-польски, но побоявшийся, что, пожалуй, как-нибудь ошибется и скажет неблагопристойность, что с ним раз и случилось в царстве польском.
– А теперь вы что? – спросила уж по-русски панна.
– Теперь я исправник здешний, – отвечал Аггей Никитич, несколько потупляясь, ибо он знал, что поляки не любят русских чиновников; но на этот раз он, по-видимому, ошибся.
– О-то, боже мой, я же вас знаю! – воскликнула аптекарша. – Но скажите, неужели ваш город всегда такой скучный?
– Всегда, – отвечал с грустной иронией Аггей Никитич.
– Это ужасно! – произнесла аптекарша, пожав плечами. – У меня тут одно развлечение, что я часа по два катаюсь по городу, – присовокупила она будто бы случайно и в то же время кинув мимолетный взгляд на молодцеватого исправника.
– Где ж вы именно катаетесь? – не преминул тот спросить ее.
– Ах, да по этой вашей глупой, длинной улице, – отвечала панна, – езжу по ней взад и вперед; по крайней мере дышу свежим воздухом, а не противными этими травами.
Все эти переговоры старик-аптекарь слушал молча и сурово и, наконец, по-видимому, не вытерпев дольше, отнесся к Аггею Никитичу:
– О чем вам угодно было спросить меня?
Тот очутился в затруднительном положении: сказать при такой прелестной даме, что пришел за пластырем для мозоли, казалось ему совершенно невежливым.
– У меня в плече ревматизм, и мне советуют залепить чем-нибудь это место, – придумал он.
– Да, это хорошо, – одобрил немец и крикнул старшему помощнику своему: – Папье-фаяр![167]
Тот отмахнул копеек на пятьдесят фаяру и, свернув его в трубочку, подал Аггею Никитичу.
Молодая пани между тем не уходила из аптекарской залы. Сначала она внимательно смотрела на довольно красивого помощника, приготовлявшего Аггею Никитичу папье-фаяр, а потом и на Аггея Никитича, который, в свою очередь, раскланявшись с старым аптекарем и его молодой супругой, вышел из аптеки с совершенно отуманенной головой. Не нужно, я думаю, говорить, что он на другой же день с одиннадцати еще часов принялся ездить по длинной улице, на которой часов в двенадцать встретил пани-аптекаршу на скромных саночках, но одетою с тою прелестью, с какой умеют одеваться польки. Аггей Никитич почтительно снял перед пани шапку, и она ему низко-низко поклонилась. Подобные встречи Аггея Никитича с молодою аптекаршей стали потом повторяться каждодневно, и нельзя при этом не удивиться, каким образом Миропа Дмитриевна, дама столь проницательная, не подметила резкой перемены, которая произошла в наружности Аггея Никитича с первого же дня его знакомства с очаровательной аптекаршей. Не говоря уже о том, что каждое утро он надевал лучший сюртук, лучшую шинель свою, что бакенбарды его стали опять плотно прилегать к щекам, так как Аггей Никитич держал их целые ночи крепко привязанными белой косынкой, но самое выражение глаз и лица его было совершенно иное: он как бы расцвел, ожил и ясно давал тем знать, что любить и быть любимым было главным его призванием в жизни.
В тот день, в который Миропа Дмитриевна задумала предпринять против Аггея Никитича атаку, его постигнуло нечто более серьезное, чем мимолетные встречи с пани, потому что она не то что встретилась с ним, а, нагнав, велела кучеру ехать рядом и отнеслась к Аггею Никитичу:
– Пан Зверев, узнайте, пожалуйста, когда начнутся собрания: их затевает здешний откупщик, но муж от меня это таит, а я непременно хочу бывать на этих собраниях! Узнаете?
– С великою готовностью, – отвечал Аггей Никитич, обрадованный надеждою, что он будет встречаться с аптекаршей не только что на улице, но и в собраниях, станет танцевать с нею, разговаривать. – Я послезавтра же уведомлю вас об этом! – присовокупил он.
– Дзенкуен![168] – произнесла панна аптекарша и крикнула кучеру: – Пошел!