
Полная версия:
Хирург и его «искусство»

Пётр Фарфудинов
Хирург и его «искусство»
Хирург и его «искусство»
В операционной Центральной городской больницы №1 царила стерильная, почти священная тишина, нарушаемая лишь монотонным пиком аппаратов. Доктор Аркадий Воронов стоял над телом пациента, но мысли его витали далеко от аппендицита, который предстояло удалить. Он смотрел на розоватую, аккуратно обнаженную брюшину не как на путь к больному органу, а как на чистый холст. Искусство требовало жертв, а его искусство – особых. Страх, стекающий с пациента под общим наркозом, казалось, витал в воздухе, питая его. Он делал лишний, абсолютно не нужный разрез, просто чтобы почувствовать сопротивление живой плоти. «Незначительное расширение доступа для визуализации», – пробормотал бы он на разборе, и коллеги, восхищенные его статусом, кивнули бы.
Воронов был не маньяком с топором, а виртуозом садизма, облаченным в латекс и тогу непогрешимости. Его оружием были скальпель, халат и полная, абсолютная власть над беспомощным телом, доверившимся ему. Он мастерски провоцировал осложнения: «случайно» травмировал соседние ткани, «в интересах пациента» удалял то, что нужно было сохранить. Каждая его операция была рискованной игрой, где ставкой была чужая жизнь, а выигрышем – смутное, гнетущее удовлетворение. Его жертвы выходили из больницы не исцеленными, а сломленными, обреченными на годы мучений, часто не понимая, что их искалечили умышленно. Их крики потом заглушали рецепты на тонну обезболивающего и уверения в «редком послеоперационном синдроме».
Когда одна из жертв, Алексей, чье тело после «успешной» операции Воронова стало тюрьмой с хронической болью, осмелился заговорить, против него привели в действие идеальный механизм обеления. Независимая экспертиза, указывающая на чудовищные нарушения, была проигнорирована. Дело в следственном отделе начало мистическим образом «рассасываться»: документы терялись, сроки истекли, следователи менялись с калейдоскопической скоростью.
Назначенные судом эксперты, все как один связанные с медицинской верхушкой города, выносили вердикты, словно под копирку: «Врачебная ошибка в рамках допустимого профессионального риска», «Прямой умысел не установлен». Система, призванная карать, работала как прачечная, отстирывая кровь до кристальной белизны. Прокурор, бледный мужчина с усталыми глазами, лишь пожимал плечами на заседаниях, беззвучно артикулируя: «Нет состава».
Суд в Городском районном суде стал финальным актом этого цирка уродов. Судья Татьяна Решётова, женщина с лицом из воска, вела процесс так, будто читала заранее написанную пьесу с плохим концом. Ходатайства Алексея о приобщении доказательств, о вызове ключевых свидетелей отклонялись одно за другим ледяным голосом судьи: «В удовлетворении отказать». Здравый смысл был здесь персоной нон грата.
Но кульминацией, тем моментом, когда закон окончательно испустил дух, стал протокол. В официальном документе, скрепленном печатью, произошло нечто невозможное. Четкая, страшная для Воронова формулировка о «причинении тяжкого вреда здоровью по неосторожности» исчезла. Вместо нее красовались невнятные, размытые строки о «ненадлежащем исполнении профессиональных обязанностей» и «сложной клинической ситуации». Решётова, эта жрица Фемиды, собственноручно вымарала самую суть преступления. Это был не подлог – это было колдовство, превращающее жестокость в бюрократическую помарку.
Фильм закончился. Воронов вышел из зала суда, поправил галстук. Его репутация была безупречна. Он вернулся в свою операционную, к своим холстам. Алексей остался в своем личном аду, с телом-развалиной и клочком бумаги, который доказывал лишь то, что правды не существует.
А потом в больнице начались странности.
Сначала в архивном отделе, где хранились дела пациентов Воронова, ночью сами собой открывались папки и листались страницы. Уборщица клялась, что видела, как по безупречно чистому полу операционной №3 тянулся влажный след – не крови, а странной, пахнущей формалином слизи.
Затем у Воронова стал сбоить инструмент. Стерильные, только что распакованные скальпели тупились о живую ткань, будто резали камень. Мониторы во время его операций показывали не жизненные показатели пациента, а полный шум, из которого на мгновение проступали искаженные лица – все те, кого он отправил на тот свет или в мир вечной боли.
Однажды, готовясь к сложной операции, он надел перчатки и почувствовал на внутренней стороне латекса необъяснимую, ледяную влажность. И едва уловимый запах гниющей плоти. Он сорвал их с отвращением – руки были чисты. Но холод в пальцах оставался весь день.
Пиком стала ночная смена. Воронов задержался, дописывая историю болезни. В пустынной, освещенной лишь аварийными лампами больнице он услышал знакомый звук – тихий скрип каталкой. Он вышел в коридор. Из полумрака на него медленно двигалась пустая каталка, ее колеса сами выписывали зловещую траекторию. Она остановилась прямо напротив него. На холодном пластике ложа, будто проступая изнутри, появились слова, сложенные из конденсата: «МОЁ ИСКУССТВО».
Воронов отшатнулся. Система могла защитить его от человеческого правосудия. Она могла замолчать следователей, ослепить прокурора, купить судью. Но она была бессильна перед тем, что он сам сотворил. Перед той бездной боли и отчаяния, которую он методично, с хирургической точностью выпустил в мир.
Теперь эта боль обрела голос. Или форму. Или намерение.
Он больше не чувствовал себя богом в операционной. Он чувствовал себя мишенью. Каждый теневой угол в больнице таил в себе молчаливый упрек, каждый шелест бумаги – обвинение. Его «искусство» вернулось к нему, но уже не как источник наслаждения, а как неумолимое, растущее в темноте возмездие. Система покрыла человека. Но она не могла покрыть грех.
И он понял, что операция только начинается. Теперь пациентом был он. А скальпели – те самые, затупившиеся – ждали своего часа в кромешной тьме пустующей операционной, куда он теперь боялся заходить один.
Холст, чернила и тишина, которая кричит
Система, защитившая Воронова, была не абстрактной. Она состояла из конкретных людей, живших по простому, циничному принципу: «Бумага стерпит всё». Они не лили кровь, как он. Они лили чернила. И эти чернила были ядовитее крови.
Была эксперт Марина Лесникова, заведующая отделом патологоанатомии. За солидный бонус от администрации больницы ее подпись превращала медицинскую диверсию в «трагическое стечение обстоятельств». Она виртуозно играла со словами в заключениях: «вероятно», «нельзя исключить», «соответствует в пределах допустимого». Ее перо было скальпелем, вырезавшим из истории правду. Она спала спокойно, глядя на новую люстру в гостиной, купленную после «трудного случая с Вороновым».
Был прокурор городского отдела Игорь Ставицкий, тот самый с усталыми глазами. Его усталость была от сознательного выбора. Он видел все нити, но сделал вид, что они – лишь паутина недоразумения. За молчаливую санкцию на закрытие дела его сын устроился на престижную стажировку, а на даче появилась новая баня. Он оправдывал себя: «Я не нарушал закон, я его… интерпретировал. В интересах стабильности».
И была судья Татьяна Решётова. Для нее фальсификация протокола была не преступлением, а «исправлением судебной ошибки», приведением буйной реальности в соответствие с удобной для системы бумажной версией. Ее мантия была не символом правосудия, а ширмой, за которой вершился беспорядок. Она верила в неприкосновенность бумаги и своей должности. После того дела купила тихий участок у леса.
И все они считали себя в безопасности. Они не держали скальпель. Они лишь подписывали бумаги. Какая с них ответственность?
Но то, что начало происходить в городе, не читало уголовных кодексов и не признавало служебного иммунитета.
С экспертом Лесниковой это случилось в морге, ее царстве. Она готовила заключение по очередному «щекотливому» случаю, связанному с больницей. Включив диктофон, она начала надиктовывать: «Макропрепарат соответствует…» Но голос из диктофона ответил ей другим, наложившимся эхом – ее же собственными фразами из десятков прошлых заключений по делам Воронова: «…прямого умысла не установлено… в пределах допустимого профессионального риска…». Она выронила диктофон. Он разбился. Но голоса, ее собственного, лживого голоса, продолжали звучать из углов холодного помещения, шепча цитаты, которые она сама же и сочинила. Гистологические стекла, которые она рассматривала под микроскопом, вместо тканей показывали ей лица. Лица тех, чьи истории она похоронила под слоем бюрократического лака. Теперь бумага, которой она верила, не «стерпела». Она заговорила. И говорила только правду, от которой у Лесниковой начало сводить скулы от ужаса.
С прокурором Ставицким возмездие пришло через воду, которой он так любил любоваться на своей новой даче. Он сидел в бане, наслаждаясь тишиной и паром. Конденсат на стеклянной двери начал стекать не абстрактными струйками. Он складывался в буквы, потом в слова. Те самые, что были в его неодобренных представлениях и отклоненных протестах: «…оснований для возбуждения… не усматривается… дело прекращено…». Слова плыли по стеклу, как слезы. Он в панике выбежал на улицу. Но и там, на поверхности темной воды в колодце, при свете луны, отражались не звезды, а строчки из заведомо слабого обвинительного заключения, которое он подписал, чтобы дело Воронова развалилось. Его закон, его бумажная крепость, растаяла, как чернила под дождем. Отныне любая вода – в стакане, в раковине, дождь на окне – несла ему приговор, который он сам же и составил.
Судье Решётовой тишина стала врагом. Она всегда ценила тишину в своем кабинете и в новом доме у леса. Но теперь тишина стала густой, тягучей и… непустой. В ней слышалось. Сначала – звук перелистываемых страниц. Тяжелых, картонных обложек дел. Потом – тихий скрип пера. Не современной ручки, а стального пера, вписывающего приговор. Она просыпалась ночью от звука штампов. Тяжелого, металлического, вдавливающего печать в бумагу. Тук. Тук. Тук. Он раздавался в абсолютной тишине спальни. Она включала свет – ничего. Выключала – звук возвращался. Это был звук ее собственной подписи, ее печати, превращавшихся из символов власти в молот, забивающий гвозди в ее собственный рассудок. Бумага, которую она считала послушной, теперь издавала звук приговора.
А Воронов видел их всех. В бреду между кошмарными снами, в тени в углу операционной. Он видел, как Лесникова зажимает уши от голосов, как Ставицкий в ужасе отшатывается от стакана воды, как Решётова метается по дому, пытаясь заглушить неумолимый стук печати.
Он понял страшную истину. Его «искусство» было лишь семенем. Но почвой для него стала их общая ложь, их бумажный сговор. Они полили это семя чернилами из своих перьев и печатями из своих кабинетов. И теперь выросло нечто, чему нет названия в медицинских учебниках и уголовных кодексах. Монстр, сплетенный из боли пациентов, лжи экспертов, трусости прокуроров и продажности судьи.
Час расплаты настал не в зале суда. Он настал в тишине их собственных домов, в святая святих их профессий, в воде, в воздухе, в чернилах. Они думали, что подписывают бумаги. Оказалось, они подписывали приговор – самим себе. И приговор этот приводился в исполнение не руками палача, а их же собственной, запятнанной совестью, которая наконец обрела голос, форму и неумолимость закона, который они сами же и попрали.
Бумага не стерпела. Она заговорила. И первое, что она сказала, было: «Нет прощения».
Эпилог: Блеяние системы и крик совести
И вот час пробил. Он наступил не с громом и молнией, а в виде леденящей, абсолютной ясности, которая поселилась внутри каждого из них. Воронов в своей стерильной квартире, Лесникова среди тишины архива, Ставицкий перед зеркальной гладью воды, Решётова в гулком эхе собственного кабинета – они все вдруг поняли одно и то же: игра кончена. Призраки, которых они породили, не придут с наручниками. Они уже здесь. Внутри.
И когда к ним пришло это осознание, слетела вся шелуха статусов, званий, уверенности. Остался лишь животный, постыдный страх. И они, эти столпы системы, начали блеять. Не в прямом смысле, конечно. Но их мысли, их мольбы, выплеснувшиеся в ночную тишину или в испуганные звонки друг другу, были одним сплошным, жалким оправданием:
«Мы не виноваты! Это была система! Так принято! Все так делали в нашем регионе! Я лишь шестеренка!»
«Меня заставили! Давление сверху! Круговая порука! Я бы не смог иначе выжить!»
«Это единичный случай! Выделываться из общего порядка было нельзя! Мы поддерживали стабильность!»
Они умоляли невидимого судью, призывали в свидетели «сложившуюся практику», «региональную специфику». Они пытались укрыться за ширмой коллективной безответственности, как стадо, надеясь, что волк возьмет кого-то другого, с краю. Они забыли, что когда-то сами были не стадом, а волками в мантиях и халатах, разрывающими чужие судьбы.
Их блеяние – последний, самый отвратительный звук в этой симфонии предательства. Ибо оно доказывает: они не раскаялись. Они лишь испугались за свою шкуру. Они готовы были топить друг друга, лишь бы спастись, продолжая настаивать, что виновата некая абстрактная «система Брянска», а они – ее невинные жертвы.
Но система – это и есть они.
Эта история – не фантастика. Это диагноз. Диагноз гнилостного процесса, поразившего не одинокого «плохого врача», а целый пласт власти в отдельно взятом регионе. Когда эксперт, прокурор и судья действуют синхронно не во имя Закона, а во имя сокрытия преступления, они перестают быть органами власти. Они становятся преступным сообществом, узурпировавшим право вершить неправый суд.
Молчание и бездействие высших органов власти в такой ситуации – больше чем ошибка. Это соучастие. Потому что завтра на операционный стол к новому «Воронову» или в кабинет к новой «Решётовой» могут попасть уже ваши близкие. И их крик тоже утонет в равнодушном шуме «региональной специфики».
Требуется не расследование, а хирургическая чистка.
Необходимо не «разобраться», а выжечь каленым железом эту продажную схему.
Немедленный и полный пересмотр всех сфальсифицированных дел, связанных с медициной и не только, с привлечением федеральных следователей и экспертов из других регионов, с гарантией их безопасности.
Отстранение от должностей всех причастных – от главного врача больницы, покрывавшего Воронова, до судьи Решётовой, санкционировавшей подлог. Без права возвращения в систему.
Возбуждение уголовных дел по всем статьям, которые они так любили игнорировать: служебный подлог, превышение должностных полномочий, получение взятки (оплаченной «бонусами», «стажировками» и «участками»), воспрепятствование следствию.
Публичная и тотальная проверка всей цепочки – от медицинской экспертизы до судов первой инстанции в регионе. Там, где царит круговая порука, не может быть «незапятнанных».
Чистые ряды органов власти – это не лозунг. Это минимальное условие существования государства. Пока продажные чиновники, судьи и врачи в Бьянске (и в любом другом городе) чувствуют себя безнаказанными, у каждого гражданина отбирается базовое конституционное право – право на справедливость и безопасность.
Эта история кричит. Вопрос в том, услышит ли её наконец тот, у кого есть власть и ответственность прекратить этот бой быков с человеческими судьбами. Или блеяние системы окажется громче крика ее жертв.
Электричка судьбы
Он заметил ее, как только вошел в вагон. Она сидела у окна, и осеннее солнце, пробиваясь сквозь стекло, играло в ее каштановых волосах. Ее красивая фигура была подчеркнута элегантным, но не вычурным пальто. Но больше всего его поразили глаза – большие, светлые, с искоркой озорства. Она медленно водила ими по вагону, и ее пухленькие губки растягивались в едва уловимой улыбке, когда ее веселый, оценивающий взгляд скользил по лицам мужчин. В этом взгляде не было вульгарности, скорее – любопытство, игривый вызов и… легкая грусть.
«Одинока», – мелькнуло у него в голове. «Не просто одинока, а ищет. Ищет того самого, настоящего. Но почему здесь, в электричке?»
Он прошел дальше и селу окна, напротив, в другом ряду, чтобы видеть ее вполоборота. Достал книгу, но не читал. Размышлял.
Он почувствовал прилив решимости, какого не было годами. Когда электричка тронулась со следующей станции, он встал и пересек проход.
– Простите за бесцеремонность, – сказал он, улыбаясь. – Но ваш взгляд – целое исследование по социальной антропологии. Я веду подсчет: три равнодушных, один испуганный и один, кажется, уже начал сочинять сонет. Можно присоединиться к наблюдению? Или лучше просто предложить вам кофе на следующей станции? «Буфет» звучит не очень романтично, но у них отличный капучино.
Внезапно в вагон на остановке ввалился пьяный хамулес и, покачиваясь, направился прямо к ней. «Ну вот, начало», – вздохнул про себя герой. Он уже приготовился встать, но увидел, как ее взгляд из игривого превратился в стальной. Она что-то тихо, но очень четко сказала, и хулиган, бормоча извинения, бочком прошел мимо.
Вдруг на одной из станций в вагон буквально впорхнула подруга – яркая, громкая.
– Ой, прости, опоздала! – защебетала она, плюхаясь рядом. – Ну что, как твой эксперимент? Набрала материал для новой статьи? «Поведенческие паттерны мужчин в условиях замкнутого пространства на примере пригородных электричек» – звучит круто! Только смотри, чтобы какой-нибудь «паттерн» за тобой не привязался.
Она рассмеялась, и ее смех был таким же звонким, как колокольчик. А наш герой, услышав это, почувствовал странное разочарование. Значит, она не искала любви? Она… изучала? Его интерес тут же превратился в азарт. «Хочешь понаблюдать? – подумал он. – Что ж, давай сыграем. Покажу тебе такой паттерн, который в твои научные рамки не влезет».
Руслан заметил ее, как только вошел в вагон. Взгляд фотохудожника – это особый взгляд: он выхватывает не просто лица, а истории, свет, композицию. И она была идеальным кадром. Ее красивая фигура, отточенная линия плеч под мягкой тканью пальто, поза у окна – все просилось на полотно или в серию снимков в стиле «городская меланхолия». Но это был бы обман. Потому что в ее красивых глазах не было и намека на меланхолию. Был живой, веселый, изучающий огонек. Ее пухленькие губки будто повторяли про себя короткие истории о каждом проходящем мимо мужчине.
«Одна, – безошибочно определил Руслан. – Но не потерянная. А… охотящаяся? Нет, слишком грубо. Ищущая. Смотрящая на мир как на меню, где еще не выбран десерт».
Он сел по диагонали, достал старый «Зенит» – он любил снимать на пленку в таких поездках, – но кадрировал ее мысленно. «Выдержка – вечность, диафрагма – широко открыта, чтобы пропустить весь этот свет». Он наблюдал, как она играет со своими невидимыми объектами изучения. И почувствовал внезапное, почти профессиональное раздражение. Ее взгляд был слишком… поверхностным. Он видел только обложки, не пытаясь прочитать книгу.
Руслан решил действовать как художник. Он медленно поднял фотоаппарат и навел его не на нее, а в окно за ее спиной, на мелькающие деревья. Щелчок затвора прозвучал громко в тишине вагона. Затем он перевел объектив, делая вид, что ищет ракурс, и на несколько секунд поймал в видоискатель ее. Не ее лицо, а отражение в темном стекле окна – призрачное, задумчивое, лишенное той наигранной веселости. Щелчок.
Она заметила. Повернула голову. Ее брови удивленно поползли вверх.
– Вы меня снимаете? – голос у нее оказался низковатым, хрипловатым, совсем не таким, как представлялось.
– Нет, – честно ответил Руслан, опуская камеру. – Снимаю отражение. Оно часто бывает честнее оригинала. Вы, например, в отражении выглядите на три года моложе и гораздо серьезнее.
Он улыбнулся, чтобы сгладить дерзость.
Она не улыбнулась в ответ. Она его рассматривала. Теперь ее взгляд был прицельным, без оценочным.
– Фотограф?
– Фотохудожник, – поправил он. – Руслан.
– В чем разница? – спросила она, откровенно интересуясь.
– Фотограф фиксирует то, что есть. Художник – ищет то, что скрыто. Иногда в пейзаже, иногда в человеке. – Он сделал паузу. – Ваше отражение в стекле было гораздо интереснее вас настоящей. Оно не строило глазки кондуктору.
Она замерла. И тогда он увидел это – первую настоящую, неуверенную эмоцию. Недоумение? Обиду? Интерес?
– Это что, способ познакомиться? Оригинально, – сказала она, но в голосе появилась оборона.
– Нет, – снова сказал Руслан. – Это профессиональная деформация. Вижу интересную фактуру – хочу понять ее суть. А вы сегодня в этом вагоне – самая противоречивая фактура. Одинокий охотник с веселым взглядом. Это сложно снять одним кадром.
Внезапно она рассмеялась. И это был совсем другой смех – не для вагона, а для себя.
– Меня зовут Алиса. И знаешь что, Руслан-фотохудожник? Ты первый за месяц, кто увидел противоречие. Остальные видели либо «охо-хо, какая», либо «фу, какая».
Электричка начала замедлять ход, приближаясь к крупной станции.
– Это моя, – сказала Алиса, вставая. Она взяла сумку и, проходя мимо, на секунду остановилась. Вытащила из кармана телефон. – Покажи мне потом… то отражение. Если получилось.
Она протянула ему телефон с открытым контактом. Руслан взял гаджет, и их пальцы едва коснулись.
– А оригинал? – рискнул он, набирая свой номер. – Его снимать интересно?
Алиса уже шла к выходу. Обернулась на ходу. В ее глазах снова заплясали искорки, но теперь они были направлены на одного-единственного человека.
– Оригинал… сначала должен доказать, что он умеет видеть. Позвони. Если отважишься.
Двери закрылись, и электричка тронулась. В руке у Руслана грелся ее телефон, а в голове уже складывался новый проект. Не про городскую тоску. А про загадку по имени Алиса.
Глава 2.
Руслан позвонил через два дня. Не сразу – чтобы не казаться нетерпеливым, и не через неделю – чтобы не показаться равнодушным.
«Алиса, привет. Это Руслан, отражение в окне электрички. В субботу у меня запланирована съемка на заброшенной бумажной фабрике «Красный Октябрь». Свет там в это время года – именно тот, что я поймал в твоем отражении: холодный, прямой, честный. Модель внезапно отказалась. Не хочешь ли стать ей на один день? Правило одно: никакого притворства. Только ты. Одежду выберешь самую непарадную. Интересно?»
Ответ пришел почти мгновенно: «Ты либо гений, либо маньяк. Адрес и время. И да, я выберу сама, во что одеваться. Но спасибо, что не предложил ателье».
В субботу утро было туманным и сырым. Руслан настраивал камеру в главном цеху фабрики. Гигантские ржавые машины, огромные окна без стекол, граффити на стенах и призрачная тишина, нарушаемая лишь шумом города за пределами стен. Он выбрал это место не для красоты, а для контраста. Яркая, живая, игривая Алиса на фоне мертвого металла и бетона – этот конфликт должен был вытащить наружу что-то настоящее.
Он услышал шаги, эхом раздававшиеся под сводами. Обернулся.
Алиса шла к нему, и Руслан почувствовал, как что-то переворачивается внутри. Она была в простых потертых джинсах, огромном свитере, спрятавшем ее «красивую фигуру», и в кожаной куртке. Волосы были собраны в небрежный хвост, на лице – минимум косметики. Она выглядела… обычной. И от этого невероятно естественной и неуязвимой.
– Ну что, мой режиссер, – сказала она, оглядывая цех. – Место, надо сказать, на любителя. Где гримерка и кофе?
– Кофе в термосе, – Руслан указал на рюкзак. – А гримерка – это твое внутреннее состояние. Забудь, что я здесь. Забудь, что ты модель. Просто будь. Хочешь – исследуй пространство. Хочешь – сиди на этой железной балке и смотри в окно.
Она посмотрела на него с долей скепсиса, но молча кивнула. Первые полчаса Руслан почти не снимал. Он наблюдал, как она привыкает к месту, как осторожно касается ржавых механизмов, как замирает у окна, глядя в серое небо. Игра ушла из ее глаз, сменившись сосредоточенной, почти отрешенной задумчивостью.
– Ты не похожа на ту девушку из электрички, – сказал он наконец, поднимая камеру.
– А та девушка из электрички – это не я, – тихо ответила Алиса, не оборачиваясь. – Это… панцирь. Способ не сойти с ума от одиночества в толпе.

