Читать книгу Масоны (Алексей Феофилактович Писемский) онлайн бесплатно на Bookz (47-ая страница книги)
bannerbanner
Масоны
МасоныПолная версия
Оценить:
Масоны

5

Полная версия:

Масоны

– Благодарю, благодарю! – говорил при этом поручик. – Я знал это прежде и рад тому… По крайней мере, мне здесь тепло, и кормить меня будут…

Накормить его, конечно, накормили, но поручику хотелось бы водочки или, по крайней мере, пивца выпить, но ни того, ни другого достать ему было неоткуда, несмотря на видимое сочувствие будочников, которые совершенно понимали такое его желание, и бедный поручик приготовлялся было снять с себя сапоги и послать их заложить в кабак, чтобы выручить на них хоть косушку; но в часть заехал, прямо от генерал-губернатора и не успев еще с себя снять своего блестящего мундира, невзрачный камер-юнкер. Узнав о страданиях поручика, он дал от себя старшему бутарю пять рублей с приказанием, чтобы тот покупал для арестанта каждый день понемногу водки и вообще не давал бы ему очень скучать своим положением. Сколько обрадовались поручик и бутари сей манне, спавшей на них с небес, описать невозможно, и к вечеру же как сам узник, так и два стража его были мертвецки пьяны.

Из частного дома камер-юнкер все в том же своем красивом мундире поехал к Екатерине Петровне. Он с умыслом хотел ей показаться в придворной форме, дабы еще более привязать ее сердце к себе, и придуманный им способ, кажется, ему до некоторой степени удался, потому что Екатерина Петровна, только что севшая в это время за обед, увидав его, воскликнула:

– Боже мой, что это такое?.. Какой вы сегодня интересный, и откуда это вы?

– Прямо со службы и привез вам новость, – отвечал, целуя ее руку, камер-юнкер.

– Но, прежде чем рассказывать вашу новость, извольте садиться обедать, хотя обед у меня скромный, вдовий; но любимое, впрочем, вами шато-д'икем есть. Я сама его, по вашему совету, стала пить вместо красного вина. Прибор сюда и свежую бутылку д'икему! – добавила она лакею.

Камер-юнкер, сев за стол, расстегнул свой блестящий кокон, причем оказалось, что под мундиром на нем был надет безукоризненной чистоты из толстого английского пике белый жилет.

Обед свой Екатерина Петровна напрасно назвала скромным. Он, во-первых, начался раковым супом с осетровыми хрящиками из молодых живых осетров, к которому поданы были пирожки с вязигой и налимьими печенками, а затем пошло в том же изысканном тоне, и только надобно заметить, что все блюда были, по случаю первой недели великого поста, рыбные. Дамы того времени, сколько бы ни позволяли себе резвостей в известном отношении, посты, однако, соблюдали и вообще были богомольны, так что про Екатерину Петровну театральный жен-премьер рассказывал, что когда она с ним проезжала мимо Иверской, то, пользуясь закрытым экипажем, одной рукой обнимала его, а другой крестилась.

– Ну-с, теперь вы можете рассказывать вашу новость, – объявила она, заметив, что камер-юнкер удовлетворил первому чувству голода.

– Новость эта… – начал он, – но я боюсь, чтобы она не расстроила вашего аппетита…

– Почему она расстроит? – спросила Екатерина Петровна, не зная, как принять слова своего гостя, за шутку или за серьезное.

– Потому что она касается вашего мужа, – отвечал камер-юнкер.

– Разве он еще что-нибудь против меня затевает? – проговорила торопливо Екатерина Петровна.

– Нисколько! – поспешил ее успокоить камер-юнкер. – Совершенно наоборот: ему нечто угрожает.

– Что такое? – поинтересовалась Екатерина Петровна уж только из любопытства.

– А такое, что он, – принялся рассказывать камер-юнкер, – по своему делу подобрал было каких-то ложных свидетелей, из числа которых один пьяный отставной поручик сегодня заявил генерал-губернатору, что он был уговорен и подкуплен вашим мужем показать, что он когда-то знал господина Тулузова и знал под этой самой фамилией.

Екатерина Петровна, если только помнит читатель, понимала в служебных делах более, чем другие дамы ее времени.

– Скажите, пожалуйста, – произнесла она протяжно, – это, однако, очень важное обвинение на Тулузова.

– Весьма, и если только его будут судить настоящим образом, так он, пожалуй, по Владимирке укатит.

– То есть туда, в Сибирь? – спросила Екатерина Петровна, махнув рукой на восток.

– Туда, и тогда вы действительно останетесь вдовой.

– Почему же я тогда вдовой останусь? – воскликнула Екатерина Петровна.

– Вследствие того, что Тулузов, вероятно, будет лишен всех прав состояния; значит, и брак ваш нарушится.

– Да, вот что!.. Но, впрочем, для меня это все равно; у меня никаких браков ни с мужем и ни с кем бы ни было не будет больше в жизни.

– Это ради чего? – спросил камер-юнкер.

– Ради того, – сказала Екатерина Петровна, – что теперь я уже хорошо знаю мужчин и шейку свою под их ярмо больше подставлять не хочу.

Камер-юнкера, по-видимому, при этом немного передернуло, что, впрочем, он постарался скрыть и продолжал:

– Для Тулузова хуже всего то, что он – я не знаю, известно ли вам это, – держался на высоте своего странного величия исключительно благосклонностию к нему нашего добрейшего и благороднейшего князя, который, наконец, понял его и, как мне рассказывал управляющий канцелярией, приказал дело господина Тулузова, которое хотели было выцарапать из ваших мест, не требовать, потому что князю даже от министра по этому делу последовало весьма колкого свойства предложение.

– Да, действительно, это новость весьма неожиданная, – произнесла Екатерина Петровна, – но она нисколько не расстроила моего аппетита и не могла его расстроить.

– Вы это правду говорите? – спросил ее камер-юнкер, устремляя нежно-масленый взгляд на Екатерину Петровну.

– Совершенную правду! – воскликнула она, кидая, в свою очередь, на него свой жгучий взор.

Это они говорили, уже переходя из столовой в гостиную, в которой стоял самый покойный и манящий к себе турецкий диван, на каковой хозяйка и гость опустились, или, точнее сказать, полуприлегли, и камер-юнкер обнял было тучный стан Екатерины Петровны, чтобы приблизить к себе ее набеленное лицо и напечатлеть на нем поцелуй, но Екатерина Петровна, услыхав в это мгновение какой-то шум в зале, поспешила отстраниться от своего собеседника и даже пересесть на другой диван, а камер-юнкер, думая, что это сам Тулузов идет, побледнел и в струнку вытянулся на диване; но вошел пока еще только лакей и доложил Екатерине Петровне, что какой-то молодой господин по фамилии Углаков желает ее видеть.

– Но кто он такой?.. Я его не знаю… Connaissez vous се monsieur?[158] – отнеслась она к камер-юнкеру.

– Mais oui!..[159] Разве вы не знакомы еще с monsieur Углаковым?.. C'est l'enfant terrible de Moscou.[160]

– В таком случае я не приму его; я боюсь нынче всяких enfants terribles.

– Нет, примите! – возразил ей камер-юнкер. – Это добрейший и прелестный мальчик.

Екатерина Петровна разрешила лакею принять нежданного гостя.

Пьер почти вбежал в гостиную Екатерины Петровны. Он был еще в военном вицмундире и худ донельзя.

– Pardon, madame, что я вас беспокою… – заговорил он и, тут же увидав камер-юнкера и наскоро проговорив ему: – Здравствуй! – снова обратился к Екатерине Петровне: – У меня есть к вам, madame Тулузова, большая просьба: я вчера только возвратился в Москву и ищу одних моих знакомых, – vous les connaissez[161], – Марфины?..

– Да, знаю, – отвечала Екатерина Петровна.

– Ах, как я счастлив! Где они, скажите?.. Я сегодня заезжал к ним на квартиру, но там их я не нашел и никого, чтобы добиться, куда они уехали; потом заехал к одной моей знакомой сенаторше, Аграфене Васильевне, и та мне сказала, что она не знает даже об отъезде Марфиных.

– Они, может быть, уехали в Петербург, – проговорила Екатерина Петровна.

– Нет, не в Петербург! – воскликнул, топнув даже ногой, Углаков. – Я сам только что из Петербурга и там бы разыскал их на дне морском.

– В таком случае они, вероятно, уехали в именье свое, – объяснила Екатерина Петровна.

– А в какое именье, как это угадать? У них, по словам моего отца, много имений! – говорил почти с отчаянием Углаков.

– Если они уехали, так, конечно, в главное свое имение, в Кузьмищево, – объяснила Екатерина Петровна.

– А вы знаете, где это Кузьмищево? – спросил Углаков.

– Как же мне не знать, когда я несколько раз бывала в нем!

Адрес дайте мне, chere madame!.. Умоляю вас, адрес! – вопиял Углаков.

– Сию минуту! – отвечала Екатерина Петровна с участием и, пойдя к себе в будуар, написала Углакову подробный и точный адрес Кузьмищева.

– Merci, madame, merci! – воскликнул Углаков и, поцеловав с чувством у Екатерины Петровны руку, а также мотнув приветливо головой камер-юнкеру, уехал.

– Действительно, enfant terrible, – сказала Екатерина Петровна, оставшись опять вдвоем с камер-юнкером, – но мне удивительно, почему он так беспокоится о Марфиных?..

– А вы и того не знаете? – произнес как бы с укором камер-юнкер, шлявшийся обыкновенно всюду и все знавший. – Он в связи с madame Марфиной.

– Вот как! – проговорила Екатерина Петровна, почему-то обрадовавшись сообщенной ей новости. – Муж, вероятно, оттого так поспешно и увез ее в деревню?

– Разумеется! – подтвердил камер-юнкер.

Бедная и неповинная Сусанна Николаевна, чувствовала ли она, что говорили про нее нечистые уста молвы!

XV

Егор Егорыч, как малый ребенок, восхищался всем по возвращении в свое Кузьмищево, тем более, что в природе сильно начинала чувствоваться весна. Он, несмотря на распутицу, по нескольку раз в день выезжал кататься по полям; велел разгрести и усыпать песком в саду главную дорожку, причем даже сам работал: очень уж Егор Егорыч сильно надышался в Москве всякого рода ядовитыми миазмами, нравственными и физическими! Gnadige Frau тоже была весьма рада и счастлива тем, что к ней возвратился муж, а потом, радуясь также и приезду Марфиных, она, с сияющим от удовольствия лицом, говорила всей прислуге: «Наконец Кузьмищево начинает походить на прежнее Кузьмищево!». При этом gnadige Frau одним только была смущаема, что ее прелестная Сусанна Николаевна совершенно не походила на прежнюю Сусанну Николаевну; не то чтобы она на вид была больна или скучна, но казалась какою-то апатичною, точно будто бы ни до чего ей дела не было и ничто ее не занимало. Gnadige Frau пробовала несколько раз начинать с нею беседу о масонстве, о котором они прежде обыкновенно проговаривали целые вечера; Сусанна Николаевна, однако, обнаруживала полное равнодушие и отвечала только: «Да, нет, конечно». Gnadige Frau, наконец, так все это обеспокоило, что она принялась мужа расспрашивать, замечает он или нет такую перемену в Сусанне Николаевне.

– Замечаю, – отвечал тот.

– Какая же, ты думаешь, причина тому?

– Очень понятная причина! – воскликнул Сверстов. – Все эти Рыжовы, сколько я теперь слышу об них и узнаю, какие-то до глупости нежные существа. Сусанна Николаевна теперь горюет об умершей матери и, кроме того, болеет за свою несчастную сестру – Музу Николаевну.

– Нет! – не согласилась gnadige Frau.

– Но потом и телесно она, вероятно, порасстроилась… – объяснял доктор. – Людям, непривычным прожить около двух лет в столице безвыездно, нельзя без дурных последствий. Я месяц какой-нибудь пробыл там, так начал чувствовать каждый вечер лихорадку.

– Нет, и это не то! – снова отвергнула gnadige Frau.

– А по-твоему, какая же причина? – спросил уже доктор.

– Я не знаю и думаю, что это скорее нравственное нездоровье… У Сусанны Николаевны душа и сердце болят.

Доктор при этом, как бы кое-что сообразив, несколько лукаво улыбнулся.

– Может быть, ты подозреваешь, что не уязвлена ли наша барынька стрелами амура? – проговорил он.

– О, нет, нет! – воскликнула gnadige Frau, как бы испугавшаяся даже такого предположения мужа. – И я желаю знать одно, не видал ли ты у Марфиных какого-нибудь ученого или сектанта?

– Решительно не видал, – отвечал Сверстов, – хотя, может быть, есть у них такие, и очень вероятно, что в единого из сих втюрилась Сусанна Николаевна, ибо что там ни говорите, а Егор Егорыч старше своей супруги на тридцать лет!

– Ты меня совершенно не понимаешь! – перебила мужа с явным неудовольствием gnadige Frau. – Я подозреваю только, не повлиял ли на Сусанну Николаевну кто-нибудь из ученых и не отвратил ли ее от масонства; вот что мучит ее теперь…

Сверстов при этом развел только в недоумении руками.

* * *

Пока происходил у них этот спор, Егор Егорыч в отличнейшем расположении духа и с палкою в руке шел по замерзшей дорожке к отцу Василию для передачи ему весьма радостного известия. Дело в том состояло, что Сверстов когда приехал в Москву, то по строгому наказу от супруги рассказал Егору Егорычу под величайшим секретом, что отец Василий, огорченный неудачею, которая постигла его историю масонства, начал опять пить. Егора Егорыча до глубины души это опечалило, и он, желая хоть чем-нибудь утешить отца Василия, еще из Москвы при красноречивом и длинном письме послал преосвященному Евгению сказанную историю, прося просвещенного пастыря прочесть оную sine ira et studio[162], а свое мнение сообщить при личном свидании, когда Егор Егорыч явится к нему сам по возвращении из Москвы. Подготовив таким образом почву, Егор Егорыч, приехав в свой родной губернский город, в тот же день полетел в Крестовоздвиженский монастырь. Преосвященный, благословляя и пожимая руку Егора Егорыча, с первых же слов сказал ему:

– Как я вам благодарен, что вы познакомили меня с прекрасным произведением отца Василия, тем более, что он, как узнаю я по его фамилии, товарищ мне по академии.

– Так вы и поймите, владыко! – подхватил Егор Егорыч. – Вы теперь в почестях великих, а он – бедный протопоп, живущий у меня на руге…

И затем Егор Егорыч со свойственной ему энергией принялся в ярких красках описывать многострадальную, по его выражению, жизнь отца Василия.

– Но как же ему давно было не обратиться ко мне? – сказал с некоторым укором преосвященный.

– Не смел, потому что масон.

– Все-таки странно! – произнес владыко, и при этом у него на губах пробежала такая усмешка, которою он как бы дополнял: «Что такое ныне значит масонство?.. Пустая фраза без всякого содержания!». Но вслух он проговорил: – Хоть отец Василий и не хотел обратиться ко мне, но прошу вас заверить его, что я, из уважения к его учености, а также в память нашего товарищества, считаю непременным долгом для себя повысить его.

По приезде в Кузьмищево Егор Егорыч ничего не сказал об этом свидании с архиереем ни у себя в семье, ни отцу Василию из опасения, что из всех этих обещаний владыки, пожалуй, ничего не выйдет; но Евгений, однако, исполнил, что сказал, и Егор Егорыч получил от него письмо, которым преосвященный просил от его имени предложить отцу Василию место ключаря при кафедральном губернском соборе, а также и должность профессора церковной истории в семинарии.

Такого-то рода письмецо Егор Егорыч нес в настоящую минуту к отцу Василию, которого, к великому горю своему и досаде, застал заметно выпившим; кроме того, он увидел на столе графин с водкой, какие-то зеленоватые груздя и безобразнейший, до половины уже съеденный пирог, на каковые предметы отец Василий, испуганный появлением Егора Егорыча, указывал жене глазами; но та, не находя, по-видимому, в сих предметах ничего предосудительного, сначала не понимала его. Вообще мать-протопопица была женщина глупая и неряшливая, что еще более усиливало тяготу жизни отца Василия; как бы то ни было, впрочем, она уразумела, наконец, чего от нее требует муж, и убрала со стола водку и другие съедомые предметы. Егор Егорыч в первую минуту подумывал дать нотацию отцу Василию за малодушие и распущенность, что он и сделал бы, если бы не было тут налицо матери-протопопицы, которой Егор Егорыч всегда не любил, а потому он ограничился тем, что придал лицу своему мрачный вид, и сказал:

– Я пришел к вам, отец Василий, дабы признаться, что я, по поводу вашей истории русского масонства, обещая для вас журавля в небе, не дал даже синицы в руки; но теперь, кажется, изловил ее отчасти, и случилось это следующим образом: ехав из Москвы сюда, я был у преосвященного Евгения и, рассказав ему о вашем положении, в коем вы очутились после варварского поступка с вами цензуры, узнал от него, что преосвященный – товарищ ваш по академии, и, как результат всего этого, сегодня получил от владыки письмо, которое не угодно ли будет вам прочесть.

Отец Василий, все еще не могший оправиться от смущения, принял письмо от Егора Егорыча дрожащей рукой; когда же он стал пробегать его, то хотя рука еще сильней задрожала, но в то же время красноватое лицо его просияло радостью, и из воспаленных несколько глаз видимо потекли слезы умиления.

– Это не то, что синица, но сам журавль, – проговорил он трепетным от волнения голосом.

– Поэтому вы довольны и примете предложение преосвященного? – спросил Егор Егорыч.

– Господи, как же не принять! – сказал отец Василий, разводя руками. – Я последнее время никогда даже не мечтал о таком счастии для себя и завтра поеду ко владыке представиться ему и поблагодарить его. Мы точно что с ним товарищи по академии, но всегда как-то чуждались друг друга и расходились в наших взглядах…

– Позвольте! – остановил его на этих словах Егор Егорыч. – И я вам скажу, на чем вы расходились: вы были идеалист, а он – эмпирик.

– Так! – подтвердил отец Василий, как бы сразу отрезвленный счастливым оборотом в своей судьбе.

– Только одно условие! – начал затем Егор Егорыч. – Вы поезжайте и переселяйтесь в губернский город; несмотря на то, вы остаетесь моим священником на руге у меня, и я буду высылать вам все деревенские запасы из хлеба и живности.

– Ничего мне, Егор Егорыч, не надобно. Я без того много пользовался вашими благодеяниями; не лишите меня только дружбы вашей, а больше того мне ничего не нужно.

– Дружба дружбой, а служба службой! Я вам запасы буду высылать, а вы оставайтесь до конца дней моих моим духовным отцом и исповедником.

– А это вот дороже для меня всего! – проговорил с чувством отец Василий, и так как Егор Егорыч поднимался с своего места, то и он не преминул встать.

– Но я тоже останусь вашим, – как это назвать? – надзирателем, – забормотал Егор Егорыч и, принимая от отца Василия благословение, шепнул ему: – Водочки прошу вас больше не кушать!

– Не буду, не буду! – шепнул и ему, с своей стороны, отец Василий.

Вслед за тем Егор Егорыч ушел от него, а отец Василий направился в свою небольшую библиотеку и заперся там из опасения, чтобы к нему не пришла мать-протопопица с своими глупыми расспросами. На другой день он уехал в губернский город для представления к владыке, который его весьма любезно принял и долго беседовал с ним о масонстве, причем отец Василий подробно развил перед ним мнение, на которое он намекал в своей речи, сказанной при венчании Егора Егорыча, о том, что грехопадение Адама началось с момента усыпления его, так как в этом случае он подчинился желаниям своего тела. Выслушав это, владыко слегка улыбнулся и проговорил:

– Это очень остроумно, но не знаю, верно ли.

В ответ на это отец Василий придал такое выражение своему лицу, которое как бы говорило: «Да и я не уверен, что так». Особы духовные, как это известно, втайне гораздо большие скептики, чем миряне.

Через месяц после своего представления архиерею отец Василий совершал уже литургию в губернском соборе и всем молящимся чрезвычайно понравился своей осанистой фигурой и величавым служением. Лекции в семинарии он равным образом начал читать с большим успехом, и, пока все это происходило, наступил май месяц, не только что теплый, но даже жаркий, так что деревья уж распустились в полный лист. В комнатах оставаться было душно и скучно, и все обитатели кузьмищевского дома целый день проводили на балконе, причем были облечены в елико возможно легкие одежды. Доктор, например, имел на себе какую-то матросскую блузу; но и ту бы он, по его словам, с великою радостью сбросил с себя, если бы только не было дам; Егор Егорыч такожде носил совершенно летние сюртучок и брюки, и вообще в последнее время он как-то стал более обыкновенного франтить и наделал себе в Москве великое множество всякого платья, летнего и зимнего. Сусанна Николаевна хоть и была в простом домашнем пеньюаре, но, боже мой, как она, говоря без преувеличения, блистала красотой и молодостью посреди своих собеседников. Это была молодая, в полном цвете лилия среди сморщенных тюльпанов. Что касается до ее душевного настроения, то она казалась как бы несколько поспокойнее и повеселее.

В один из таких жарких дней кузьмищевское общество сидело на садовой террасе за обедом, при котором, как водится, прислуживал и Антип Ильич, ничего, впрочем, не подававший, а только внимательно наблюдавший, не нужно ли чего-нибудь собственно Егору Егорычу. В настоящее время он увидел, что одна молодая горничная из гостиной звала его рукой к себе. Антип Ильич вышел к ней и спросил, что ей надобно.

– Письмо с почты привезли к барину, – сказала та, подавая и самое письмо, которое Антип Ильич, положив на имеющийся для того особый серебряный подносик, почтительно подал Егору Егорычу. Тот, как всегда он это делал, нервно и торопливо распечатал письмо и, пробежав первые строки, обратился к Сверстову:

– Поздравляю вас и себя! Это письмо от старика Углакова. Он пишет, что московский генерал-губернатор, по требованию исправника Зверева, препроводил к нему с жандармом Тулузова для дачи показания по делу и для бытия на очных ставках.

– Ура, виват! – воскликнул доктор и протянул руку к не убранному еще со стола графину с водкой, налил из него порядочную рюмку и выпил ее. – Но ведь, Егор Егорыч, мне надобно сейчас же ехать к Аггею Никитичу для нравственной поддержки, – присовокупил он.

– Непременно! После обеда же берите лошадей и поезжайте! – разрешил ему Егор Егорыч, и начал читать письмо далее, окончив которое, он отнесся к Сусанне Николаевне: – А это до нас с тобой касается.

– Что такое? – спросила та встревоженным голосом.

– Пустяки, конечно! – сказал Егор Егорыч. – Александр Яковлич пишет, что нежно любимый им Пьер возвратился в Москву и страдает грудью, а еще более того меланхолией, и что врачи ему предписывают провести нынешнее лето непременно в деревне, но их усадьба с весьма дурным климатом; да и живя в сообществе одной только матери, Пьер, конечно, будет скучать, а потому Александр Яковлич просит, не позволим ли мы его милому повесе приехать к нам погостить месяца на два, что, конечно, мы позволим ему с великою готовностью.

Сусанна Николаевна ничего на это не возразила и только в продолжение всего остального обеда не прикоснулась уже ни к одному блюду.

Gnadige Frau, а также и Сверстов, это заметили и, предчувствуя, что тут что-то такое скрывается, по окончании обеда, переглянувшись друг с другом, ушли к себе наверх под тем предлогом, что Сверстову надобно было собираться в дорогу, а gnadige Frau, конечно, в этом случае должна была помогать ему. Егор Егорыч пошел, по обыкновению, в свой кабинет, а Сусанна Николаевна пошла тоже за ним.

– Я полагаю, – начала она, облизывая беспрестанно свои хорошенькие пересыхающие губки, – что будет неловко и невозможно даже пригласить Углакова к нам в деревню.

– Почему? – спросил Егор Егорыч, видимо, встревоженный этими словами жены.

– Потому что я еще женщина молодая, а Углаков такой повеса, что бог знает что про меня могут сказать…

– Кто ж может сказать? Здесь и сказать даже некому! – возразил Егор Егорыч прежним встревоженным тоном. – Но ты, может быть, имеешь какой-нибудь другой более серьезный повод не желать его приезда сюда?

Для Сусанны Николаевны настала страшная и решительная минута. Сказать правду Егору Егорычу она боялась, и не за себя, – нет, – а за него; но промолчать было невозможно.

– Имею! – проговорила она глухим голосом.

– Какой? – спросил Егор Егорыч тоже глухим голосом.

– Углаков мне объяснялся в любви! – произнесла Сусанна Николаевна, потупляя в землю глаза.

– И тебя то пугает, что он, вероятно, и здесь… здесь повторит это… свое объяснение? – бормотал Егор Егорыч.

– Непременно повторит! – подтвердила Сусанна Николаевна.

Егор Егорыч при этом беспокойно пошевелился в своем кресле.

– Что мужчина объясняется в любви замужней женщине – это еще небольшая беда, если только в ней самой есть противодействие к тому, но… – и, произнеся это но, Егор Егорыч на мгновение приостановился, как бы желая собраться с духом, – но когда и она тоже носит в душе элемент симпатии к нему, то… – тут уж Егор Егорыч остановился на то: – то ей остается одно: или победить себя и вырвать из души свою склонность, или, что гораздо естественнее, идти без оглядки, куда влечется она своим чувством.

– Я хочу победить себя! – почти воскликнула Сусанна Николаевна, обрадовавшись, что Егор Егорыч как бы подсказал ей фразу, определяющую то, что она твердо решилась делать.

– Позволь! – остановил ее Егор Егорыч, видимо, хотевший не уступать в благородном сподвижничестве. – Принимая какое-нибудь бремя на себя, надобно сообразить, достанет ли в нас силы нести его, и почти безошибочно можно сказать, что нет, не достанет, и что скорее оно придавит и уморит нас, как это случилось с Людмилой Николаевной, с которой я не допущу тебя нести общую участь, и с настоящей минуты прошу тебя идти туда, куда влекут твои пожеланья… Наш брак есть брак духа, и потому ничего от того не утрачивается.

bannerbanner