
Полная версия:
Люди сороковых годов
Когда экипаж начал, наконец, взбираться в гору, Мари не утерпела и, выглянув в окно кареты, спросила:
– Это Воздвиженское?
– Оно самое-с! – отвечал ямщик и что есть духу понесся.
– Господи, как-то я его застану! – говорила Мари нерешительным голосом и вся побледнев при этой мысли.
В Воздвиженском в это время Вихров, пришедши уже в себя и будучи только страшно слаб, лежал, опустив голову на подушки; худ и бледен он был, как мертвец, и видно было, что мысли, одна другой мрачнее, проходили постоянно в его голове. Он не спрашивал ни о том, что такое с ним было, ни о том – жива ли Груша. Он, кажется, все это сам уж очень хорошо знал и только не хотел расспросами еще более растравлять своих душевных ран; ходившей за ним безусыпно Катишь он ласково по временам улыбался, пожимал у нее иногда руку; но как она сделает для него, что нужно, он сейчас и попросит ее не беспокоиться и уходить: ему вообще, кажется, тяжело было видеть людей. Катишь, немножко уже начинавшая и обижаться таким молчаливым обращением ее клиента, по обыкновению, чтобы развлечь себя, выходила и садилась на балкон и принималась любоваться окрестными видами; на этот раз тоже, сидя на балконе и завидев въезжавшую во двор карету, она прищурила глаза, повела несколько своим носом и затем, поправив на себе торопливо белую пелеринку и крест, поспешно вышла на крыльцо, чтобы встретить приехавшую особу.
– Это я знаю, кто приехал! – говорила она не без лукавства, идя в переднюю.
Мари входила уже на лестницу дома, держа сына за руку; она заметно была сильно встревожена. Катишь, дожидавшаяся ее на верхней ступени, модно присела перед ней.
– Я, кажется, имею удовольствие видеть ее превосходительство госпожу Эйсмонд? – проговорила она, по обыкновению, в нос.
– Да, – отвечала Мари. – Но скажите, что же больной наш? – прибавила она дрожащим голосом.
– Опасность миновалась: слаб еще, но не опасен, – отвечала с важностью Катишь. – Прошу вас в гостиную, – заключила она, показывая Мари на гостиную.
Та вошла туда как-то не совсем охотно.
– А могу я его видеть? – прибавила она тем же беспокойным голосом.
– О нет, нет! – воскликнула Катишь совсем уж в нос. – Такая нечаянность может его встревожить.
Никак не ожидая, что Мари сама приедет, Катишь и не говорила даже Вихрову о том, что писала к ней.
– А вы вот посидите тут, – продолжала она простодушным и очень развязным тоном, – отдохните немножко, выкушайте с дороги чайку, а я схожу да приготовлю его на свидание с вами. Это ваш сынок, конечно? – заключила Катишь, показывая на мальчика.
– Да, сын мой, – отвечала Мари.
– Прелестный мальчик! – одобрила m-lle Катишь. – Теперь вот еще извольте мне приказать: как вам угодно почивать – одним или с вашим малюткой?
Какую цель Катишь имела сделать подобный вопрос – неизвестно, но Мари он почему-то сконфузил.
– Это все равно, он может спать и со мной, а если в отдельной комнате, так я просила бы только, чтобы не так далеко от меня.
– Так вот как мы сделаем, – отвечала ей Катишь, – я вам велю поставить кровать в комнате покойной Александры Григорьевны, – так генеральша генеральшино место и займет, – а малютку вашего положим, где спал, бывало, Сергей Григорьич – губернатор уж теперь, слышали вы?
– Да, слышала.
– Я вот по милости его и ношу этот почетный орден! – прибавила Катишь и указала на крест свой. – Сейчас вам чаю подадут! – заключила она и ушла.
Мари, оставшись одна, распустила ленты у дорожного чепца, расстегнула даже у горла платье, и на глазах ее показались слезы; видно было, что рыдания душили ее в эти минуты; сынок ее, усевшийся против нее, смотрел на нее как бы с некоторым удивлением.
Катишь между тем, как кошка, хитрой и лукавой походкой вошла в кабинет к Вихрову. Он, при ее входе, приподнял несколько свою опущенную голову.
– Вы покрепче, кажется, сегодня, – произнесла она как бы и обыкновенным голосом и только потирая немного руки.
– Кажется, – отвечал Вихров довольно мрачно.
– Пора, пора! Что это, молодой человек, все валяетесь! – говорила Катишь, покачивая головой. – Вот другие бы и дамы к вам приехали, – но нельзя, неприлично, все в халате лежите.
– Что же, это Живина, что ли, хотела приехать? – спросил Вихров.
– Ах, сделайте милость, о madame Живиной извольте отложить попечение: она теперь в восторге от своего мужа, а прежде точно, что была в вас влюблена; но, впрочем, найдутся, может быть, и другие, которые не менее вас любят, по крайней мере, родственной любовью.
– Кто же это: вы, что ли?
– Я что… я буду вас любить – как только вы прикажете, – произнесла Катишь. – Есть и поинтереснее меня.
– Я не знаю, что вы такое говорите! – произнес Вихров с некоторой уж досадой.
– А то, что шутки в сторону, в самом деле оденьтесь… Петербургская одна дама приехала к вам.
– Кто такая? Мари, что ли? – произнес Вихров, приподнимая голову с подушки.
– Разумеется, Марья Николаевна, кому же больше! – сказала Катишь.
– Господи! Да где же она, просите ее! – сказал Вихров каким-то уже ребяческим голосом.
– Нельзя ей сейчас сюда! – возразила Катишь урезонивающим тоном. – Во-первых, она сама с дороги переодевается и отдыхает; а потом, вы и себя-то приведите хоть сколько-нибудь в порядок, – смотрите, какой у вас хаос! – продолжала Катишь и начала прибирать на столе, складывать в одно место раскиданное платье; наконец, взяла гребенку и подала ее Вихрову, непременно требуя, чтобы он причесался.
– Мари приехала, Мари! – повторял между тем тот как бы про себя и заметно обрадованный и оживленный этим известием; но потом вдруг, как бы вспомнив что-то, снова нахмурился и сказал Катишь: – А Груни нет, конечно, в живых?
– Нет, померла, – отвечала та торопливо.
Вихров при этом поднял только глаза на небо.
– Тут все, кажется, теперь прилично, – проговорила Катишь, обведя глазами всю комнату, и затем пошла к Мари.
– Пожалуйте, просит вас теперь к себе, – сказала она той.
Мари пошла; замешательство ее все более и более увеличивалось.
– А мне, maman, можно к дяде? – спросил ее сын.
– Нет, нельзя, – отвечала ему почти с досадой Мари.
– Ты после, душенька, к дяденьке пойдешь, – объяснила ему наставническим голосом Катишь.
Мари вошла проворно в кабинет Вихрова.
– Боже мой, как ты похудел! – сказала она сильно испуганным голосом.
– Да, порядочно! – отвечал ей Вихров, взяв и целуя ее руку.
– Были бы кости, а мясо наведем! – подхватила шедшая тоже за Мари Катишь; потом она подвинула Мари кресло, и та села на него.
– Но скажи, что такое с тобой случилось, простудился, что ли, ты? Неужели тебя этот несчастный выстрел так испугал? – говорила Мари.
– Тут много было причин; я и до того еще себя не так хорошо чувствовал… А что супруг ваш? – прибавил Вихров, желая, кажется, прекратить разговор о самом себе.
– Он в Севастополе.
– В Севастополе? – воскликнула радостным голосом Катишь. – Где и я скоро буду!.. – заключила она, подняв с гордостью нос.
– Да, – продолжала Мари, – и пишет, что они живут решительно в жерле огненном; целые дни на них сыплется град пуль и ядер – ужасно!.. Я к тебе с сыном приехала, – присовокупила она.
– С Женичкой? Ах, покажите мне его.
– Я сейчас его приведу, – сказала Катишь и пошла, но не сейчас привела мальчика, а медлила – и медлила с умыслом.
У Катишь, как мы знаем, была страсть покровительствовать тому, что – она полагала – непременно должно было произойти между Вихровым и Мари.
Те, оставшись вдвоем, заметно конфузились один другого: письмами они уже сказали о взаимных чувствах, но как было начать об этом разговор на словах? Вихров, очень еще слабый и больной, только с любовью и нежностью смотрел на Мари, а та сидела перед ним, потупя глаза в землю, – и видно было, что если бы она всю жизнь просидела тут, то сама первая никогда бы не начала говорить о том. Катишь, решившая в своих мыслях, что довольно уже долгое время медлила, ввела, наконец, ребенка.
– Ну, поди сюда, мой милый! – сказал ему Вихров, и когда Женичка подошел к нему, он поцеловал его, и ему невольно при этом припомнился покойный Еспер Иваныч и сам он в детстве своем. Мальчик конфузливо сел около кровати на стул, который тоже подвинула ему Катишь.
Разговор мало как-то клеился.
– Я, когда сюда ехала, – начала, наконец, Мари, – так, разумеется, расспрашивала обо всех здешних, и мне на последней станции сказали, что Клеопатра Петровна в нынешнем году умерла.
– Да, умерла! – отвечал, нахмуриваясь, Вихров.
– Покончила свои страдальческие дни! – подхватила Катишь.
– А вы, кажется, были ее приятельницей? – спросила ее Мари кротким голосом.
– Я была ее друг! – подхватила Катишь каким-то строгим басом.
Она за что-то считала Мари не совсем правой против Клеопатры Петровны.
Разговор на этом месте опять приостановился.
– Вы, надеюсь, – заговорил уже Вихров, видимо, мучимый какой-то мыслью, – надеюсь, что ко мне приехали не на короткий срок?
– На месяц, на два, если ты не соскучишься, – отвечала, покраснев, Мари.
– Я-то соскучусь, господи! – произнес Вихров, и голос его при этом как-то особенно прозвучал. – Но как же мы, однако, будем проводить наше время? – продолжал он. – Мы, конечно, будем с вами в карты играть, как в Петербурге собирались.
– В карты играть, – говорила Мари; смущение в ней продолжалось сильное.
– Но чем же молодца этого занять? – сказал Вихров, показывая на мальчика.
– Пусть себе гуляет, ему физические упражнения предписаны: беганье, верховая езда, купанье, – отвечала Мари.
– А, в таком случае мы должны сделать некоторое особое распоряжение. Я тебя, мой друг, поручу одному старику, который тебе все это устроит. Потрудитесь послать ко мне Симонова! – прибавил Вихров, обращаясь к Катишь.
Та вышла и сейчас же привела Симонова.
– Вот это, братец, сын одного заслуженного генерала, который теперь в Севастополе. Про Севастополь слышал?
– Наслышан, ваше высокоблагородие; война сильная, говорят, там идет.
– Ну, так ты вот этого мальчика займи: давай ему смирную лошадь кататься, покажи, где у нас купанье – неглубокое, вели ему сделать городки, свайку; пусть играет с деревенскими мальчиками.
– Merci, дядя! – воскликнул вдруг мальчик, крайне, кажется, обрадованный всеми распоряжениями.
– Слушаю, ваше высокоблагородие, все будет сделано, – проговорил и Симонов очень тоже довольным голосом. – А когда вам что понадобится, то извольте кликнуть старика Симонова, – прибавил он, почти с каким-то благоговением обращаясь к мальчику.
– Ну, ты можешь теперь уходить, – сказала ему Катишь.
Симонов тотчас же ушел.
– Вы, кажется, распорядились и достаточно устали, – обратилась она к Вихрову, – да и вам, я думаю, пора чаю накушаться и поужинать.
– Поужинайте, кузина! – сказал ей Вихров.
– Хорошо, – отвечала та и вместе с сыном ушла.
В зале они увидели параднейшим образом накрытый стол с чаем и легким ужином. Это все устроила та же Катишь: она велела ключнице вынуть серебро, лучший чайный сервиз, прийти прислуживать генеральше всей, какая только была в Воздвиженском, комнатной прислуге.
Вскоре после того гости и хозяева спали уже мертвым сном. На другой день Катишь почему-то очень рано проснулась, все копошилась у себя в комнате и вообще была какая-то встревоженная, и потом, когда Мари вышла в гостиную, она явилась к ней. Глаза Катишь были полнехоньки при этом слез.
– Марья Николаевна, – начала она взволнованным голосом, – я теперь вручаю вам моего больного, а мне уж позвольте отправиться в Севастополь.
– Но зачем же так поспешно? – возразила было Мари.
– Невозможно мне долее оставаться, – отвечала каким-то даже жалобным голосом Катишь, – я уж два предписания получила, не говорила только никому, – присовокупила она, как-то лукаво поднимая брови.
Катишь в самом деле получила два требующие ее предписания, но она все-таки хотела прежде походить за своим близким ей больным, а потом уже ехать на службу.
– Если так, то конечно, – отвечала Мари. – Я только буду просить вас найти там моего мужа и поклониться ему от меня.
– Сочту это за приятнейшую и непременнейшую для себя обязанность, – отвечала Катишь, модно раскланиваясь перед Мари, и затем с тем же несколько торжественным видом пошла и к Вихрову.
– Ну, Павел Михайлыч, – начала она с вновь выступившими на глазах слезами, – теперь есть кому за вами присмотреть, а меня уж пустите в Севастополь мой.
– Очень жаль, – отвечал он. – Только позвольте!.. – прибавил он и, торопливо встав с постели, торопливо надев на себя халат и туфли, подошел к столу и вынул оттуда триста рублей.
– Позвольте мне, по крайней мере, презентовать вам на дорогу.
– Ни за что, ни за что, – воскликнула было Катишь.
– В таком случае вы меня обидите, я рассержусь и опять занемогу.
– Но ведь и вы меня обижаете… и вы обижаете! – говорила Катишь.
– Ей-богу, рассержусь, – повторил еще раз Вихров в самом деле сердитым голосом, подавая Катишь деньги.
– Повинуюсь вам, хоть и с неудовольствием! – сказала, наконец, она, принимая деньги, и затем поцеловала Вихрова в губы, перекрестила его и, войдя снова к Мари, попросила еще раз не оставлять больного; простилась потом с горничными девушками и при этом раздала им по крайней мере рублей двадцать. Катишь была до глупости щедра, когда у нее появлялись хоть какие-нибудь деньги. Собрав, наконец, свой скарб, она ушла пешком в город, не велев себе даже заложить экипажа. В последних главах мы с умыслом говорили несколько подробнее о сей милой девице для того, чтобы раскрыть полнее ее добрую душу, скрывавшуюся под столь некрасивой наружностью.
VIII
Охота с острогой
Приезд Мари благодетельно подействовал на Вихрова: в неделю он почти совсем поправился, начал гораздо больше есть, лучше спать и только поседел весь на висках. Хозяин и гостья целые дни проводили вместе: Мари первое время читала ему вслух, потом просматривала его новый роман, но чем самое большое наслаждение доставляла Вихрову – так это игрой на фортепьяно. Мари постоянно занималась музыкой и последнее время несравненно стала лучше играть, чем играла в девушках. По целым вечерам Вихров, полулежа в зале на канапе, слушал игру Мари и смотрел на нее. Мари была уже лет тридцати пяти; собой была она довольно худощава; прежняя миловидность перешла у нее в какую-то приятную осмысленность. Мари очень стала походить на англичанку, и при этом какая-то тихая грусть (выражение, несколько свойственное Есперу Иванычу) как бы отражалась во всей ее фигуре. Из посторонних посетителей в Воздвиженское приезжали только Живины, но и те всего один раз; Юлия, услыхав о приезде Мари к Вихрову, воспылала нетерпением взглянуть на нее и поэтому подговорила мужа, в одно утро, ехать в Воздвиженское как бы затем, чтобы навестить больного, у которого они давно уже не были.
Приезд их несколько сконфузил Вихрова. Познакомив обеих дам между собою и потом воспользовавшись тем, что Мари начала говорить с Живиным, он поспешил отозвать Юлию Ардальоновну немножко в сторону.
– Я надеюсь, что вы не рассказали вашему мужу о том, что я вам когда-то говорил о Мари, – сказал он.
Юлия посмотрела на него как бы с удивлением.
– Почему ж вы думаете, что я так откровенна с мужем; у вас у самих моя тайна – гораздо поважнее той, – проговорила она.
– Да, пожалуйста, не говорите ему… тем более, что все, что я вам тогда говорил… все это вздор.
Юлия при этом вспыхнула.
– Зачем же вы этот вздор мне говорили, – чтобы от меня только спастись? – проговорила она насмешливым и обиженным голосом.
– Нет, не потому, а потому что тогда, может быть, и так это было; но теперь этого нет, – говорил совершенно растерявшийся Вихров.
Юлия пожала при этом плечами.
– Не понимаю я вас! – сказала она.
– После как-нибудь я вам все объясню, – говорил Вихров.
– Хорошо! – отвечала Юлия опять с усмешкою и затем подошла и села около m-me Эйсмонд, чтобы повнимательнее ее рассмотреть; наружность Мари ей совершенно не понравилась; но она хотела испытать ее умственно – и для этой цели заговорила с ней об литературе (Юлия единственным мерилом ума и образования женщины считала то, что говорит ли она о русских журналах и как говорит).
– Как ожила нынче литература, узнать нельзя, – начала она прямо.
Мари, кажется, удивилась такому предмету разговора – и ничего с своей стороны не отвечала.
– Это такой идет протест против всех и всего, и все кресчендо и кресчендо!.. – продолжала Юлия.
Мари и на это ничего не говорила.
– Введение этого политического интереса в литературу так подняло ее умственный уровень! – отзванивала Юлия.
Вышедши замуж, она день ото дня все больше и больше начинала говорить о разных отвлеченных и даже научных предметах, и все более и более отборными фразами, и приводила тем в несказанный восторг своего добрейшего супруга.
– Я не нахожу, чтобы этот умственный уровень так уж очень поднялся, – возразила, наконец, Мари.
– Вы не находите? – спросила Юлия, немного даже вспыхнув.
– Он, кажется, совершенно такой же, как и был.
– Но где ж он лучше? Он и в европейских литературах, я думаю, не лучше и не выше.
Мари при этом слегка улыбнулась.
– Все-таки он там, я думаю, поопытней и поискусней, – возразила она.
– Я не знаю, – продолжала Юлия, все более и более краснея в лице, – за иностранными литературами я не слежу; но мне в нынешней нашей литературе по преимуществу дорого то, что в ней все эти насущные вопросы, которые душили и давили русскую жизнь, поднимаются и разрабатываются.
– Что поднимаются – это правда, но чтоб разрабатывались – этого не видать; скорее же это делается в правительственных сферах, – проговорила Мари.
– Ха-ха-ха! – захохотала Юлия. – Хороша разработка может быть между чиновниками!.. Нет уж, madame Эйсмонд, позвольте вам сказать: у меня у самой отец был чиновник и два брата теперь чиновниками – и я знаю, что это за господа, и вот вышла за моего мужа, потому что он хоть и служит, но он не чиновник, а человек!
– Каковы, я думаю, чиновники в стране, таковы и литераторы, – уж нарочно, кажется, поддразнивала Юлию Мари.
– Павел Михайлович! – воскликнула та, обращаясь к Вихрову. – Поблагодарите вашу кузину за сравнение; она говорит, что вы, литератор, и какой-нибудь плутишка-чиновник – одно и то же!
– Я не говорю о дарованиях и писателях; дарования во всех родах могут быть прекрасные и замечательные, но, собственно, масса и толпа литературная, я думаю, совершенно такая же, как и чиновничья.
Юлия понять не могла, что такое говорит Мари; в своей провинциальной простоте она всех писателей и издателей и редакторов уважала безразлично.
– Прежде, когда вот он только что вступал еще в литературу, – продолжала Мари, указывая глазами на Вихрова, – когда заниматься ею было не только что не очень выгодно, но даже не совсем безопасно, – тогда действительно являлись в литературе люди, которые имели истинное к ней призвание и которым было что сказать; но теперь, когда это дело начинает становиться почти спекуляцией, за него, конечно, взялось много господ неблаговидного свойства.
– Но, madame Эйсмонд! – воскликнула Юлия. – Наша литература так еще молода, что она не могла предъявить таких грязных явлений, как это есть, может быть, на Западе.
– То-то и есть, что и у нас начинает быть похуже еще западного! – отвечала Мари: ее, по преимуществу, возмущал пошлый и бездарный тон тогдашних петербургских газет.
Вихров слушал обеих дам с полуулыбкою, но Живин, напротив, весь был внимание: ему нравилось и то, что говорила жена, и то, что говорила Эйсмонд; но дамы, напротив, сильно не понравились друг другу, и Юлия даже по этому случаю имела маленькую ссору с мужем.
– Что это за госпожа?.. – сказала она, пожимая плечами, когда они сели в экипаж, чтобы ехать домой.
– Что за госпожа!.. Женщина, как видно, умная! – отвечал Живин.
– Чем?.. Чем?.. – спросила резко Юлия. – Чтобы быть названной умною женщиной, надобно сказать что-нибудь умное.
– Она неглупо и говорила, – возразил ей опять кротко муж.
– Она мало что говорила неумно, но она подло говорила: для нее становой пристав и писатель – одно и то же. Эта госпожа, должно быть, страшная консерваторша; но, впрочем, что же и ожидать от жены какого-нибудь господина генерала; но главное – Вихров, Вихров тут меня удивляет, что он в ней нашел! – воскликнула Юлия, забыв от волнения даже сохранить поверенную тайну.
Мари, в свою очередь, тоже не совсем благосклонно отзывалась об Живиной; сначала она, разумеется, ни слова не говорила, но когда Вихров с улыбкой спросил ее:
– А как вам понравилась супруга моего приятеля?
Он бы в настоящую минуту ни за что не признался Мари, что это была та самая девушка, о которой он когда-то писал, потому что Юлия показалась ему самому на этот раз просто противною.
– Она, должно быть, ужасная провинциалка: у нее какой-то резкий тон, грубые манеры! – отвечала та.
– И какую чепуху все высокопарную несет! – произнес Вихров.
– Ну, да это-то уж бог с ней: все мы, женщины, обыкновенно мыслями страдаем; по крайней мере держала бы себя несколько поскромнее.
Покуда шла таким образом жизнь в Воздвиженском, больше всех ею, как и надобно было ожидать, наслаждался Женичка. Он целые дни путешествовал с Симоновым по полям и по лугам. В Петербурге для укрепления мускулов его учили гимнастике, и он вздумал упражняться этой же гимнастикой и в деревне; нарисовал Симонову столб, на который лазят, лестницу, по которой всходят; Симонов сейчас же все это и устроил ему, и мало того: сам даже стал лазить с ним, но ноги у него были старческие, и потому он обрывался и падал. Особенно Женичку забавляло то, когда Симонов, подражая ему, лез на гладкий столб – и только заберется до половины, а там не удержится и начнет спускаться вниз. Женичка покатывался при этом со смеху; одно только маленькому шалуну не нравилось, что бочажок[156], куда он ходил купаться, был очень уж мелок.
– Симонушко, пойдем на озеро и там покупаемся! – сказал он ему однажды.
– Нет, что там купаться – грязно да и тинисто очень, – возразил ему Симонов. – А вот лучше что!.. – продолжал старый запотройщик. – Ужо вечером выпроситесь у маменьки и у дяденьки на озеро – на лодке с острогой рыбу половить.
– Ах, это отлично! Я сейчас же и попрошусь! – воскликнул Женичка и с разгоревшимися уже глазами побежал в горницу.
– Дядя, мамаша! – кричал он. – Отпустите меня сегодня вечером с острогой рыбу ловить.
– Что такое, с какой острогой? – спросила Мари, совершенно не поняв его просьбы.
– Мы, мамаша, рыбы вам наловим, – толковал ей мальчик.
Мари все-таки не понимала.
– Это действительно довольно приятная охота, – принялся объяснять ей Вихров. – Едут по озеру в лодке, у которой на носу горит смола и освещает таким образом внутренность воды, в которой и видно, где стоит рыба в ней и спит; ее и бьют острогой.
– Отпусти, мамаша! – приставал между тем к Мари ребенок.
– Нет, одного тебя пустить неудобно, – возразил ему Вихров, – потому что все-таки будешь ночью один на воде.
– Но я, дядя, с Симоновым поеду.
– Все это я знаю; но вот что, Мари, не поехать ли и нам тоже с ними? – проговорил Вихров; ему очень улыбалась мысль проехать с ней по озеру в темную ночь.
– Хорошо, – отвечала она.
– Ну, поди же и позови сюда Симонова, – сказал Вихров Женичке.
Тот благим матом побежал и привел с собой за руку старого воина.
– Вот видишь что… – обратился к тому Вихров, – пойди и найми ты нам лодку большую, широкую: мы хотим сегодня поохотиться с острогой.
– Теперь отличное время-с, самое настоящее! – подхватил с удовольствием Симонов.
– Ну, так ступай!
– Слушаю-с! – отвечал Симонов и проворно ушел.
Женичка выпросился вместе с ним на озеро и побежал за ним.
Вихров и Мари снова остались вдвоем.
Героя моего последнее время сжигало нестерпимое желание сказать Мари о своих чувствах; в настоящую минуту, например, он сидел против нее – и с каким бы восторгом бросился перед ней, обнял бы ее колени, а между тем он принужден был сидеть в скромнейшей и приличнейшей позе и вести холодный, родственный разговор, – все это начинало уж казаться ему просто глупым: «Хоть пьяну бы, что ли, напиться, – думал он, – чтобы посмелее быть!»
Женичка, впрочем, вскоре возвратился и объявил, что все было нанято, и только оставалось желать, чтобы это несносное солнце поскорее садилось; но вот и оно село. У крыльца стояла уже коляска парою; в нее сели Женичка, Вихров и Мари, а Симонов поместился на козлах. Сей почтенный воин выбрал самое сухое место, чтобы господам выйти и сесть в лодку, которая оказалась широчайшею, длиннейшею и даже крашеною. Лодочник стоял на носу. Вихров сел управлять рулем. Мари очень боялась, когда она вошла в лодку – и та закачалась.