скачать книгу бесплатно
– Способляюсь, великий государь, – сквозь прикушенную усердием губу отозвался взмокший Морозов. Государь продолжал, гримасничая, с издевкой:
– «Кто тебя, сиротину, спрашивал над домом чудотворцевым да надо мною, грешным, властвовать? Тем ли ты, злодей, обесчестен, что служивые люди рядом с твоей кельей расположились? Ну, враг проклятый, гордец сатанинский! Это ж дорогого дороже, что у тебя, скота, стрельцы стоят! И у лучших тебя и честнее тебя и у митрополитов стрельцы стоят по нашему, государеву, указу. Кто тебе власть мимо архимандрита дал, что тебе мочно стало без его ведома стрельцов и мужиков моих михайловских бить? За спесь сию наряжаю тебя в железную цепь на шею и добрые на ноги кандалы! Да как прочтут пред всем вашим собором эту нашу царскую грамоту – свести тебя в келью и запереть всекрепко. А я, грешный, молитвенно жаловаться на тя, пса, чудотворцу Савве буду и просить от тебя обороны у Бога».
Алексей Михайлович горестно выдохнул и протянул руку. Морозов торопко, но неуклюже ворохнулся на скамье, чуть не опрокинув чернильницу, встал и двумя руками, с поклоном, подал лист. Государь медлил, глядел на дядьку зыбким, нетутошным взглядом, чем очень пугал боярина. Да и было чего пугаться: частенько стал проявлять воспитанник дедовский норов. По пустяковинке сущей всплывать на дыбы, как теперь. Ну сдураковал казначей, ну ослушался – прогнал от кельи настырных глядачей, а тут сразу порка злая, указ царский. Да сколь неуряду всякого по градам и весям, нешто всем никиткам ижицу пропишешь? Да все сам, за своей рукой государевой.
Алексей Михайлович взял лист, не подписал – отодвинул в сторону. Снова смотрел на дядьку, но совсем другими глазами: милостивость глядела из них, смущение, да и с пухлых щек оттекала гневливая румяность.
– Вот так, все сам, раз церковь сиротствует, – встречь мыслям боярина выговорил он и совсем тихо, будто прося одолжения, попросил смиренно: – Ты уж, миленькой, перечти, поправь поскладнее и отошли с кем знаешь. Жаль татя, да без встряски неможно.
Утром 22 июля Алексей Михайлович встал, как обычно, рано, и ему тотчас доложили: Никон явился в Успенский собор в окружении четырёх архимандритов править службу Колосской иконе Божьей матери, что бояре думные, окольничии, священство и весь двор толчется в Передней и на Красном крыльце, ждут царского уряда и милости.
– Слава Тебе Господи, владыка живота моего! – истово перекрестился государь и велел облачить себя по-положенному. Не было ни суеты, ни беготни бестолочной. Все было прибрано и уготовлено заранее. Стефан доглядывал за всем этим строго.
Когда огромной толпой, притихшей и ждущей разрешения долгой тяжбы, втекли в собор, Никон с посохом святого Петра – митрополита Московского – стоял у патриаршего трона, осунувшийся, как от тяжкой хвори, с головой и бородой, пуще прежнего застёганной серебряными нитями. Он мрачно пытал толпу воспаленными от ночных бдений и недельного строгого поста горячечными глазищами и цепкой рукой, как у беркута лапой, жамкал прорезной, моржовой кости, набалдашник посоха.
Долгая, гнетущая тишина присутулила люд. Никон медленно вздыбил бороду, глядел на толпу из-под опущенных красных век буровящим взглядом. Не благословил, не поклонился.
Полон был собор. Всякого чина люди запыжили его нутро, стояли, каменно глядя на чаемого и такого норовистого пастыря. Ждать долее стало тягостно, и боярин Хитрово опасливо, локотком, подтолкнул иеромонаха Антония, и они вдвоем выступили вперед. Надломился в хребте боярин, низко поклонился Никону, летней шапкой алого бархата с узкой собольей опушкой махнул по полу, как подмёл перед собой.
– Вольно сесть тебе на патриарха место? – густо и внятно вытрубил он. – Всем миром вопрошаем, не томи.
Антоний, сухопарый и строгий, в широкой мантии-опашнице, в клобуке с воскрыльями тож выгорбился, поддерживая горсточкой на груди медный наперсный крест.
– Владыко, – тихо, что немногие рядом расслышали, обратился он. – Доколе вдовствовать церкви русской? Хоть и знамо, что ежли Господь не хранит дом, то всуе бдит его стрегий, мы просим тебя – не пытай Божьего и людского терпения, не пустодействуй, буди пастырем нам, грешным.
Высказались и отступили впообок к царю. Никон не шелохнулся.
– Святитель! – отчаявшимся голосом выплакнул Алексей Михайлович. – Пошто сиротствуем? Видь! – пред святыми мощами, здесь почивающими, плакаем, тя умоляя, – прими власть верховную над душами чад твоих. Зачем бродят в полюдье скорбь и отчаянье?
Государь опустился на колени, вытянул руки и коснулся лбом пола. Ладони скользнули по плитам, и, резко подавшись вперед, царь распластался перед Никоном, прильнув щекой к полу. Рядом забухали на колени все, кто был в соборе, следом – кто не втиснулся в него и был на паперти, далее на Соборной и Ивановской площади.
Князь Иван Хованский скосился на стоящего рядом на коленях Федора Ртищева, шепнул, не очень осторожничая:
– Умучает внуков наших оскомина за то, что деды жрали кислое.
Ртищев боязливо заозирался – не слышал ли кто лишний, но в соборе всхлипывали, сопели, и он, укоризненно качнув головой, пал ничком на пол.
С минуту-две, зажмурясь, Никон томил народ молчанием. И много чего всякого пронеслось в памяти: и недружелюбие бояр – явное и скрытное, и лица друзей, коих тоже насобиралось немало за долгое митрополичье бдение. Лики мелькали лунными промигами по чешуйчатой воде, но так живо и зримо, что он ясно угадывал лица и слышал слова. Вот выпросталось из небытия и протекло хмурое лицо отца, за ним – печальное материнское, и пропало в тёмном заволоке. Дольше других застила взор кустисто заросшая личина то ли ведуна, то ли бродня, встреченного в отрочестве на берегу Волги. Даже разговор услышал, будто поддуло его из далёкого далека:
– Кто ты и какого рода? – спросил лесовик.
– Крестьянский сын я, простолюдин! – как и теперь, почуя ознобец, ящеркой юркнувший по хребтине, ответил тогда ему Никитка.
– Быть тебе великим государем, – предрёк ведун, ольховым красным посошком толоча мокрый от росы песок.
На этом видении Никон раскрыл густо-синего марева глаза, медленно, как тяжкую палицу, приподнял посох и с силой торкнул им об пол.
– Станут ли почитать меня за отца верховнейшего? – спросил, с вызовом глядя на государя, который в большом наряде золотной горкой, присыпанной жемчугом, лежал перед ним на полу.
И опять златотканое облачение не дало царю подняться. Его подхватили под руки, укрепили на ногах. Никон вновь гулкнул посохом.
– Дадут мне устроить церковь, как я хочу и знаю?! – выкрикнул, давя неотступным взглядом помраченного Алексея Михайловича.
– Устрояй, владыко! – радостно-звонко ответствовал царь и молитвенно прижал к груди пухлые, обнизанные перстнями руки.
– Устрояй! – разрешенно, с облегчением от долгого ждания шумнул люд, дыхом пригасив свечи и качнув люстры.
– Как хочешь, как знаешь, ты – великий государь! – терзая пальцами грудину, проговорил Алексей Михайлович и обронил слезу.
Он немедля хотел венчать Никона на патриаршество, но Никон отнекался, ссылаясь на усталость и нездоровье, да и приуготовиться к торжественному обряду надо как приличествует. Его поддержал будущий рукополагатель – иеромонах митрополит Казанский Корнелий. На том и стали.
Спустя четыре дня Никон в сане патриарха Российского беседовал в Крестовой палате с Алексеем Михайловичем. Был вечер, был стол со свечами, был покой и душевное родство друг к другу. Вел беседу много поживший на свете отец с молодым и почтительным сыном. Говорили о деле давнем, к которому до них никак не смели подступиться вплотную: об скорейшем исправлении русских богословских книг по греческим образцам, чтобы все было в лад с византийской родительской церковью.
– Еще дед твой, патриарх и великий государь Филарет, понимал – многое в наших книгах за долгие времена исказили наши переписчики. Кто по малой грамотёшке, кто отсебятину вписывал в служебники. С тем их печатали и рассылали по церквам и монастырям. – Вольготно устроясь в мягком кресле, Никон говорил улыбчиво и, сцепив на животе пальцы, крутил от себя к себе большими. Он давно пообвык беседовать с молодым государем как добродушный учитель с учеником. Царь слушал прилежно, но и озабочивал вопросами.
– Правда ли, монахи афонских монастырей собрали наши печатные книги, сколько их было, да сожгли как еретические? – Государь перекрестился, заслонясь от такого греха. – Как можно – в огонь? В них имя Божье!
Никон заерзал в кресле.
– Злое содеяли, – вздохнул он. – Негоже так-то ладить. Ну да Всевышний всем воздаст по делам их: и тем, кто суемудрием да дланью блудною, вооружась пером безграмотным, казнил священные писания, и тем, кто пожигал их ничтоже сумняшеся. Всякому помыслу и деянию надобен праведный суд и толк… Вот Епифаний Славинецкий со братией в Андреевском монастыре опасливо и мудро трудятся над переводами. Добровнимательны монаси киевские и гораздо умны, начитаны и греческим владеют. Потому у них все в точию, в согласии к древним харатейным спискам.
– О том мне Федор Ртищев сказывал, – покивал Алексей Михайлович. – Очень доволен боярин, да и сам изрядно учён.
– И днюет с ними в монастыре, и ночует. – Никон встал, ножничками состригнул нагоревшие фитили свечей, они закоптили вонько жженой тряпкой. Он фыркнул и сбросил их в гасилку с водой. Государь задумчиво наблюдал за его руками. Никон сел на место, обтёр ножнички, потом руки голубой расшитой ширинкой с кистями, подаренной царевной Ириной Михайловной.
– И еще, государь, вернулся инок Арсений Суханов. Уж где он не побывал! В Александрии, Иерусалиме, на всех греческих островах. Что видел и слышал, все в своем «Проскинитарии», то бишь в «Паломнике», дотошно описал. Мно-о-го дельного подсмотрел, книг и рукописей привёз вороха. Одних сундуков больших шесть, да в связках довольно. Во как! Теперь переписчикам да сверщикам сподобнее станет. Да еще в помощь им Иван Неронов, да тож Арсений, по прозвищу Грек, наряжен.
Алексей Михайлович удивленно выпрямился в кресле, упёр кулаки в край стола. Долгое время большими глазами смотрел на патриарха.
– Да его, Грека, патриарх Иосиф за латинскую прелесть в Соловки на покаяние укатал! – не поверил Никону. – Как он в Москве-то, государь-батюшка?
Никон качнул одной, другой бровью, улыбнулся, разглаживая на животе бороду.
– Да какой он латинянин, – ответил ласково. – Много куда и когда ездил по свету, всякие веры познавал. Его и в магометской ереси и в иудейской упрекнуть можно. Но зачем? Гораздо знающий человек и добрый христианин, да и отпокаянил в Соловках усердно, сказывали мне. Этак и Федора Ртищева легко к еретикам пристегнуть. Давно уж байки ползают, мол, он с киевлянами денно и ношно возится, русский язык забыл и одно на латинском с ними горгочит. Уши вянут от вранья несусветного. Уж как возьмусь болтунам подпруги подтягивать, рассупонились, вишь!
Царь дернул щекой и отмахнул ладошкой, будто что досадное смел со стола.
– В кнуты болтунов!.. – помолчал, смиряя гнев, попросил: – Ты, отче святый, о Суханове мне, да поширше.
Никон вздохнул и начал с нажимом, но и с осторожей:
– Службы у греков не боголепее наших, говорит, а народу в церквах поболе. Священство строго в один голос поет, но это и мы у себя налаживаем. Но что особливо важно – они со времен апостольских «Аллилую» трегубо возглашают, а имя Господа величают Иисус, не как мы – Исус, Николу – Николаем, и крестятся испокон веков тремя персты. И других различий, сказывал, много. Надо и нам, государь, с греками воединосогласие литургию служить. Предки наши от них православие приняли, а не они от нас. Вера их в чистоте истинной, а наша искривлена бысть… Решаю, государь великий, стать воедину во всем с Греческой апостольской церковью и в символах веры и в троеперстном знамении.
Алексей Михайлович не удивился услышанному. Сам достойно знал всё богослужение, мог бы и службы править не оплошней церковного синклита. И о троеперстном знамении у греков наслышан, и о чинопочитании беседовал с патриархами, особенно внимал константинопольскому Паисию, но как государь светский явно вмешиваться в дела церковные, в дела отправления служб не хотел. Это не уряды по соколиной охоте, кои сам сочинил и строго соблюдал.
– Уж поступай как знаешь, великий государь-патриарх, – тихим и ровным голосом ответил Никону. – Это в твоей воле и власти, но мнится – склизкое дело сие. Не раскатиться бы на нём, да затылком об лёд. Новизну вводи не торопко. Бойся народу нагрубить.
Патриарх слушал его и все более гнул непокорную шею. Глазами поблекшей сини, будто их опахнуло инеем, исподлобья, мёрзло, водил по лицу государя. И царь смешался, сронил недосказанное перед набычившимся «собинным другом».
– Зачатое долго носить – мертвого родить! – жестко, как вколачивал гвозди, выговорил Никон. – Гиблое место махом проскакивают, горькое единым дыхом пьют! Так ведь в народе-то говорят.
– Но, святитель, и другая присказка в народе живёт: слушай, сосенка, о чём бор шумит, – опять тихо, с намёком предостерёг государь. – Всяк знает, что решил Стоглавый собор сто лет назад: «Кто не крестится двумя персты, как предки наши спокон века, тот да будет проклят…» Как втолочь простецам, что грешили иерархи наши, узаконивая правило еретическое? Не поймут! Дитяти и те знают – первые святые русские Борис и Глеб, Александр, по прозвищу Невский, Донской Димитрий знаменовались двумя перстами. И преподобный Сергий Радонежский ими же воинство русское благословлял на поле Куликово. И на иконах они так знаменуются. Сам Господь Вседержитель на них то же показует, а людие созданы по Его образу и подобию.
Перебирая вздутыми в суставах пальцами граненые четки, Никон мрачно кивал, шевеля отвисшей губой и сдвинув союзно густые брови. Царь умолк, вопрошающе глядя на патриарха. И Никон заговорил, вразумляя:
– Надобно различать перстосложения. Вот молебное. – Он свёл три пальца вместе. – А вот благословляющее: большой палец пригибаем к безымянному, малый оттопырен. Так только Господь и святые Его благословляют. Потому у греков крестное знамение молебное тремя персты. А мы на Руси вроде бы всем миром опреподобились – себя и все вокруг двумя перстами святим, обольстясь лукавым суемудрием. Грешно так дальше поступать.
– Я-то разумею, различаю и приемлю такое, – заметно робея, со смутной тревогой в сердце, проговорил Алексей Михайлович. – Может, и приспело время для державы нашей стать воедину с греческой церковью… А как Русь православная примет, как отзовётся, как до всякой души достучаться?
Грозно глядя на него, Никон учительски отчеканил:
– Сказано: толците – и вам отверзится!
Государь разволновался. Полное лицо в темно-каштановом окладе волос и бородки растерянно обмякло, побледнело творожной отжимью, карие глаза, будто вишенки из снега, смятенно и вопрошающе пялились на патриарха. Ему вьяве чудилось, что в этот миг, рядом где-то, скрежещет и вот-вот рассадится железная цепь, что, злобно радуясь скорой свободе, кто-то ужасный, обезумев, рвется со стоном и скорготнёй зубовной на широкую волю. Каков он обличьем – неявлено и неизреченно, власть и сила – незнаема. И спасенье от него в Никоне, в его каменной, необоримой воле.
Алексей Михайлович оперся на подлокотники кресла, расслабленно выжался из него, встал, и его мотнуло, как пьяного. В легком домашнем зипуне зеленого атласа с рукавами в серебряной объяри, в частом насаде жемчужных пуговок, кои ручьились от шеи до колен, стоял перепуганным отроком пред очами грозного отца – все видящим наперед властным домоводителем. Никон тоже ворохнулся в кресле дородным туловом, всплыл над столом чёрным медведем. В клобуке с воскрыльями, опершись на посох, глядел мимо государя в узорчатое окно, слепое от прильнувшей к слюде темноты, сам тёмный, перехлестнутый по груди золотыми цепями наперсного креста и Богородичной панагии.
Он предугадывал, чего будет стоить ему и Руси затеянная ломка привычных обрядов, что изменить их в сознании народа значило оскорбить веками освященные предания о всех святых, в Русской земле просиявших, грубо надломив духовную твердь – унизить древлее благочестие. Решиться на такое мог тот, кому неведом был дух и склад понятий русских, а Никон был плоть от плоти своего народа, не как чуждые всему русскому греческие иерархи. Но на них-то, не будучи «творцом мысленным», а дерзким скородеятелем, опирался патриарх, чая поддержку безмерному властолюбию своему.
– Надобе созвать Поместный собор, да со вселенскими патриархами, – глядя на окно и как бы убеждая кого, притаившегося там, в темноте, вздохнув, заговорил Никон… – Одному мне не подтолкнуть Россию к свету истинному. Волен будет и собор разделить со мною тягость задуманного. Не всуе тревожусь я. Говаривал давне пустыножитель Антиохийский: «Ступивший на ложную тропинку пролагает по ней дорогу грядущему поколению». И мы, грешные, который уж век топчем дорогу ту. Пора сворачивать на стезю верную. Крут будет сворот наш и многоборчен, но надо, надо ломиться к свету государств просвещённых.
– Э-э-эх! – долгим выдохом восстонал Алексей Михайлович. – Может, погодим с собором-то. Дуги гнуть не гораздо уменья, надобе и терпенье.
Никон поворотился к нему, кивнул, соглашаясь.
– Знатная поговорка, – подтвердил он. – А я скажу другую, сын мой. Она в точию о Руси нонешней: с одной стороны горе, с другой – море, с третьей – болота да мох, а с четвертой – ох!.. Храни тебя Боже, государь.
Алексей Михайлович подставился под благословение, заметил, что Никон щепотью обнес ему грудь, и, чуть замешкав, ткнулся губами в руку патриарха.
После ухода государя к Никону напросился Иоаким – архимандрит Чудова монастыря. Поведал о явлении к ним старца, неведомо откуда и обличьем дивного. Дряхл весьма, а языком, что рычагом ворочает, страх слушать. В коих летах – не сгадаешь, сам не помнит. Но оченно древен, простые смертные по столь не живут. А уж как в келье монаха Саввы обрёлся – ни умом, ни поглядом не сгадано. Никтожеся не упомнил, не зрел, чтоб в ворота обители монастырской посошком торкал. Ночью они всенепременно на засовах дубяных.
– Тебя, государь великий, к себе звать велит, а сюда никак нейдет, – тараща глаза и прикрывая рот ладошкой шептал Иоаким. – Аще и посланьице тебе со мной наладил. Говорит – так надобно. Каво с ним делать велишь?
– Со старцем?
– С посланьицем, святитель?
– И где оно?
– Да вот же, вот! – Иоаким сунул руку в пазуху, извлёк и подал Никону ременную лестовку-чётки с бобышками для счёта молитв, связанную узлом-удавкой.
– Мудрено сие, – разглядывая ее, усмехнулся патриарх. – Что за притча, пошто узел?
Архимандрит приподнял плечи, шевельнул локотками, мол, нет понятия. Никон, досадуя, отмахнулся от него, пошел к двери.
По Соборной площади и улочкам шагал к Чудову широко, вея полами черной мантии, не замечая кланяющихся встречных. Тщедушный Иоаким, с желтым, костяным лицом, – рот нараспашку, язык на плечо – еле поспевал за похожим на огромного ворона патриархом. Невыразимая тоска нудила душу Никона, подгоняла глянуть на того, кто своим явлением принёс ее, неизвестимую и досадную. Он и калитку монастыря, и двор промахал бегло, будто боялся не застать пришельца и остаться жить с неразгаданной тревогой. Только у низкой двери в келью слепца монаха Саввы перевёл дух. За спиной хрипел от удушья Иоаким, настойчиво протискивался ко входу.
– Не надо тя. – Никон посохом отгрёб его в сторону.
Оконце в келье было отпахнуто. Припоздненно и сонно пришептывал прижившийся при монастыре соловей, на маленьком столике длинно и копотно горела свеча, было прохладно и сыро, как в промозглый день на погосте. В боковушке кельи сидел на чурочке, подперев посошком маленькую головку, седой как лунь старец в длинной и белой рубахе с пояском из лыка, в белых портках и берестяных лаптях. Длинная борода снежной застругой висла до острых колен. Дитячьим личиком, подкрашенным бледным румянцем, он казался Никону одряхлевшим херувимом. И патриарх не посмел благословить его, так было ясно видно – старец уже не нужит об этом. И Никон молча стоял перед ним, как над заметёнными снегом живыми ещё мощами.
Старец нескоро поднял голову с посошка, шевелил усами, собирал немощные силы выговорить что-то и не мог. Но необъяснимо живо под сугробами бровей незабудками в весенних оттаинках мудро и мощно светились его глаза. Глядя на лестовку в руках Никона, он нежданно звучно предсказал:
– Тако удавишь ты веру древлюю!
Никон откинулся, как от оплеухи, выронил связанные узлом четки. Жаром обдало его, и тут же холодом, будто лютой стужей пахнуло от сугробного старца. И поплыл в страхе туманьем, слыша вскруженной головой:
– Не унять те качание мира, токмо усугубишь. Ведай же: ангелы днесь навестили меня. Один мутный, другой ясный. Тёмен был ликом ясный. Мутный – светился. И понужал меня: «Поспешай почить в Бозе своем, старче, есть еще время малое душу спасти, пока не захлопнулись врата к Вышнему. Наше настаёт время!» И рассмеялся мутный. А ясный прикрыл лице свое крылом и заплакал: «Увы! Увы! Выпросил сатана у Господа светлую Русь за грехи ее мнози и скоро всю окровянит ю!»
Старец желтой косточкой искривленного пальца потянулся к Никону.
Патриарх попятился.
– Т-ты… кто?! – всхрапнув от ужаса, удавленно выкрикнул он. – Меня мнишь антихристом?!
Старец с пристальной грустинкой в глазах качнул головой.
– Не-е-ет, – как пропел он и устало завесил глаза бровями. – Ты токмо шиш антихристов, но волю его содеешь.
Никон обронил голову и, до ломоты в скулах сжав зубы, замычал, возя по груди пышной бородой. Золотой наперсный крест то уныривал в нее рыбкой, то выныривал, слепя старца синими брызгами дорогих каменьев, и старец голубой влажью ослезненных их высверками глаз скорбно глядел на патриарха.
Никон исподлобья пометал глазами и только теперь в затемненном углу кельи заметил монаха Савву, в страхе прильнувшего бледной щекой к холодной печи. Округлив рот и блукая бельмами, слепец слушал ожутивший его разговор. Патриарх куснул губу, она хрустнула, и теплая струйка осолонила губы. Он тылом ладони отер их, тупо уставился на испачканную руку, потом так же тупо на ведуна, шагнул было к двери, но остановился, будто кто осадил его, и низко поклонился старцу.
– Кто… ты… не ведаю, – чужим, рваным от сипоты голосом, прохрипел он, – но не статься по вредным словам твоим, скорее подохнет сатана!
– Он и не хворал еще, – шепнул старец и вновь опустил, приладил бороду на посошок. – Пожди до вечера – наешься печева.
Никон задом толкнул дверь и выпятился из кельи. Прикрыл дверь тихонечко, как прикрывают, когда в доме беда или покойник. Поджидавшему его Иоакиму мрачно кивнул.
– Подслухом стоял? – зашептал, приблизя лицо. – Молчи! Вижу – слышал. А Савву отсели куда подальше, знаю его – мала ворона, да рот широк.
– Ноньче и отправлю, – угодливо закланялся архимандрит. – Очми не видит, а ушми чуток. В Спасо-Каменный ушлю. Там келья гроб – и дверью хлоп. Вот каво мне со старцем деять?.. Да нешто поет? Старец?
Иоаким выструнился лучком, придвинул ухо к двери, но и так было слышно херувимски чистое: «Отверзу уста моя-я». Патриарх сдавил пятерней плечо архимандрита, нацелился в грудь пальцем.
– Тс-с! – пригрозил. – Закончит катавасию, узнай, откуда и куда бредёт. Да с лаской, с обиходом. От кого чают, того и величают. И сплавь скоро.
– Тако, тако, святитель, – отшепнулся Иоаким. – Сплавлю. Под пеплом жару не видать, а все опасно. Куда ушлю – сам забуду.
Никон кивнул и огрузлым шагом пошел из монастыря. Услужливые монахи встретили у выхода с суконными носилками, но он не сел в них, как всегда бывало, ткнул посохом в проём Фроловской башни – туда мне – и пошел, и растворился в чёрном створе ворот.
Они не запирались на ночь, лишь перегораживались рогатками. Возле них кучкой толпилась стража – стрельцы и наемные рейтары – балагурили, покуривая немецкие трубочки. Увидев внезапно явившегося патриарха одного и ночью, что удивило их и напугало, стрельцы разбежались по караульням, пряча в рукавах кафтанов сорящие искрами горячие трубки. Немцы-рейтары остались, вежливо кланяясь, развели рогатки. Никон никак не обратил на них внимания, двинулся по мосту через прокопанный вдоль кремлёвской стены ров, загаженный отбросами, с вялотекущей в нем Неглинной и ступил на «Пожар» – Красную площадь, всю заставленную торговыми рядами и лавками. В ночи они не были видны, но густым, настоявшимся запахом большого торжища выдавали себя. Жабря ноздрями, Никон вдыхал давне знакомый, терпкий дух и ему представлялось – стоит на берегу Волги, а плывущие мимо дощаники, сплотки и барки опахивают его вонько кислой кожей, смолью дегтя, копченой и солёной рыбой, даже дымом кострища, разложенного на сосновом, янтарном плоту.
Вроде и не было перед ним большого города, но он, невидимый, жил в ночи. Жил сторожкой тишиной, смутными шорохами. Справа по Васильевскому спуску притушёванно выглядывал Покровский собор в витых бессерменских чалмах, ниже едва угадывались Варварка и Китай-город. В кромешной тьме только аглицкое посольство являло себя желтоватыми заплатками узких окон, да кое-где тусклыми светлячками блудили по улкам фонари редких прохожих.
Патриарх пошел наискосок через площадь к Казанской, «что на торгу», церкви. Она мало-мальски была освещена, шла поздняя служба, и ему занетерпелось повидать протопопа и друга Ивана Неронова. Уж дней пяток не казал глаз. А тянуло к нему – неуступчивому в суждениях, часто вспыльчивому, но всегда рассудительному настоятелю.
Почти одногодки, они легко понимали друг друга, а встреча со старцем так и нудила истолковать его безумные речи. И не исповедоваться шел: патриаршья исповедь – перед Богом. Шел, влекомый нужой, что разговор с Нероновым, сочувствие или дельный совет снимет с души окаянное помрачение от недоброй встречи.