
Полная версия:
Месяц светит по просьбе сердца моего
― Что это?
Ева встает.
― Что?
― Это.
Набросок женщины прямо у Евы над окном. Длинные черные волосы до поясницы, заплетенные в толстую косу. Лицо, суровое и морщинистое, спокойно и неподвижно, как ручей в жаркий летний день. Ни малейшего колебания. За правую руку ее держит ребенок ― девочка с большими круглыми глазами, глазами, при виде которых по телу Кэрол пробегает холодок ужаса.
Кэрол подходит ближе, протягивая руку к рисунку, словно касаясь святыни.
― Это твоя прабабушка Мэри. Моя мать. А это… это… ― Она проводит рукой по изображению ребенка. ― Это я. Она поворачивается к внучке с искаженным болью лицом. ― Что это значит, Ева?
― Я собиралась тебе рассказать, ама, ― едва слышно говорит Ева. ― Я их видела.
― Ты хочешь сказать, видела их во сне?
― Нет. Не во сне. ― Ева смотрит под ноги. ― Помнишь, мы говорили тебе, что умеем? Что никто из нас не может оказаться раньше, чем в двадцатом веке, но у всех разные способности? Маме лучше всего удавалось попадать в конкретные даты, но только в пределах Англии, а папа мог побывать только в Гонконге. А Томми всегда оказывается в Лондоне до 1950 года.
― Ну а это здесь при чем? ― Кэрол поджимает губы. Она срывает набросок со стены, но не в силах посмотреть на него.
― А это мой дар, ама, ― говорит Ева. ― Так это устроено у меня. Я вижу членов нашей семьи, почти как во сне. Я вижу их лица, слышу голоса, даже тех, кого я никогда не встречала, и я отправляюсь туда, где они. Ты ведь выросла в Ливерпуле?
Набравшись смелости, она берет набросок из рук бабушки. Указывает на изображенную на нем женщину.
― А-лао-ма Мэри. Моя прабабушка. Твоя мать. Я думаю, она призвала меня. Я слышала ее голос. Я закрыла глаза и увидела ее. И тебя.
Кэрол не знает, что сказать. Заметив другой набросок, она срывает его со стены. На нем ― та же женщина, ее мать, но вместо маленькой Кэрол рядом с ней стоит высокий мужчина и обнимает ее за плечи. У мужчины добрые глаза и широкая, сияющая улыбка. Безмятежная улыбка.
― Этот человек рядом с матерью, ― шепчет Кэрол, задержав взгляд на его лице. ― Я его не знаю.
Ева делает шаг вперед.
― Ама, этот человек ― твой отец.

Ева пытается рассказать Кэрол то, о чем та слышать не хочет.
Мужчина стоит на носу корабля.
Он же плывет по океану, держась за доску. Все вокруг полыхает. Крики. Смерть. Столько смерти…
Мужчина и женщина с длинной косой целуются под мостом.
Они же с маленькой девочкой. Потом ― они в маленькой квартире, где в дождь протекает крыша. Ева слышит, как мужчина говорит женщине на кантонском:
благодаря тебе я обрел здесь жизнь.
Мужчина шагает по улицам вместе с другими, выбрасывая кулаки в воздух и крича.
Слышится свист, стук дубинок о тела.
Кандалы. Сырой запах камеры. Темнота.
Потом… морской воздух. Соленый, как слезы.
Новые берега. Новая жизнь.
Но старая жизнь потеряна навсегда.
― Мама говорила, что ты не знала своего отца, ама, ― говорит Ева. ― Она сказала, что твоя мама так и не выяснила, что с ним случилось. Однажды он просто исчез.
― Я знаю, что он был моряком из Китая, ― отвечает Кэрол. Во рту у нее пересохло. ― Он сражался на войне. Они с матерью встретились в Ливерпуле. Родилась я. А потом он ушел, и больше мы о нем не слышали. Мужчинам нельзя доверять. Большинство из них слабые и непостоянные. Только твой дедушка был другим.
Голос Евы дрожит.
― Ама, отец не бросил тебя. Это я и пытаюсь тебе сказать. Его забрали. Правительство… они не хотели, чтобы китайские мужчины после войны оставались в Англии, так что его арестовали и отправили…
― Нет. ― Это слово режет Кэрол язык. ― Хватит. Я не собираюсь это слушать. Так вот чем ты занималась, даже после моего приезда? ― Ее охватывает ужасное осознание. ― Ты что, и с отцом виделась? И с матерью?
― Иногда они зовут меня. И я прихожу. ― Глаза Евы наполняются слезами. ― Но я не приближаюсь к ним и не говорю с ними. Я не могу изменить то, как они… как они… так что я просто наблюдаю за ними издалека. Мне это помогает.
― Тебе это помогает? ― Старая женщина цокает языком. ― Дорогая моя, ты живешь в фантазиях. Как это может тебе помогать?
― Меня это успокаивает. Мне легче от того, что я знаю: на самом деле они не ушли.
― Но они ушли.
― Ама, а ты не хочешь узнать своего отца?
Ева берет бабушку за руку. Она еще никогда этого не делала. И для Кэрол этот жест означает: я хочу подарить тебе весь мир. Все, о чем ты мечтала.
Но почему же это так горько?

Иногда Кэрол снится Мэри ― такая, какой была когда-то: сильная, здоровая, несокрушимая. Иногда Кэрол видит ее в их двухкомнатной квартире в Ливерпуле: шторы раскрыты, за окном ― серое, затянутое тучами небо. Иногда она видит ее у плиты: она жарит рис на их крошечной кухне. Или в ванне: она набирает воду потрескавшимися руками, чтобы умыть усталое лицо.
― Неужели ты не хочешь узнать своего отца, ама? ― спрашивает внучка.
Ева все твердит Кэрол, что знает почти все, что произошло. Она делится с Кэрол старыми газетными вырезками, черно-белыми фотографиями, историями, которые видела во время своих путешествий. Ева пытается рассказать Кэрол, как мужчина, который был ее отцом, после войны возглавил протестное движение, требуя равных условий оплаты для китайских моряков. О тюремной камере, в которой его держали, и о дне, когда его депортировали в Китай, не сказав ни слова его семье в Ливерпуле.
― Ама, неужели ты не хочешь знать, как он тосковал по тебе и а-лао-ма Мэри? ― спрашивает Ева. ― Не хочешь слышать, как он пытался вас разыскать? Как сложилась его жизнь? Как звучал его смех? Каким он был хорошим человеком?
Но Кэрол качает головой.
― Я не хочу больше ничего знать об отце, ― говорит она.
Ева хмурится.
― Я не понимаю…
Кэрол отнимает руку.
― Ты не помнишь прабабушку. Когда она умерла, вы с Томасом были совсем маленькими. Под конец жизни она не помнила, как добраться до парка, хотя он был прямо через дорогу от дома. Она не помнила моего отца, человека, которого, по ее словам, любила. Она не помнила даже меня. Она, мой Генри, а теперь и твоя мать… все они ушли. ― Она качает головой. ― Что толку теперь от этих воспоминаний?

Иногда Кэрол снится Мэри ― такая, какой была когда-то: сильная, здоровая, несокрушимая. Иногда ей снится мужчина, который стоит позади и обнимает ее за талию, уткнувшись подбородком в ямку у нее на шее. Голубое небо и открытое море, простирающееся до самого горизонта.
Она слышит, как кричат чайки, как входят в доки корабли.
В некоторых снах город Ливерпуль снова становится для нее целым миром. И каждую ночь ее жизнь начинается заново, когда в дом входит мать, наконец-то вернувшаяся с работы.
Но потом она просыпается, а ее дочь мертва. И одиночество ее детства ранит так же, как прежде.
Джошуа
1978–1986Это всегда был Гонконг.
Он пытался побывать в других странах, других городах.
Он лежал в постели, представляя фотографии
Парижа, Лондона, Стамбула и Квебека в солнечную или дождливую погоду.
Но когда он открывал глаза, то всегда видел Гонконг.
Та же жара, то же солнце, оседающее на коже:
знакомые, любящие, порой удушающие объятия.
Через некоторое время он перестал искать этому объяснение.
Может, это было связано с призраками. Или с наукой.
Ну или просто так «это» было устроено.
Как и то, что знание точной даты и времени здесь не работало.
Только визуализация.
Этим навыком он овладел в совершенстве, запоминая то, что видел и слышал,
и полностью воссоздавая эти образы с нуля,
лежа ночью в постели. Это напоминало рисование:
четкие очертания зданий, устремляющихся ввысь;
сырость дорог после дождя; даже обувь случайного прохожего.
У них с младшей сестрой Дороти была одна комната на двоих:
кровати разделяла простыня, свисающая с потолка.
А значит, ему приходилось стараться не пропадать на всю ночь.
И тщательно прятать все, что читает или записывает.
Но, разумеется, в такой маленькой квартире не было места тайнам.
Так что всякий раз, когда родные смотрели на него,
во взглядах читалась какая-то резкость. Осуждение.
Невысказанное, конечно, как почти все в их отношениях.
Они думали, что он водится с девушками или, хуже того, присоединился к какой-то триаде [2].
Порой мать протягивала руку и касалась его щеки ―
простой жест, в который вложено столько смыслов, ― и в уголках ее глаз
поблескивали слезы. Отец пристально смотрел на него,
когда он по утрам выходил из комнаты, совершенно разбитый.
Кто ты, вопрошал его молчаливый взгляд.
Что ты сделал с моим сыном?
Он и не думал их разубеждать.
Он хотел, чтобы это так и продолжалось: в уединении, в безопасности, под покровом тайны,
словно «это» могло длиться вечно,
как песнь любви
между влюбленными, делящими постель в комнате без окон.

Знала только бабушка. Как ей было не знать,
когда он рыдал и молил ее о прощении,
потому что никак не мог исправить
то, что должно было произойти и уже произошло
во время той игры в бильярд.
В тот первый день, когда он рассказал ей,
как стоял в дверях и впервые видел, как дедушка смеется,
она спросила: как это было?
Он сжал губы.
Светло, сказал он.
Словно фонарики плывут по небу в китайский Новый год.
Тепло.
Приятно.
Головокружительно.
А потом ― эта тяжесть в груди,
от которой у него порой сжималось сердце, и ему хотелось
опуститься на землю и сидеть, обхватив голову руками.

Мисс Синди, его учительница английского,
происходила из благополучной, обеспеченной гонконгской семьи;
это было видно сразу. Она училась за границей
и смотрела на жизнь с радостью и оптимизмом, благодаря чему
и получила работу в этой школе, ученики которой не происходили
из благополучных, обеспеченных гонконгских семей.
Именно мисс Синди
дала ему его английское имя под благосклонным взглядом Иисуса Христа
с изображения над доской.
Другие были ― Барри, Питер, Тони, Дэвид, Кристофер.
Но он был Джошуа.
Джошуа.
Он произнес это имя вслух и ощутил на языке
приятную тяжесть.
После урока он задержался, снедаемый любопытством,
и стоял, раскачиваясь на цыпочках, пока она не заметила его
и не подозвала к себе. Мисс, кто такой Джошуа, хотел он знать.
Что означает это имя?
А, просияла она. Она была из тех учителей,
кто считал учеников, задающих дополнительные вопросы,
своим достижением. Наградой за труды.
Давай-ка посмотрим.
Их школа была не из лучших.
Библиотека едва ли заслуживала называться библиотекой:
длинная скамейка и семь книжных полок
в комнате с одним окном;
но Библия там, разумеется, была. Она села рядом с ним
и прочла ему всю историю, стих за стихом.
Так вот, это ты, сказала она. Джошуа [3].
Он привел израильтян в Землю обетованную.
Он был воином. Вождем.
Он и его народ маршировали шесть дней, а на седьмой
разрушили стену Иерихона.
Я Джошуа, спросил он, ошеломленно глядя
на том Священного Писания, лежащий перед ним.
Да, довольно сказала она. Это ты.
Мисс. Он поднял вдохновенный взгляд.
Все эти книги.
Можно взять их домой?

Чтобы вырезать фотографии,
он взял ножницы,
которыми его мать резала нитки и куски ткани
или подстригала ему волосы, когда они становились слишком длинными для школы.
Конечно, ему приходилось соблюдать осторожность:
он делал это поздно ночью, под одеялом с фонариком.
В основном это были исторические книги, с фотографиями
или очень подробными описаниями. Было ли небо в тот день серым? Валил ли дым
из печных труб? Экипажи. Ржание лошадей
и стук ботинок по мостовым. Запах чая,
который разливали по крошечным чашкам. Звуки стрельбы со всех сторон.
Небо разверзается, и бомбы
летят вниз оранжевыми, красными, черными обломками.
Он знал, что у мисс Синди могут быть проблемы,
потому что она разрешила ему взять книги домой,
не зная, что он порежет их ножницами матери.
Но никто не понимает, думал он.
То, что он делает, важно и стоит любых жертв.
Через некоторое время,
когда стену в его части спальни заполнили тексты и фотографии,
сестра стала задавать вопросы.
Мир, сказал он, намного больше Коулуна.
Я хочу увидеть его весь.

Он всегда знал,
что умнее своих друзей. Но начал понимать, что
такому, как он,
учитывая, где он рос и к какому кругу принадлежал,
не пристало говорить: «Я хочу все».
Со временем он понял, что добьется большего,
если будет работать с удвоенной силой.
И если будет хитрее, когда о чем-то просит,
чтобы не напугать «их»
или не прослыть выскочкой.
Обычно мальчики из Коулуна не отличаются сообразительностью,
как-то сказал ему учитель, особо отметив его во время лекции.
Но учителя говорят, что ты особенный.
Это был приглашенный преподаватель, каких иногда звали в школу, чтобы «вдохновить молодежь»,
состоятельный, дорого одетый мужчина,
свободно говоривший на идеальном английском.
Джошуа собрал всю волю в кулак,
чтобы промолчать.
Его глаза устремились на мисс Синди, которая стояла у окна,
пока мужчина молол языком.
Она нахмурила брови, поджала губы. Сэр, начала она,
но мужчина уже забыл о своих словах и продолжил лекцию так,
будто то, кем был или не был Джошуа,
заслуживало не больше внимания,
чем муха на подоконнике.
После урока мисс Синди попросила Джошуа задержаться.
Посмотрела на него горящими глазами и сказала:
Джошуа, после уроков принеси свои книги ко мне в кабинет.
Если хочешь, я помогу тебе всем, чем смогу. Ты хочешь?
Да, сказал он.
Хочу.

Он вел черный блокнот, в котором записывал
каждое колебание, каждое путешествие, каждый случай, когда где-то слишком задерживался
и возвращался, запыхавшись, с колотящимся сердцем, которое отбивало в груди: бум, бум, бум.
Делая записи, он подражал текстам, которые встречал в научных книгах по истории, математике:
купить их он не мог, но подолгу изучал их в школьной библиотеке и книжных магазинах.
Потом он по памяти зарисовывал диаграммы и рисунки, которые в них встречал.
И числа ― часы, даты, эпохи ―
и те, что он мог посетить, и те, что нет,
пока они не разрастались и не выстраивались в единую шкалу.
Иногда, ранним утром,
вернувшись из очередного путешествия, спокойный и удовлетворенный,
он позволял себе мечтать, как покажет свой блокнот мисс Синди.
Он представлял выражение ее лица, когда она узнает правду.
Думал о местах и временах Гонконга, которые мог бы ей показать.
И обо всех возможностях, которые постепенно открывались перед ним:
такой сладкий, сочный,
спелый плод.

Примерно в то время, когда ему исполнилось тринадцать,
все в школе узнали, что у мисс Синди
есть молодой человек. Слухи поползли, когда однажды вечером
кто-то увидел, как он забирает ее из школы.
Это был белый темноволосый американец, с которым она познакомилась, когда училась за границей.
Однажды, как обычно придя к ней заниматься после уроков,
он заметил на ее безымянном пальце крошечное кольцо с бриллиантом и все понял.
Я хотел вам кое-что сказать, сказал он.
Но теперь это неважно.
Неважно?
Она отложила карандаш.
Изучающе посмотрела на него, и ее лицо изменилось, будто она была готова заплакать.
Он не выносил, когда кто-то плакал из-за него.
Он всегда этого не выносил.
Он уставился в учебник.
Слова и цифры начали угрожающе расплываться перед глазами.
Вы скоро уйдете, сказал он.
Она не стала спорить.
Но все поняла.
Он был прав, и оба это знали.
Джошуа.
Ему показалось, что она произнесла его имя так,
словно оно принадлежит ей.
И в каком-то смысле он считал, что так оно и есть.
Прежде чем я уйду, сказала она,
я хочу тебе кое-что подарить.
Подарить?
Школу. В другом районе.
Будущее.
Если ты этого хочешь.
Но тебе придется очень много работать.
Больше, чем когда-либо.
У него тут же вырвалось:
хочу.
Я хочу все.

Ранним субботним утром он стоял
в зале вылета. На горизонте виднелась тонкая розовая линия.
Ему было всего четырнадцать,
но, в третий раз наблюдая, как один и тот же самолет
взмывает в небо, он сказал себе
«хватит», и с этим было покончено.
На этом все. Глава закрыта. Навсегда.
Он всегда умел
оставлять прошлое в прошлом, там, где ему и место, ―
в осколках, фрагментах.
Год спустя.
В новой форме, с новой стрижкой,
он вошел в новое здание в новом районе.
Здание состояло из классов, где пахло старыми книгами и чернилами,
и коридоров, которые пересекались и расходились в стороны,
напоминая ему о родном Коулуне.
На стенах висели таблички, дипломы, награды,
портреты людей, которые с серьезным видом смотрели в камеру,
ему в глаза, будто они хранители
глубокой, священной тайны, которую ему познать не суждено.
Так же на него поначалу смотрели и одноклассники.
Одноклассники как из Гонконга, так и из-за границы,
которые приезжали в школу
на дорогих машинах с водителями
и носили учебники в дизайнерских сумках.
А потом в их взглядах появилось нечто другое, чему он не мог дать название.
Настороженность? Презрение? Восхищение?
Кто он? Редкий зверь, сбежавший из зоопарка
и теперь разгуливающий на свободе по мегаполису?
Предмет исследования? Объект насмешек? Персонаж фильма?
Жалость, покровительство, восхваление
со стороны людей, мнивших себя
его друзьями, благодетелями, помощниками,
встревоженными девушками, которые хотели целовать его
в темных углах и хвастать им перед семьей и друзьями,
будто он был воплощением всего,
чем они жаждали быть в новом, прогрессивном мире.
Ты изменился, однажды сказала ему сестра.
Отец испытующе посмотрел на него.
(Презрение? Зависть? Гнев? Или просто
смутная, холодная отстраненность по отношению к тому,
кого он уже не понимал и не любил?)
Мать стала класть ему больше еды за столом.
Он был слишком молод, чтобы понять, что это значит,
но вместе с тем достаточно молод, чтобы понять,
что это, возможно, не значит ничего.
Это было всего лишь
расставание.
Прямо как когда он закрывал глаза
и чувствовал, как его тело отделяется
от времени, от места.
Но еще была математика.
Математика имела значение.
Математика и черный блокнот,
от корки до корки исписанный тем, что в его понимании
составляло всю его жизнь.
Ева
Октябрь 2005Ева видит цветные сны.
Оранжевый свет.
Лилово-розовое небо.
Бурая осенняя листва, опадающая с деревьев.
Темно-красная полоса на горизонте.
Она слышит голос матери ― шепот, такой тихий, что слов не разобрать.
Но она безошибочно его узнает. А с ним приходят и воспоминания о том, что было, кажется, в другой жизни ― жизни, где присутствие матери казалось естественным, как воздух.
Ева ничего не может сделать; время не повернуть вспять и не изменить. Но она не в силах противостоять соблазну закрыть глаза и уплыть прочь.
Она оказывается возле их дома, много лет назад, и видит себя в детстве: вот она появляется в дверях, а сразу за ней ― Томми.
Затем ― мать. Затем ― отец, крутящий на пальце ключи от машины.
Стоит осень, до Рождества всего пара месяцев, и она помнит, с каким восторгом развешивала электрические гирлянды. Но, как бы ни старалась, она не может вспомнить, куда они собирались в тот вечер. В кино? В торговый центр? Поужинать?
Она видит, как они вчетвером садятся в машину. Отец заводит двигатель и выезжает на дорогу, с непроницаемым лицом глядя в зеркало заднего вида.
Она стоит и смотрит, пока машина не исчезает из виду, спеша навстречу вечеру, который казался Еве таким обычным тогда и таким волшебным ― сейчас.

Вернувшись в настоящее, Ева берет новый альбом и угольный карандаш и уютно устраивается в постели.
Линия за линией: ни одной прямой, все ― и толстые, и тонкие ― изогнутые, яркие. Сначала ― очертания лиц. Затем ― глаза, носы, рты, волосы. И вот на нее уже смотрят родители. Это уже что-то. Или ничего. Хоть что-нибудь.
Она лепит рисунки на стену к остальным и смотрит на них, пока не засыпает.
Ей снова снятся сны, но на этот раз она, по крайней мере, знает, что ее ожидает при пробуждении.

На следующий вечер Ева возвращается из школы и обнаруживает в спальне пустые стены.
Все портреты исчезли.
В гневе, со слезами на глазах она идет к бабушке.
― Это ничего не изменит, ― говорит Ева. ― Не помешает мне возвращаться в прошлое.
― Это для твоего же блага, ― говорит Кэрол. ― Вы с братом играете с огнем. Участь родителей должна была научить вас хотя бы этому. Им не следовало вас поощрять. Однажды вы поймете и будете благодарны за то, что я пытаюсь сделать.
― Нет! Никогда!
Голос Кэрол звучит резко, как удар хлыста:
― Хватит ныть, Ева! Ты уже не ребенок. Научись вести себя прилично. А теперь вытри слезы. Приведи себя в порядок. Через десять минут ужин.
В тот вечер Ева плачет, пока не засыпает.
Даже когда Томми стучится к ней, пытаясь узнать, что случилось, она не отвечает.
Ей снится прошлое: они всей семьей на пляже на следующий день после знакомства с Брюсом Ли. Она чувствует солнце на коже и вкус соли на языке. Помнит тепло улыбки матери. Даже молчание отца сейчас кажется почти мирным.
Когда она просыпается, в открытое окно льется солнечный свет. Она ищет глазами знакомые лица, которые привыкла видеть каждое утро, ― бабушек и дедушек, прабабушек и прадедушек и, самое главное, родителей, ― но их, конечно, больше нет.
Грифон, которого она нарисовала цветными карандашами, словно подмигивает ей: ведь это все одна большая шутка, так?

Через два дня после ссоры с бабушкой Ева лежит в постели, глядя, как луна выплывает из-за облаков, а потом закрывает глаза.
Она говорит себе, что пусть рисунки и пропали,
но это лишь рисунки. Она всегда может нарисовать новые.