banner banner banner
Страницы жизни русских писателей и поэтов
Страницы жизни русских писателей и поэтов
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Страницы жизни русских писателей и поэтов

скачать книгу бесплатно


Оказавшись на грани нищеты, он сделал попытку устроиться корректором в университетскую типографию, но начальники учли причину его исключения из студентов, отказали в приеме. Единственным его доходом стала литературная работа в газетах.

Дебютировал Белинский в 1831г балладой "Русская быль" и рецензией на анонимную брошюру «О Борисе Годунове, сочинении Александра Пушкина. Разговор". Платили в газетах мало. Отчаявшись, недостаточно владея французским языком, он на заказ перевел роман Поль де Кока "Магдалина". Получилось неплохо, а вот на гонорар заказчик поскупился, выделив лишь 100 рублей.

Работа литературного поденщика дала Белинскому возможность сблизиться с журналистами и издателями. В 1833г. он вошёл в кружок Н.В.Станкевича, в котором изучал идеи немецкой классической философии, ставшие на годы мировоззрением нового кружковца. Однако идеями сыт не будешь. Требовался постоянный заработок.

Снова на помощь пришел Н.И.Надеждин, предложив Белинскому сотрудничать в его журнале "Телескоп" и газете "Молва". Теперь появилась возможность устроить быт и печатать свои переводы с французского, оригинальные статьи, критические замечания, обзоры по проблемам русской литературы. Вскоре Виссарион Григорьевич стал ведущим сотрудником "Телескопа" и "Молвы".

Летом 1834 года шеф уехал инспектировать образование в Тульскую и Рязанскую губернии, поручив руководство изданиями двадцатитрехлетнему Белинскому. Не имея навыков организатора, а тем более редактора, он успешно справился с работой. И даже больше. За период отсутствия Николая Ивановича он написал свой знаменитый цикл "Литературные мечтания" и успел напечатать первые десять глав. Если не учитывать в "мечтаниях" влияний Надеждина, то это, в основном, оригинальные статьи с глубоким философским анализом произведений прозаиков и поэтов.

3

Белинский считал, что произведения обретают силу в том случае, если носят народный характер. Исходя из этого, русскую литературу он разделил на четыре периода: Ломоносовский, Карамзинский, Пушкинский и новый. По его мнению, первые два не имеют ничего народного, а в Пушкинском оказалось больше романтического, чем народного. При этом предтечами Пушкина назвал Жуковского и Батюшкова. Большие надежды критик возложил на новый период, в котором должна появиться литература истинно народная, "натуральная". Во главе "натуральной" школы он поставил Н.В.Гоголя.

Смелыми для того времени были "Литературные мечтания", но не они стали поводом для закрытия изданий Надеждина. В начале октября 1836 года "Телескоп" опубликовал первое из восьми "Философических писем" Петра Яковлевича Чаадаева. В нем, Петр Яковлевич, в частности, писал о церкви и о том, что память – это связующее звено между прошлым и настоящем, мы, "… явившись на свет как незаконнорожденные дети, без наследства, без связи с людьми, предшественниками нашими на земле, не храним в сердцах ничего из поучений, оставленных еще до нашего появления. Необходимо, чтобы каждый из нас сам пытался связать порванную нить родства. То, что у других народов является просто привычкой, инстинктом, то нам приходится вбивать в свои головы ударом молота. Наши воспоминания не идут далее вчерашнего дня; мы как бы чужие для себя самих. Мы так удивительно шествуем во времени, что, по мере движения вперед, пережитое пропадает для нас безвозвратно. Это естественное последствие культуры, всецело заимствованной и подражательной. У нас совсем нет внутреннего развития, естественного прогресса; прежние идеи выметаются новыми, потому, что последние не происходят из первых, а появляются у нас неизвестно откуда. Мы воспринимаем только совершенно готовые идеи, поэтому те неизгладимые следы, которые отлагаются в умах последовательным развитием мысли и создают умственную силу, не бороздят наших сознаний. Мы растем, но не созреваем, мы подвигаемся вперед по кривой, т.е. по линии, не приводящей к цели. Мы подобны тем детям, которых не заставили самих рассуждать, так что, когда они вырастают, своего в них нет ничего; все их знание поверхностно, вся их душа вне их. Таковы же и мы".

По словам литератора Свербеева "Журнальная статья Ч. Произвела страшное негодование публики и поэтому не могла не обратить на него преследования правительства. На автора восстало все и вся и небывалым до того ожесточением в нашем довольно апатичном обществе".

По приказу Николая I журнал немедленно закрыли, Чаадаева посадили под домашний арест и признали "сумасшедшим", Надеждина и цензора Болдина вызвали в Петербург для объяснений. Первого спешно судили и сослали в Усть-Сысольск, затем в Вологду, второго отстранили от работы. Не забыл и о Белинском, который находился в это время у Бакунина в гостях в Тверской губернии. По возвращении в Москву, 15 ноября 1836 года, его доставили к обер-полицмейстеру. Все обошлось. В изъятых рукописях и статьях ничего порочащего власть полицейские не обнаружили.

Белинский вновь не у дела. Одно время он надеялся на сотрудничество с А.С.Пушкиным. По независящим от них причинам, альянс не состоялся. 1837 год стал для поэта роковым. Позже критик напишет цикл из 11 статей, посвященных А.С.Пушкину, вызывавшие большой интерес у читателей России. В статьях четко определены этапы истории развития русской литературы, начиная с XVIII века, этапы творчества Пушкина и его значение для становления русской словесности.

Белинский не мыслил себя без работы. Решил, если дело не идет на журнальном поприще, то надо попробовать написать учебник по литературе и русскому языку для гимназий. Через несколько месяцев учебник "Основания русской грамматики для первоначального обучения. Часть I. Грамматика аналитическая (этимология)" был готов. Встал вопрос об издании. Меценатов не нашлось. Взяв в долг тысячу рублей, автор отпечатал небольшой тираж, надеясь, что не залежится на полках книжных магазинов. Мечты не оправдались.

Волнения, неустроенность в жизни сказались на здоровье Виссариона Григорьевича. На средства друзей в мае-августе 1837 года он лечился на Кавказских минеральных водах. После возвращения, ничего не оставалось делать, как поступить на службу в издательство К.А.Полевого и заняться корректурой "Деяний Петра Великого" автора И.И.Голикова,

4

Начало 1838 года оказалось счастливым для Виссариона Григорьевича. Издатель В.П.Андросов предложил ему в негласное управление свой журнал "Московский наблюдатель". Работа закипела!

Новый редактор привлек на работу в журнал Бакунина, Боткина, К.С.Аксакова, И.П.Коюшникова и поэта Кольцова. Однако ни кипучая деятельность Белинского в роли руководителя, ни серьезность философской направленности издания не смогли удержать его на плаву. Закрытию способствовали идеологические расхождения между руководителем, Бакуниным и Боткиным, а также чрезмерная строгость Московского цензурного комитета, да и типография часто запаздывала с выпуском очередных номеров.

Работа, работой, но самообразование Виссарион Григорьевич считал главным в своей жизни. Он оставался во власти философии Гегеля. Современники считали его годы "гегелевскими", годами примирения с действительностью, в фундамент которых положено гегелевское высказывание: "Что разумно – то действительно". Из фразы вытекали фатальные выводы: власть определена Богом, значит, она незыблемая; войны, голод и болезни – закономерные и т.д.

А.И.Герцен, встретив Белинского, отметил в его взглядах разительную перемену. В связи с этим написал: "Белинский – самая деятельная, порывистая, диалектически-страстная натура бойца – проповедовал тогда индийский покой созерцания и теоретическое изучение вместо борьбы. Он веровал в это воззрение, и не бледнел ни перед каким последствием, не останавливался ни перед моральным приличием, ни перед мнением других, которого так страшатся люди слабые и не самобытные: в нем не было робости, потому что он был силен и искренен; его совесть была чиста.

– Знаете ли, что, с вашей точки зрения, – сказал я ему, думая поразить его своим ультиматумом, – вы можете доказать, что чудовищное самодержавие, под которым мы живем, разумно и должно существовать?

– Без всякого сомнения, – отвечал Белинский.

Этого я не мог вынести, и отчаянный бой закипел между нами".

Ошибался Виссарион Григорьевич не только в оценке самодержавия, но и комедии Грибоедова "Горе от ума". Чацкий, по мнению критика, должен был согласиться с действительностью, а не быть как: "… крикун, фразер, идеальный шут, на каждом шагу профанирующий все святое, о котором говорят… Это новый Дон Кихот, мальчик на палочке верхом, который воображает, что сидит на лошади". Потом еще добавление: "… пустой, глупый человек, сухой эгоист есть призрак; но идея глупца, эгоиста, подлеца есть действительность, как необходимая сторона духа, в смысле его уклонения от нормальности. Отсюда являются две стороны жизни – действительная, или разумная действительность, как положение жизни, и призрачная действительность, как отрицание жизни".

Из этого следовало, что Чацкий должен быть комическим персонажем, а сама пьеса, не состоявшейся, поскольку не имела глубокой и целостной идеи.

В своих суждениях Виссарион Григорьевич, часто руководствовался эмоциями, о чем говорил И.С.Тургенев: "В его натуре лежала склонность к преувеличению, или, говоря точнее, к беззаветному и полному высказыванию всего того, что ему казалось справедливым; осторожность, предусмотрительность были ему чужды".

13 апреля 1839 года в доме актера Щекина Белинский познакомился с Иваном Ивановичем Панаевы, дружба с ним и его женой, Авдотьей Яковлевной, продлится до последних его дней. На следующий день Панаев посетил нового знакомого в переулке, неподалеку от Никитского бульвара. Он жил, вспоминал Иван Иванович, в: " деревянном одноэтажном домике, вросшем в землю, окно которого были почти вровень с кирпичным узким тротуаром… я вошел на двор, поросший травою, и робко постучался в низенькую дверь…Дверь отворилась, и передо мною стоял человек среднего роста, лет около 30 на вид, худощавый, бледный, с неправильными, но строгими и умными чертами лица, с тупым носом, с большими серыми выразительными глазами, с густыми белокурыми, но не очень светлыми волосами, падавшими на лоб, – в длинном сюртуке, застегнутым накриво. В выражении лица и во всех его движениях было что нервическое и беспокойное".

Осенью 1839 года Белинский из Москвы переехал в Петербург и временно остановился у Панаевых. Свои впечатления о городе он отправил В.П.Боткину в Москву: "Да, и в Питере есть люди, но это все москвичи, хотя бы они и в глаза не видали белокаменной. Собственно Питеру принадлежит все половинчатое, полуцветное, серенькое, как его небо, истершееся и гладкое, как его прекрасные тротуары. В Питере только поймешь, что религия есть основа всего и что без нее человек – ничто, ибо Питер имеет необыкновенное свойство оскорблять в человеке все святое и заставить в нем выйти наружу все сокровенное. Только в Питере узнать себя – человек он, получеловек или скотина: если будет страдать в нем – человек; если Питер полюбится ему – будет или богат, или действительным статским советником. Сам город красив, но основан на плоскости и потому Москва – красавица перед ним".

Белинский с Гоголем познакомились в 1839 году и потом несколько раз встречались в Петербурге. Тем не менее, не без помощи Виссариона Григорьевича поэма "Мертвые души" вышла в свет.

После гибели Пушкина и Лермонтова, Белинский высоко ценил творчество Николая Васильевича. "Вы у нас теперь один, – говорил критик, – и мое нравственное существование, моя любовь к творчеству тесно связана с Вашею судьбою: не будь Вас – и прощай для меня настоящее и будущее художественной жизни моего отечества".

В одной из статей о "Мертвых душах", Белинский поставил Гоголя выше Пушкина за то, что "… мы в Гоголе видим более важное значение для русского общества, чем в Пушкине: ибо Гоголь более поэт социальный, следовательно, более поэт в духе времени; он также менее теряется в разнообразии создаваемых им объектов и более дает чувствовать присутствие своего субъективного духа, который должен быть солнцем, освещающим создание поэта нашего времени".

Другие критики считали "Мертвые души" злой сатирой на современную жизнь. Критик же видел в них серьезное эпическое произведение, заключая, что "… не в шутку назвал Гоголь свой роман "поэмою". Мы не видим в ней ничего шуточного и смешного; ни в одном слове автора не заметили мы намерения смешить читателей: все серьезно, спокойно, истинно и глубоко… Не забудьте, что книга эта есть только экспозиция, введение в поэму, что автор обещает еще две такие же большие книги, в которых мы снова встретимся с Чичиковым и увидим новые лица, в которых Русь выразится с другой своей стороны… Мы не видим в ней ничего шуточного и смешного…"

Нашлись в поэме и замечания, о которых Белинский писал: "… в немногих, хотя, к несчастию, и резких – местах, где автор слишком легко судит о национальности чуждых племен и не слишком скромно предается мечтам о превосходстве славянского племени над ними".

5

Душевный дискомфорт не оставлял Белинского. В начале 1840 года он письменно жаловался Боткину: "Вера в жизнь, в духа, в действительность отложена на неопределенный срок – до лучшего времени, а пока в ней – безверие и отчаяние. Мысли мои о бессмертии снова перевернулись; Петербург имеет необыкновенное свойство обращать к христианству".

Известие об аресте М.Ю.Лермонтова после дуэли с де Барантом 11 марта 1840 года послужило поводом для Белинского посетить поэта на гауптвахте. Они бегло встречались и раньше, но дружба их тогда не связала. О своем посещении Виссарион Григорьевич 16 апреля писал Боткину: "Недавно был я у него в заточении и в первый раз поразговаривался с ним от души… Глубокий и могучий дух! Как он верно смотрит на искусство, какой глубокий и чисто непосредственный вкус изящного! О, это будет русский поэт с Ивана Великого! Чудная натура!.. Печорин – это он сам, как есть. Я с ним спорил, и мне отрадно было видеть в его рассудочном, охлажденном и озлобленном взгляде на жизнь и людей семена глубокой веры в достоинство того и другого. Я это сказал ему – он улыбнулся и сказал: "дай бог!" Боже мой, как он ниже меня по своим понятиям, и как я бесконечно ниже его в моем перед ним превосходстве. Каждое его слово – он сам, вся его натура, во всей глубине и целостности своей. Я с ним робок, – меня давят такие целостные, полные натуры…"

В летних номерах "Отечественных записок" за 1840 год была помещена критическая статья Белинского о "Герое нашего времени". Оценивая роман, он исходил из того, что "мы должны требовать от искусства, чтобы оно показывало нам действительность, как она есть, ибо какова бы она ни была, эта действительность, она больше скажет нам, больше научит нас, чем все выдумки и поучения моралистов…".

"Герой нашего времени", – по заключению критика, – это грустная дума о нашем времени, как и та, которою так благородно, так энергически возобновил поэт свое поэтическое поприще и из которой мы взяли эти четыре стиха…

И ненавидим мы, и любим мы случайно,

Ничем не жертвуя ни злобе, ни любви,

И царствует в душе какой-то холод тайный,

Когда огонь кипит в крови".

В феврале следующего года вышли критические статьи на том "Стихотворения Лермонтова", которые явились для Белинского раскаянием за прошлые незрелые взгляды. Он писал: "Боже мой! Как я изменился!… Но эта метаморфоза – общий удел всех людей: и вы, мой благосклонный читатель, изменитесь, если еще не изменились… Но прежде, чем закончите мою элегию в прозе, я хочу попросить вас об одном: вы можете меня читать или не читать – как вам угодно, но, бога ради, не смотрите с ненавистию как на человека злого и недоброжелательного, на того, кто в лета сурового опыта, обнажившего перед ним действительность, протирая глаза от едкого дыма лопающих, подобно шутихам, фантазий, на все смотрит мрачно, всему придает какую-то важность и обо всем судит желчною злостью: может быть это происходит от того, что некогда сердце билось одним бесконечным, а в душе жили высокие идеалы, а теперь его сердце полно одного бесконечного страдания, а идеалы разлетелись при грозном светоче опыта, и он своим докучливым ворчаньем мстит действительности за то, что она так жестоко обманула его".

Изменилось отношение критика и к "Горе от ума". Об этом свидетельствует письмо к Боткину от 10 декабря 1840 года: "… всего тяжелее мне вспоминать о "Горе от ума", которое я осудил с художественной точки зрения и о котором говорил свысока с пренебрежением, не догадываясь, что это – благороднейшее гуманистическое произведение, энергический (и притом еще первый) протест против гнусной расейской действительности, против чиновников, взяточников, бар-развратников, против нашего онанистического светского общества, против невежества, добровольного холопства … должно было развить и идею отрицания, как исторического права, не менее первого священного, и без которого история человечества превратилась бы в стоячее и вонючее болото".

В следующем письме от 28 июня 1841 года слышатся восклицания, прозревшего человека: "Во мне развилась какая-то дикая, бешенная, фантастическая любовь к свободе и независимости человеческой личности… Я понял и французскую революцию. Понял и кровавую любовь Марата к свободе… Гегель мечтал о конституционной монархии, как идеале государства, – какое узкое понятие! Нет, не должно быть монархов, ибо монарх не есть брат людям. Люди должны быть братья!"

Смена настроений – одна из черт Белинского. Восторг сменился безнадежностью. "Мы люди без отечества, – считал он, – нет, хуже, чем без отечества: мы люди, которых отечество – призрак". Снова наплыв оптимизма. "Россия по преимуществу – страна будущего. В будущем мы, кроме победоносного русского меча, положим на весы европейской жизни еще и русскую мысль… Тогда будут у нас и поэты, которых мы будем иметь право равнять с европейскими поэтами первой величины… Да, у нас есть национальная жизнь, мы призваны сказать миру свое слово, свою мысль; но какое это слово, какая мысль – об этом еще рано пока нам хлопотать. Наши внуки, наши правнуки узнают это без всяких усилий напряженного разгадывания, потому что это слово, эта мысль будет сказана ими…"

6

И.С.Тургенев оставил нам словесный портрет Виссариона Григорьевича: "Это был человек среднего роста, на первый взгляд довольно некрасивый и даже нескладный, худощавый, со впалой грудью и понурой головой. Всякого, даже не медика, немедленно поражали в нём главные признаки чахотки… Лицо он имел небольшое, бледно-красное, нос неправильный, как бы приплюснутый, рот слегка искривлен; маленькие частые зубы. Густые белокурые волосы падали клоком на белый, прекрасный, хотя и низкий лоб. Я не видывал глаз более прекрасных, чем у Белинского. Голубые с золотистыми искорками в глубине зрачков, эти глаза, в обычное время полузакрытые ресницами, расширялись и сверкали в минуты воодушевления. Голос у Белинского был слаб, но приятен…".

По характеру Белинский был общительным человеком, несмотря на это, испытывал душевное одиночество. Как-то, в разговоре с А.Я.Панаевой, Виссарион Григорьевич коснулся темы одиночества, сказав: "Право, околеешь ночью, и никто не узнает! Мне одну ночь так было скверно, что я не мог протянуть руки, чтобы зажечь свечу".

"Женитесь", – был ее ответ. "А чем я буду кормить свою семью? Да и где я найду такую женщину, которая согласилась бы связать свою участь с таким бедняком, как я, да еще хворым? Не, уж, придется мне околевать одному!.."

Белинский был ярым сторонником эмансипации женщин. "Мы в деле женщин,– говорил он, – ушли не далее индейцев и турок. Получая воспитание хуже, чем жалкое и ничтожное, превратное и неестественное, скованные по рукам и ногам железным деспотом варварских обычаев и приличий, жертвы чужой, безусловной власти всю свою жизнь, до замужества – рабы родителей, после замужества – вещи мужей, считая за стыд и грех предаться вполне какому- нибудь нравственному интересу, например, искусству, науке,– они, эти бедные женщины, все запрещённые им Кораном общественного мнения блага жизни хотят, во что бы то ни стало, найти в одной любви – и, разумеется, почти всегда горько и страшно разочаровываются в своей надежде… Бедная, для неё в этом столько счастья, тогда как только Манилов-мужчина способен найти в этом своё счастье…".

Несмотря на приступы неуверенности и порой, разочарования в женщинах, Виссарион Григорьевич мечтал найти такую, которая сможет понять его душу, стремления и стать надежной опорой в жизни. А вообще он был воздержанным в разговорах о женщинах. В их обществе смущался, стараясь, как можно быстрее покинут его.

Тургенев вспоминал: "Сам он почти никогда не касался этого деликатного вопроса… По понятию Белинского, его наружность была такого рода, что никак не могла нравиться женщинам; он был убеждён до мозга костей, и, конечно, это убеждение усиливало его робость. Я имею причину предполагать, что Белинский, со своим горячим и впечатлительным сердцем, со своей привязчивостью и страстностью, Белинский, всё-таки не был никогда любим женщиной… В молодости он был влюблён в одну барышню, дочь тверского помещика; это было существо поэтическое, но она любила другого, и притом она скоро умерла. Произошла также в жизни Белинского довольно странная история с девушкой из простого звания; помню его отрывистый, сумрачный рассказ о ней… Сердце его безмолвно и тихо истлело…».

Одно время Виссарион Григорьевич горячо увлекся молоденькой мастерицей. Желая поднять ее образование и культуру до своего уровня, наткнулся на непонимание, отчего впал "в бешенное исступленное отчаяние или в мёртвую апатию". Второй, безответной любовью, заставившей его страдать в течение трех лет, была родная сестра Михаила Бакунина – Александра Александровна.

В 1843 году Москве, в доме писателя Лажечникова, Белинский встретил миловидную тридцатидвухлетнюю Марию Васильевну Орлову – классную даму Екатерининского института. Оказалось, она читала его статьи и после одной из них, написала автору и получила ответ. Затем еще письмо, еще и еще.

Уезжая, Виссарион Григорьевич понял, что именно Мария Васильевна – женщина его мечты. Он писал ей из Петербурга: "Я разорван пополам, и чувствую, что недостаёт целой половины меня самого, что жизнь моя не полна, и что я тогда только буду жить, когда вы будете со мной, подле меня. Бывают минуты страстного, тоскливого стремления к вам. Вот полетел хоть на минутку, крепко, крепко пожал вам руку, тихо сказал вам на ухо, как много я люблю вас, как пуста и бессмысленна для меня жизнь без вас. Нет, нет – скорее, скорее – или я с ума сойду".

Вот и еще одно письмо к возлюбленной: пылкое, страстное: "… Пусть добрые духи окружают вас днем, нашептывают вам слова любви и счастья, а ночью посылают вам хорошие сны. А я, – я хотел бы теперь хоть на минуту увидать вас, долго, долго посмотреть вам в глаза, обнять ваши колени и поцеловать край вашего платья. Но нет, лучше дольше, как можно дольше, не видаться совсем, нежели увидеться на одну только минуту, и вновь расстаться, как мы уже расстались раз. Простите меня за эту болтовню; грудь моя горит; на глазах накипает слеза: в таком глупом состоянии обыкновенно хочется сказать много и ничего не говорится, или говорится очень глупо. Странное дело! В мечтах я лучше говорю с вами, чем на письме, как некогда заочно я лучше говорил с вами, чем при свиданиях. Что-то теперь Сокольники? Что заветная дорожка, зеленая скамеечка, великолепная аллея? Как грустно вспомнить обо всем этом, и сколько отрады и счастья в грусти этого воспоминания".

Под бурным потоком объяснений Мария Васильевна не устояла. Однако ее родители не воспринимали неимущего молодого человека мужем их дочери. Он же был иного мнения, изложив его в письме А.Я.Панаевой: "Мы оба пролетарии, – моя будущая жена не молоденькая и требований никаких не заявит… ". Когда встал вопрос о венчании и свадьбе, невеста отказалась ехать к жениху в Петербург. Ему пришлось потратить время на письменные уверения выехать.

Венчание состоялось 12 ноября 1843 года в церкви Строительного училища на Обуховском проспекте. Молодые сняли квартиру в доме Лопатина на углу Невского и Фонтанки.

13 июня 1845 года их семья пополнилась дочерью Ольгой. Расходы увеличивались. Глава семьи обожал домашний уют, часто тратил их на внезапно полюбившиеся вещи. По словам И.И.Панаевой: "… он больше любил домашний угол и устраивал его всегда. По мере средств своих, с некоторым комфортом. Чистота и порядок в его кабинете были всегда удивительные; полы как зеркало, на письменном столе все вещи разложены в порядке, на окнах занавесы, на подоконниках цветы, на стенах портреты различных знаменитостей и друзей, и между прочими портрет Станкевича и несколько старинных гравюр, до которых он был большой охотник…Библиотеку свою, состоявшую большей частью из русских книг, он умножал с каждым годом и в последнее время, когда уже свободно читал по-французски, начал приобретать и французские книги".

Чтобы свести концы с концами главе семейству часто приходилось занимать в долг. Хорошо, что друзья не отказывали.

Виссарион Григорьевич оказался заботливым отцом и семьянином. Принципиальных разногласий в семье не было. Жена умело ограждала его от мелочей жизни. Однако мятежная душа Виссариона Григорьевича не знала покоя. Будучи на лечении за границей писал жене: "Разлука сделает нас устойчивее в отношении друг друга… Разлука будет очень полезна для нас: мы будем снисходительнее, терпимее к недостаткам один другого и будем объяснять их болезненностью, нервической раздражительностью, недостатком воспитания, а не каким-нибудь дурными чувствами, которых, надеюсь, мы оба чужды…».

В другом письме от 7 мая 1846 года он, раздумывая, писал: "Странные мы с тобою, братец ты мой, люди: живем вместе – не уживаемся, а врозь скучаем. Поэтому, я думаю, что для поддержания супружеского состояния необходимы частые разлуки".

30 июня он снова пишет ей с горечью в сердце: "Видно, вам не суждено понимать меня… ни житье вместе, ни отдаленные разлуки, ничто не научило вас понимать мой характер".

Каждый человек имеет слабости. Белинский говорил о них: "Господи, человеческие слабости всем присущи и прощаются, а с нас взыщут с неумолимой строгостью за них, да и имеют право относиться так к нам, потому что мы обличаем печатно пошлость, развращение, эгоизм общественной жизни; значит, мы объявили себя непричастными к этим недостаткам, так и надо быть осмотрительным в своих поступках; иначе, какой прок выйдет из того, что мы пишем? – мы сами будем подрывать в веру в наши слова!".

Слабостью Виссариона Григорьевича оказалась игра в преферанс. Компанию чаще всего составлял В.П.Боткин, И.И.Панаев, Н.А.Некрасов, Н.Н.Тютчев, М.А.Языков. По мнению Тургенева, критик играл плохо.

7

С осени 1839 года по 1846 год Виссарион Григорьевич заведовал критическим отделом в журнале "Отечественные записки", издаваемым А.А.Краевским. О своей работе критик писал: "Мы живём в страшное время, судьба налагает на нас схиму (http://ru.wikipedia.org/wiki/Схима), мы должны страдать, чтобы нашим внукам легче было жить… Нет ружья, – бери лопату, да счищай с "расейской" публики (грязь). Умру на журнале, и в гроб велю положить под голову книжку "Отечественных записок". Я – литератор; говорю это с болезненным и вместе радостным и горьким убеждением. Литературе расейской – моя жизнь и моя кровь… Я привязался к литературе, отдал ей всего себя, то есть сделал её главным интересом своей жизни…"

Изнурительная работа подрывала здоровье Белинского. Видя, что чахотка набирает силу, друзья отправили его на юг (Херсон, Симферополь, Севастополь) с полным пансионом вместе с труппой актера Щепкина.

Путешествие не улучшило здоровье больного. Возвратившись, жаловался А.Я.Панаевой: "Сто раз каялся, что поехал; хорош отдых – из одного города в другой скакать; всю грудь, все бока отколотило. Приехав в Петербург, думал, что слягу…"

Виссариону Григорьевичу не давали покоя мысли издавать свой альманах с привлечением в него Тургенева, Достоевского, Панаева, Некрасова, Ап.Майкова, С.Соловьева, Герцена, Грановского. Название альманаху придумал Некрасов – "Левиафан", обещая материально помочь, и тут же рассчитал прибыль. Будущий издатель воскликнул: "Да я буду Крез! О, тогда, имея обеспеченное существование на год, я не позволю себя держать в черном теле… Господи, да неужели настанет такая счастливая минута в моей жизни, что я сброшу с себя ярмо батрака!"

Н.Т.Грановский, профессор истории, усомнился в экономических способностях, предупредив: "Белинский менее, чем кто-нибудь, может вести хозяйственную часть журнала, разве он способен будет отказать кому-нибудь из своих сотрудников!.. Раздаст деньги вперед и сам останется без гроша; да и вряд ли он взялся бы с ответственностью за чужие деньги".

Предостережение не смутило. Окрыленный идеей, он писал Герцену в январе 1846 года: "К Пасхе я издаю толстый, огромный альманах… Мне рисковать нельзя; мне нужен успех верный и быстрый". К сожалению, "Левиафану" не суждено было появиться на свет.

Н.А.Некрасов и И.И.Панаев выкупили у П.А.Плетнева право на издание журнала "Современник", с расчетом, что критический отдел "нового" журнала возглавит Белинский.

Как всегда, он горячо взялся за дело. Нашлось место в журнале и на две его работы: "Взгляд на русскую литературу 1846 года" и за 1847 год. В них были ярко отображены не только социально-политические и философско-этические взгляды на литературу, но и дана резкая критика утопии, сохранявшейся в русской литературе и философии. "Идея истины и добра, – писал критик, – признавались всеми народами, во все века; но что непреложная истина, что добро для одного народа или века, то часто бывает ложью и злом для другого народа, в другой век. Поэтому безусловный или абсолютный способ суждения есть самый легкий, но зато и самый ненадежный; теперь он называется абстрактным или отвлеченным. Ничего нет легче, как определить, чем должен быть человек в нравственном отношении, но ничего нет труднее, как показать, почему вот этот человек сделался тем, что он есть, а не сделался тем, чем бы ему, по теории нравственной философии, следовало быть".

Если в предыдущих статьях Белинский больше касался эстетического анализа произведений, предлагаемых журналу авторами, то теперь вектор критики повернулся в сторону социальных проблем общества. По этому поводу он писал: "В наше время искусство и литература больше, чем когда-либо прежде, сделалась выражением общественных вопросов, потому что в наше время эти вопросы стали общее, доступнее всем, яснее, сделались для всех интересом первой степени". Таким образом, он вставал на защиту "натуральной школы" в литературе, которая правдиво изображала крепостное право и сочувственно относилась к простому народу. О крепостном рабстве Белинский говорил так: "Я не верю в возможность человеческих отношений раба с рабовладельцем! Рабство такая бесчеловечная и безобразная вещь и такое имеет развращающее влияние на людей, что смешно слушать тех, кто идеальничает, стоя лицом к лицу с ним. Этот злокачественный нарыв в России похищает все лучшие силы для ее развития. Поверьте мне, как ни невежествен русский народ, но он отлично понимает, что для того, чтобы прекратить свои страдания, нужно вскрыть этот нарыв, очистить заражающий, скопившийся в нем гной. Конечно, может быть, наши внуки или правнуки будут свидетелями, как исчезнет этот злокачественный нарыв: или народ сам грубо проткнет его, или умелая рука сделает эту операцию. Когда это совершиться, мои кости в земле от радости зашевелятся!"

В качестве примера писателей "натуральной" школы критик приводил Герцена и его роман "Кто виноват?" и "Обыкновенную историю" Гончарова. Кстати фантазии в литературе критик не допускал, называя их "подлейшей частью человеческой души".

Во втором номере журнала Белинский опубликовал рецензию на книгу Гоголя "Выбранные места из переписки с друзьями". Перед этим в письме В.Боткину 28 февраля 1847 года он гневно писал: "Статья о гнусной книге Гоголя могла бы выйти замечательно хорошею, если бы я в ней мог, зажмурив глаза, отдаться своему негодованию и бешенству".

Весной 1847 года Виссарион Григорьевич лечился в германском Зальцбрунне. В это же время во Франкфурте находился Гоголь. 20 июня 1847 года он пишет в Зальцбрунн: "Я прочел с прискорбием статью вашу обо мне во втором № «Современника». Не потому, чтобы мне прискорбно было то унижение, в которое вы хотели меня поставить в виду всех, но потому, что в ней слышится голос человека, на меня рассердившегося. А мне не хотелось бы рассердить даже и не любившего меня человека, тем более вас, о котором я всегда думал, как о человеке меня любящем. Я вовсе не имел в виду огорчить вас ни в каком месте моей книги. Как это вышло, что на меня рассердились все до единого в России, этого я покуда еще не могу сам понять. Восточные, западные и неутральные – все огорчились. Это правда, я имел в виду небольшой щелчок каждому из них, считая это нужным, испытавши надобность его на собственной своей коже (всем нам нужно побольше смирения), но я не думал, чтоб щелчок мой вышел так грубо-неловок и так оскорбителен. Я думал, что мне великодушно простят и что в книге моей зародыш примирения всеобщего, а не раздора. Вы взглянули на мою книгу глазами рассерженного человека и потому почти всё приняли в другом виде. Оставьте все те места, которые покаместь еще загадка для многих, если не для всех, и обратите внимание на те места, которые доступны всякому здравому и рассудительному человеку, и вы увидите, что вы ошиблись во многом.

Я очень не даром молил всех прочесть мою книгу несколько раз, предугадывая вперед все эти недоразумения. Поверьте, что не легко судить о такой книге, где замешалась собственная душевная история человека, не похожего на других, и притом еще человека скрытного, долго жившего в себе самом и страдавшего неуменьем выразиться. Не легко было также решиться и на подвиг выставить себя на всеобщий позор и осмеяние, выставивши часть той внутренней своей клети, настоящий смысл которой не скоро почувствуется. Уже один такой подвиг должен был бы заставить мыслящего человека задуматься и, не торопясь подачей собственного голоса о ней, прочесть ее в разные часы своего душевного расположения, более спокойного и более настроенного к своей собственной исповеди, потому что в такие только минуты душа способна понимать душу, а в книге моей дело души. Вы бы не сделали тогда тех оплошных выводов, которыми наполнена ваша статья. Как можно, например, из того, что я сказал, что в критиках, говоривших о недостатках моих, есть много справедливого, вывести заключение, что критики, говорившие о достоинствах моих, несправедливы? Такая логика может присутствовать в голове только раздраженного человека, продолжающего искать уже одно то, что способно раздражать его, а не оглядывающего предмет спокойно со всех сторон. Ну а что, если я долго носил в голове и обдумывал, как заговорить о тех критиках, которые говорили о достоинствах моих и которые по поводу моих сочинений разнесли много прекрасных мыслей об искусстве? И если я беспристрастно хотел определить достоинство каждого и те нежные оттенки эстетического чутья, которыми своеобразно более или менее одарен был из них каждый? И если я выжидал только времени, когда мне можно будет сказать об этом, или, справедливей, когда мне прилично будет сказать об этом, чтобы не говорили потом, что я руководствовался какой-нибудь своекорыстной целью, а не чувством беспристрастия и справедливости? Пишите критики самые жесткие, прибирайте все слова, какие знаете, на то, чтобы унизить человека, способствуйте к осмеяныо меня в глазах ваших читателей, не пожалев самых чувствительнейших струн, может быть, нежнейшего сердца,– всё это вынесет душа моя, хотя и не без боли и скорбных потрясений. Но мне тяжело, очень тяжело (говорю вам это истинно), когда против меня питает личное озлобление даже и злой человек, не только добрый, а вас я считал за доброго человека. Вот вам искреннее изложение чувств моих!"

15 июля 1847 года неистовый Виссарион ответил: "Вы только отчасти правы, увидав в моей статье рассерженного человека: этот эпитет слишком слаб и нежен для выражения того состояния, в какое привело меня чтение Вашей книги. Но Вы вовсе не правы, приписавши это Вашим, действительно не совсем лестным отзывам о почитателях Вашего таланта. Нет, тут была причина более важная. Оскорблённое чувство самолюбия ещё можно перенести, и у меня достало бы ума промолчать об этом предмете, если б всё дело заключалось только в нём; но нельзя перенести оскорблённого чувства истины, человеческого достоинства; нельзя умолчать, когда под покровом религии и защитою кнута проповедуют ложь и безнравственность как истину и добродетель.

Да, я любил Вас со всею страстью, с какою человек, кровно связанный со своею страною, может любить её надежду, честь, славу, одного из великих вождей её на пути сознания, развития, прогресса. И Вы имели основательную причину хоть на минуту выйти из спокойного состояния духа, потерявши право на такую любовь. Говорю это не потому, чтобы я считал любовь мою наградою великого таланта, а потому, что, в этом отношении, представляю не одно, а множество лиц, из которых ни Вы, ни я не видали самого большего числа и которые, в свою очередь, тоже никогда не видали Вас. Я не в состоянии дать Вам ни малейшего понятия о том негодовании, которое возбудила Ваша книга во всех благородных сердцах, ни о том вопле дикой радости, который издали, при появлении её, все враги Ваши – и литературные (Чичиковы, Ноздрёвы, Городничие и т. п.), и нелитературные, которых имена Вам известны. Вы сами видите хорошо, что от Вашей книги отступились даже люди, по-видимому, одного духа с её духом. Если б она и была написана вследствие глубоко искреннего убеждения, и тогда бы она должна была произвести на публику то же впечатление. И если её принимали все (за исключением немногих людей, которых надо видеть и знать, чтоб не обрадоваться их одобрению) за хитрую, но чересчур перетонённую проделку для достижения небесным путём чисто земных целей – в этом виноваты только Вы. И это нисколько не удивительно, а удивительно то, что Вы находите это удивительным. Я думаю, это от того, что Вы глубоко знаете Россию только как художник, а не как мыслящий человек, роль которого Вы так неудачно приняли на себя в своей фантастической книге. И это не потому, чтоб Вы не были мыслящим человеком, а потому, что Вы столько уже лет привыкли смотреть на Россию из Вашего прекрасного далёка, а ведь известно, что ничего нет легче, как издалека видеть предметы такими, какими нам хочется их видеть; потому, что Вы в этом прекрасном далёке живёте совершенно чуждым ему, в самом себе, внутри себя или в однообразии кружка, одинаково с Вами настроенного и бессильного противиться Вашему на него влиянию. Поэтому Вы не заметили, что Россия видит своё спасение не в мистицизме, не в аскетизме, не в пиетизме, а в успехах цивилизации, просвещения, гуманности. Ей нужны не проповеди (довольно она слышала их!), не молитвы (довольно она твердила их!), а пробуждение в народе чувства человеческого достоинства, столько веков потерянного в грязи и навозе, права и законы, сообразные не с учением церкви, а со здравым смыслом и справедливостью, и строгое, по возможности, их выполнение. А вместо этого она представляет собою ужасное зрелище страны, где люди торгуют людьми, не имея на это и того оправдания, каким лукаво пользуются американские плантаторы, утверждая, что негр – не человек; страны, где люди сами себя называют не именами, а кличками: Ваньками, Стешками, Васьками, Палашками; страны, где, наконец, нет не только никаких гарантий для личности, чести и собственности, но нет даже и полицейского порядка, а есть только огромные корпорации разных служебных воров и грабителей. Самые живые, современные национальные вопросы в России теперь: уничтожение крепостного права, отменение телесного наказания, введение по возможности строгого выполнения хотя бы тех законов, которые уже есть. Это чувствует даже само правительство (которое хорошо знает, что делают помещики со своими крестьянами и сколько последние ежегодно режут первых), – что доказывается его робкими и бесплодными полумерами в пользу белых негров и комическим заменением однохвостного кнута трёххвостою плетью. Вот вопросы, которыми тревожно занята Россия в её апатическом полусне! И в это-то время великий писатель, который своими дивно-художественными, глубоко-истинными творениями так могущественно содействовал самосознанию России, давши ей возможность взглянуть на себя самое, как будто в зеркале, – является с книгою, в которой во имя Христа и церкви учит варвара-помещика наживать от крестьян больше денег, ругая их неумытыми рылами!.. И это не должно было привести меня в негодование?.. Да если бы Вы обнаружили покушение на мою жизнь, и тогда бы я не более возненавидел Вас за эти позорные строки… И после этого Вы хотите, чтобы верили искренности направления Вашей книги? Нет, если бы Вы действительно преисполнились истиною Христова, а не дьяволова ученья, – совсем не то написали бы Вы Вашему адепту из помещиков. Вы написали бы ему, что так как его крестьяне – его братья во Христе, а как брат не может быть рабом своего брата, то он и должен или дать им свободу, или хоть по крайней мере пользоваться их трудами как можно льготнее для них, сознавая себя, в глубине своей совести, в ложном в отношении к ним положении. А выражение: ах ты, неумытое рыло! Да у какого Ноздрёва, какого Собакевича подслушали Вы его, чтобы передать миру как великое открытие в пользу и назидание русских мужиков, которые, и без того, потому и не умываются, что, поверив своим барам, сами себя не считают за людей? А Ваше понятие о национальном русском суде и расправе, идеал которого нашли Вы в словах глупой бабы в повести Пушкина, и по разуму которого должно пороть и правого и виноватого? Да это и так у нас делается вчастую, хотя чаще всего порют только правого, если ему нечем откупиться от преступления – быть без вины виноватым! И такая-то книга могла быть результатом трудного внутреннего процесса, высокого духовного просветления!.. Не может быть!.. Или Вы больны, и Вам надо спешить лечиться; или – не смею досказать моей мысли…

Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов – что Вы делаете?.. Взгляните себе под ноги: ведь Вы стоите над бездною… Что Вы подобное учение опираете на православную церковь – это я ещё понимаю: она всегда была опорою кнута и угодницей деспотизма; но Христа-то зачем Вы примешали тут? Что Вы нашли общего между ним и какою-нибудь, а тем более православною, церковью? Он первый возвестил людям учение свободы, равенства и братства и мученичеством запечатлел, утвердил истину своего учения. И оно только до тех пор и было спасением людей, пока не организовалось в церковь и не приняло за основание принципа ортодоксии. Церковь же явилась иерархией, стало быть поборницею неравенства, льстецом власти, врагом и гонительницею братства между людьми, – чем и продолжает быть до сих пор. Но смысл учения Христова открыт философским движением прошлого века. И вот почему какой-нибудь Вольтер, орудием насмешки потушивший в Европе костры фанатизма и невежества, конечно, больше сын Христа, плоть от плоти его и кость от костей его, нежели все Ваши попы, архиереи, митрополиты и патриархи, восточные и западные. Неужели Вы этого не знаете? А ведь все это теперь вовсе не новость для всякого гимназиста…

А потому, неужели Вы, автор «Ревизора (http://ru.wikisource.org/wiki/Ревизор_%28Гоголь%29)» и «Мёртвых душ (http://ru.wikisource.org/wiki/Мёртвые_души_%28Гоголь%29)», неужели Вы искренно, от души, пропели гимн гнусному русскому духовенству, поставив его неизмеримо выше духовенства католического? Положим, Вы не знаете, что второе когда-то было чем-то, между тем как первое никогда ничем не было, кроме как слугою и рабом светской власти; но неужели же и в самом деле Вы не знаете, что наше духовенство находится во всеобщем презрении у русского общества и русского народа? Про кого русский народ рассказывает похабную сказку? Про попа, попадью, попову дочь и попова работника. Кого русский народ называет: дурья порода, колуханы, жеребцы? – Попов. Не есть ли поп на Руси, для всех русских, представитель обжорства, скупости, низкопоклонничества, бесстыдства? И будто всего этого Вы не знаете? Странно! По-Вашему, русский народ – самый религиозный в мире: ложь! Основа религиозности есть пиетизм, благоговение, страх божий. А русский человек произносит имя божие, почёсывая себе задницу. Он говорит об образе: годится – молиться, не годится – горшки покрывать. Приглядитесь пристальнее, и Вы увидите, что это по натуре своей глубоко атеистический народ. В нем ещё много суеверия, но нет и следа религиозности. Суеверие проходит с успехами цивилизации; но религиозность часто уживается и с ними; живой пример – Франция, где и теперь много искренних, фанатических католиков между людьми просвещёнными и образованными и где многие, отложившись от христианства, всё ещё упорно стоят за какого-то бога. Русский народ не таков: мистическая экзальтация вовсе не в его натуре; у него слишком много для этого здравого смысла, ясности и положительности в уме: и вот в этом-то, может быть, и заключается огромность исторических судеб его в будущем. Религиозность не привилась в нём даже к духовенству; ибо несколько отдельных, исключительных личностей, отличавшихся тихою, холодною аскетическою созерцательностию – ничего не доказывают. Большинство же нашего духовенства всегда отличалось только толстыми брюхами, теологическим педантизмом да диким невежеством. Его грех обвинить в религиозной нетерпимости и фанатизме; его скорее можно похвалить за образцовый индифферентизм в деле веры. Религиозность проявилась у нас только в раскольнических сектах, столь противуположных по духу своему массе народа и столь ничтожных перед нею числительно.

Не буду распространяться о Вашем дифирамбе любовной связи русского народа с его владыками. Скажу прямо: этот дифирамб ни в ком не встретил себе сочувствия и уронил Вас в глазах даже людей, в других отношениях очень близких к Вам по их направлению. Что касается до меня лично, предоставляю Вашей совести упиваться созерцанием божественной красоты самодержавия (оно покойно, да, говорят, и выгодно для Вас); только продолжайте благоразумно созерцать её из Вашего прекрасного далёка: вблизи-то она не так красива и не так безопасна… Замечу только одно: когда европейцем, особенно католиком, овладевает религиозный дух, – он делается обличителем неправой власти, подобно еврейским пророкам, обличавшим в беззаконии сильных земли. У нас же наоборот, постигнет человека (даже порядочного) болезнь, известная у врачей-психиатров под именем religiosa mania, он тотчас же земному богу подкурит больше, чем небесному, да еще` так хватит через край, что тот и хотел бы наградить его за рабское усердие, да видит, что этим скомпрометировал бы себя в глазах общества… Бестия наш брат, русский человек!..

Вспомнил я ещё, что в Вашей книге Вы утверждаете как великую и неоспоримую истину, будто простому народу грамота не только не полезна, но положительно вредна. Что сказать Вам на это? Да простит Вас Ваш византийский Бог за эту византийскую мысль, если только, передавши её бумаге, Вы не знали, что творили…

«Но, может быть, – скажете Вы мне, – положим, что я заблуждался, и все мои мысли ложь; но почему ж отнимают у меня право заблуждаться и не хотят верить искренности моих заблуждений?» – Потому, отвечаю я Вам, что подобное направление в России давно уже не новость. Даже ещё недавно оно было вполне исчерпано Бурачком с братиею. Конечно, в Вашей книге больше ума и даже таланта (хотя того и другого не очень богато в ней), чем в их сочинениях; зато они развили общее им с Вами учение с большей энергиею и большею последовательностию, смело дошли до его последних результатов, все отдали византийскому Богу, ничего не оставили сатане; тогда как Вы, желая поставить по свече тому и другому, впали в противоречия, отстаивали, например, Пушкина, литературу и театр, которые, с Вашей точки зрения, если б только Вы имели добросовестность быть последовательным, нисколько не могут служить к спасению души, но много могут служить к её погибели. Чья же голова могла переварить мысль о тождественности Гоголя с Бурачком? Вы слишком высоко поставили себя во мнении русской публики, чтобы она могла верить в Вас искренности подобных убеждений. Что кажется естественным в глупцах, то не может казаться таким в гениальном человеке. Некоторые остановились было на мысли, что Ваша книга есть плод умственного расстройства, близкого к положительному сумасшествию. Но они скоро отступились от такого заключения: ясно, что книга писалась не день, не неделю, не месяц, а может быть год, два или три; в ней есть связь; сквозь небрежное изложение проглядывает обдуманность, а гимны властям предержащим хорошо устраивают земное положение набожного автора. Вот почему распространился в Петербурге слух, будто Вы написали эту книгу с целию попасть в наставники к сыну наследника. Ещё прежде этого в Петербурге сделалось известным Ваше письмо к Уварову, где Вы говорите с огорчением, что Вашим сочинениям в России дают превратный толк, затем обнаруживаете недовольство своими прежними произведениями и объявляете, что только тогда останетесь довольны своими сочинениями, когда тот, кто и т. д. Теперь судите сами: можно ли удивляться тому, что Ваша книга уронила Вас в глазах публики и как писателя и, ещё больше, как человека?

Вы, сколько я вижу, не совсем хорошо понимаете русскую публику. Её характер определяется положением русского общества, в котором кипят и рвутся наружу свежие силы, но, сдавленные тяжёлым гнётом, не находя исхода, производят только уныние, тоску, апатию. Только в одной литературе, несмотря на татарскую цензуру, есть ещё жизнь и движение вперёд. Вот почему звание писателя у нас так почтенно, почему у нас так лёгок литературный успех, даже при маленьком таланте. Титло поэта, звание литератора у нас давно уже затмило мишуру эполет и разноцветных мундиров. И вот почему у нас в особенности награждается общим вниманием всякое так называемое либеральное направление, даже и при бедности таланта, и почему так скоро падает популярность великих поэтов, искренно или неискренно отдающих себя в услужение православию, самодержавию и народности. Разительный пример – Пушкин, которому стоило написать только два-три верноподданнических стихотворения и надеть камер-юнкерскую ливрею, чтобы вдруг лишиться народной любви. И Вы сильно ошибаетесь, если не шутя думаете, что Ваша книга пала не от её дурного направления, а от резкости истин, будто бы высказанных Вами всем и каждому. Положим, Вы могли это думать о пишущей братии, но публика-то как могла попасть в эту категорию? Неужели в «Ревизоре» и «Мёртвых Душах» Вы менее резко, с меньшею истиною и талантом и менее горькие правды высказали ей? И она, действительно, осердилась на Вас до бешенства, но «Ревизор» и «Мёртвые Души» от этого не пали, тогда как Ваша последняя книга позорно провалилась сквозь землю. И публика тут права: она видит в русских писателях своих единственных вождей, защитников и спасителей от мрака самодержавия, православия и народности, и потому, всегда готовая простить писателю плохую книгу, никогда не прощает ему зловредной книги. Это показывает, сколько лежит в нашем обществе, хотя ещё и в зародыше, свежего, здорового чутья; и это же показывает, что у него есть будущность. Если Вы любите Россию, порадуйтесь вместе со мною падению Вашей книги!

Не без некоторого чувства самодовольства скажу Вам, что мне кажется, что я немного знаю русскую публику. Ваша книга испугала меня возможностию дурного влияния на правительство, на цензуру, но не на публику. Когда пронёсся в Петербурге слух, что правительство хочет напечатать Вашу книгу в числе многих тысяч экземпляров и продавать её по самой низкой цене, мои друзья приуныли; но я тогда же сказал им, что, несмотря ни на что, книга не будет иметь успеха, и о ней скоро забудут. И действительно, она теперь памятнее всем статьями о ней, нежели сама собою. Да, у русского человека глубок, хотя и не развит ещё, инстинкт истины!

Ваше обращение, пожалуй, могло быть и искренно. Но мысль – довести о нём до сведения публики – была самая несчастная. Времена наивного благочестия давно уже прошли и для нашего общества. Оно уже понимает, что молиться везде всё равно, и что в Иерусалиме ищут Христа только люди, или никогда не носившие его в груди своей, или потерявшие его. Кто способен страдать при виде чужого страдания, кому тяжко зрелище угнетения чуждых ему людей, – тот носит Христа в груди своей и тому незачем ходить пешком в Иерусалим. Смирение, проповедуемое Вами, во-первых, не ново, а во-вторых, отзывается, с одной стороны, страшною гордостью, а с другой – самым позорным унижением своего человеческого достоинства. Мысль сделаться каким-то абстрактным совершенством, стать выше всех смирением может быть плодом только или гордости, или слабоумия, и в обоих случаях ведёт неизбежно к лицемерию, ханжеству, китаизму. И при этом Вы позволили себе цинически грязно выражаться не только о других (это было бы только невежливо), но и о самом себе – это уже гадко, потому что, если человек, бьющий своего ближнего по щекам, возбуждает негодование, то человек, бьющий по щекам самого себя, возбуждает презрение. Нет! Вы только омрачены, а не просветлены; Вы не поняли ни духа, ни формы христианства нашего времени. Не истиной христианского учения, а болезненною боязнью смерти, чорта и ада веет от Вашей книги. И что за язык, что за фразы! «Дрянь и тряпка стал теперь всяк человек!» Неужели Вы думаете, что сказать «всяк», вместо «всякий», – значит выразиться библейски? Какая это великая истина, что, когда человек весь отдаётся лжи, его оставляют ум и талант! Не будь на Вашей книге выставлено Вашего имени и будь из неё выключены те места, где Вы говорите о самом себе как о писателе, кто бы подумал, что эта надутая и неопрятная шумиха слов и фраз – произведение пера автора «Ревизора» и «Мёртвых Душ»?

Что же касается до меня лично, повторяю Вам: Вы ошиблись, сочтя статью мою выражением досады за Ваш отзыв обо мне, как об одном из Ваших критиков. Если б только это рассердило меня, я только об этом и отозвался бы с досадою, а обо всём остальном выразился бы спокойно и беспристрастно. А это правда, что Ваш отзыв о Ваших почитателях вдвойне нехорош. Я понимаю необходимость иногда щёлкнуть глупца, который своими похвалами, своим восторгом ко мне только делает меня смешным, но и эта необходимость тяжела, потому что как-то по-человечески неловко даже за ложную любовь платить враждою. Но Вы имели в виду людей, если не с отменным умом, то всё же и не глупцов. Эти люди в своём удивлении к Вашим творениям наделали, может быть, гораздо больше восторженных восклицаний, нежели сколько Вы сказали о них дела; но всё же их энтузиазм к Вам выходит из такого чистого и благородного источника, что Вам вовсе не следовало бы выдавать их головою общим их и Вашим врагам, да ещё вдобавок обвинить их в намерении дать какой-то предосудительный толк Вашим сочинениям. Вы, конечно, сделали это по увлечению главною мыслию Вашей книги и по неосмотрительности, а Вяземский, этот князь в аристократии и холоп в литературе, развил Вашу мысль и напечатал на Ваших почитателей (стало быть, на меня всех больше) чистый донос. Он это сделал, вероятно, в благодарность Вам за то, что Вы его, плохого рифмоплёта, произвели в великие поэты, кажется, сколько я помню, за его«вялый, влачащийся по земле стих». Всё это нехорошо! А что Вы только ожидали времени, когда Вам можно будет отдать справедливость и почитателям Вашего таланта (отдавши её с гордым смирением Вашим врагам), этого я не знал, не мог, да, признаться, и не захотел бы знать. Передо мною была Ваша книга, а не Ваши намерения. Я читал и перечитывал её сто раз, и всё-таки не нашёл в ней ничего, кроме того, что в ней есть, а то, что в ней есть, глубоко возмутило и оскорбило мою душу.

Если б я дал полную волю моему чувству, письмо это скоро бы превратилось в толстую тетрадь. Я никогда не думал писать к Вам об этом предмете, хотя и мучительно желал этого и хотя Вы всем и каждому печатно дали право писать к Вам без церемоний, имея в виду одну правду. Живя в России, я не мог бы этого сделать, ибо тамошние Шпекины распечатывают чужие письма не из одного личного удовольствия, но и по долгу службы, ради доносов. Но нынешним летом начинающаяся чахотка прогнала меня за границу и N переслал мне Ваше письмо в Зальцбрунн, откуда я сегодня же еду с Анненковым в Париж через Франкфурт-на-Майне. Неожиданное получение Вашего письма дало мне возможность высказать Вам всё, что лежало у меня на душе против Вас по поводу Вашей книги. Я не умею говорить вполовину, не умею хитрить: это не в моей натуре. Пусть Вы или само время докажет мне, что я ошибался в моих о Вас заключениях – я первый порадуюсь этому, но не раскаюсь в том, что сказал Вам. Тут дело идёт не о моей или Вашей личности, а о предмете, который гораздо выше не только меня, но даже и Вас: тут дело идёт об истине, о русском обществе, о России. И вот моё последнее заключительное слово: если Вы имели несчастие с гордым смирением отречься от Ваших истинно великих произведений, то теперь Вам должно с искренним смирением отречься от последней Вашей книги и тяжкий грех её издания в свет искупить новыми творениями, которые напомнили бы Ваши прежние. Зальцбрунн".

По оценке Герцена, эта "гениальная вещь" в списках быстро разошлась по Европе, затем и по России. Ее читали многие, в том числе: петрашевцы, народники, революционные демократы и марксисты. Власти запретили ответ Белинского для печати, а за нелегальное чтение предусматривал каторгу. Лишь в 1855 году в газете "Колокол", издаваемой Герценом в Лондоне, был опубликован полный текст ответа.

8

Работа изнуряла Виссариона Григорьевича. К тому же, много душевных сил и здоровья уходило на цензоров, которые беспощадно кромсали его статьи. Об этом он говорил Панаевой: "… сегодня я взволновался, когда мне принесли лист моей статьи, окровавленной цензорами; извольте печатать изуродованную статью! От таких волнений грудь ноет, дышать трудно!"

И.И.Панаев вспоминал: " … Говорят, что чахоточные никогда почти не сознают своей болезни, опасности своего положения и постоянно рассчитывают на жизнь. Белинский очень хорошо знал, что у него чахотка и никогда не рассчитывал на жизнь и не утешал себя никакими мечтами она будущее… Его болезненные страдания развивались страшно в последнее время от петербургского климата, от разных огорчений, неприятностей и от тяжелых и смутных предчувствий чего-то недоброго. Стали носиться какие-то неблагоприятные для него слухи, все как-то душнее и мрачнее становилось кругом его, статьи его рассматривались все строже и строже… болезнь начала действовать быстро и разрушительно. Щеки его провалились, глаза потухали, он еле передвигал ноги и начинал дышать страшно. – "Плохо мне, плохо, Панаев". "Все кончено! – думал я – через несколько дней, а может быть и через несколько часов не станет этого человека!"

Даже будучи тяжелобольным, Белинский оставался под наблюдением III Отделения императорской канцелярии. Дубельт, ее начальник, приказал чиновнику М.М.Попову отнести Белинскому повестку с явкой "единственно для того, чтобы лично познакомиться с Леонтьем Васильевичем Дубельтом, хозяином русской литературы". Свидание с высоким начальством не состоялось, поскольку Виссарион Григорьевич уже не вставал с постели из-за одышки, кашля, слабости. Эпизод прихода полицейского в дом изобразил художник А.Наумов в 1881 году на картине с названием: "Н.А.Некрасов и И.И.Панаев у больного Белинского".

Критическим здоровье стало с апреля 1848 года. Последней работой Белинского, напечатанной в "Современнике", стал некролог о великом русском артисте П.С.Мочалове.

Ранним утром 26 мая 1848 года на улице Набережная реки Фонтанки, 17, за четыре дня до своего тридцатисемилетия перестало биться сердце Виссариона Григорьевича Белинского. А.В.Орлова, его свояченица, рассказывала со слов Марии Васильевны, как за 4 часа до смерти он пришел в себя и: "Необыкновенно громко, но отрывочно начал произносить как будто речь к народу. Он говорил о гении, о честности, спешил, задыхался. Вдруг с невыразимой тоской, с болезненным воплем говорит: "А они меня не понимают, совсем не понимают! Это ничего: теперь не понимают – потом поймут. А ты, понимаешь ли меня?" – "Конечно, понимаю". – "Ну, так растолкуй им и детям". И все тише и невнятнее делалась его речь"

О том, как заботилась Мария Васильевна об безнадежно больном муже, знакомая сообщала И.С.Тургеневу: "Бедная жена не отходила от него ни на минуту и совершенно одна прислуживала ему, поворачивала и поднимала его с постели. Эта женщина, право, заслуживает всеобщего уважения; так усердно, с таким терпением, так безропотно ухаживала за больным мужем всю зиму". Мария Васильевна на 42 год пережила своего мужа и умерла в 1890 году.

Похороны Белинского состоялись 29 мая на Волковом кладбище Петербурга. В последний путь его провожали родственники, а также писатели и журналисты "Современника".

"Смерть Белинского, – по словам А.Я.Панаевой, – может быть, избавила его от больших неприятностей. Только по удостоверению его доктора Тильмана, что дни больного сочтены, Белинского оставили в покое. Носились слухи, что ему грозила высылка из Петербурга и запрещение писать. Не было ли это для него равносильно смерти?".