banner banner banner
Гарь
Гарь
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Гарь

скачать книгу бесплатно


– Преясная Приснодева, Мати Христа Бога, принеси молитву Сыну Твоему и Богу нашему, да спасет Тобою души наши! – волнуясь и унимая густоту баса, начал протопоп кондак Богородице и припал лбом к полу. – Все упование мое на Тя возлагаю, Мати Божия, сохрани мя под кровом Твоим! – И снова об пол. – Богородице Дево, не презри мене, грешного, требующа Твоея помощи и Твоего заступления, на Тя бо упова душа моя, и помилуй мя!

Рядом поп Сила натужно гнул шею, блестя густо намасленной рыжей гривой, и с пугающей неистовостью долбил пол вспотевшим лбом.

– От всяких бед свободи нас, да зовем Ти: радуйся, Невесто Неневестная!

Припал грудью к полу в последнем поклоне Аввакум да так и лежал с благостным умилением в радостно бьющемся сердце. Рядом так же распластался поп Сила и, скосив желтый глаз, сторожил протопопа. Едва Аввакум шевельнулся, он тут же подхватился, и они разом поднялись на ноги.

– Службы полные без меня правил ли? – рокотнул Аввакум.

Старше Аввакума годами поп и раньше завидовал ему и не любил за ученость, а теперь и того злее – поди-ка ты, протопоп! Потому и поглядывал косо. И на вопрос ответил без почтения:

– Аль без тебя вера скончилась? Вчорось и без тебя как надо святому Апполинарию служили. А ныне заутреню Борису и Глебу. И здря ты, Аввакумушка…

– Протопоп я!

– Вот и говорю – здря, протопоп, Ивана отлучашь. Он не хужей другого всякова. Тады ужо всех гони в заштат аль куды там. Негожа так резво начинать, назад прибёгши. Ты пооглядись-ко сперва, поприслушивайся, что как и где. Ведь давнёхонько тя не было, а водицы с тех пор мно-ого утекло.

– Воде Бог велел во всякую пору течь. И течет исправно! – спокойным голосом, но твердо ответил Аввакум. – Поди-ка, отче, принеси служебник.

Сила озабоченно подвигал бровями и пошел в алтарь через боковой вход. Аввакум развернулся к народу, который все подходил и подходил, пока он молился, и теперь заполнил церковь. Нарочно долго молчал протопоп, всматривался в их лица. Он знал их всех: венчал, лечил больных, причащал и исповедовал, хоронил близких и отпевал, за многих давал поруки. Всего и не упомнишь. Бывало, вместо повитухи принимал детишек, крестил. И вот они же – мужики и бабы, науськанные расхристанными попами, укатывали его, как вражину, как когда-то их отцы – пришедших сюда польских злодеев. Теперь овцы его пасомые, виноватясь перед ним за содеянную шкоду, глядели на пастыря разноцветьем карих, васильковых, черносмородиновых глаз, ослезнённых покаянной слезой, будто росой небесной омытые. А когда Аввакум воздел руки, они вразнобой, но дружно, со вздохами и всхлипами – прости нас, батюшко! – поверглись на колени.

– Бог простит, милые! – растроганно взирая на падший перед ним народ, заговорил Аввакум. – И вы меня, ради Света нашего, прощайте… Помолимся всем стадом Христовым на умиротворение враждующих, на умножение любви к ближним… Владыко Человеколюбче, Царю веков и Подателю благих, разрушивший вражды средостения и мир подавший роду человеческому, даруй и ныне мир рабом Твоим, вкорени в них страх Твой и друг ко другу любовь утверди. Угаси всяку распрю, отыми вся разногласия соблазны, яко Ты еси мир наш и Тебе славу возсылаем! Отцу и Сыну и Святому Духу, ныне и присно, и во веки веков. Аминь!.. Восстаньте, возлюбленные, Господь с вами.

Тихо, будто скрадывая, подошел поп Сила со служебником. Аввакум взял книгу, осмотрел и разнял на четыре части. Каждую показал отдельно.

– Зрите на сие непотребство! – помолчал, наблюдая. – Впредь такому не быть! Святую книгу на части драть яко тело святое и в четыре гласа одновременно честь государь великий воспретил и патриарх наш новый Никон. Токмо единогласное чтение угодно Господу – ясное и вразумительное, – а не глумливое бухтенье нечленораздельное, яко в пьяном сборище содомном. За ослушание – кара царская и отлучение от лона церкви христианской попов и дьяконов и псаломщиков, ссылка и казнение. Тому отныне бысть!

Народ слушал прилежно, при малом шевелении, будто наскучился без проповедей Аввакумовых. Поп Иван, тот никак не говорил с ними. Псалтырь учебную едва разбирал по складам, а чтобы свое из сердца пастырского исторгнуть – куда там! Вот в загулах, в хмельном мороке безобразном был зело красноречив – через букву сквернословил да блудил похабщиной. А поп Сила-Силантий был другим. И с чарочкой любился и языком острил, но, постоянно завистью мучимый, плутовал во всем безбожно. В отсутствиие Аввакума самолично утвердился в старшинстве над соборной церковью и другими приходами, надеясь быть возведенным в протопопы. Как он тут духовно окормлял паству, взбунтованную им против тогда еще попа Аввакума, протопоп пока не прознал, но был уверен – худо для народа, а не своего рота. Иначе куда подевались подати, сборы многие – венечные, крестильные, погребные, всякие? В казну Патриаршего приказа за все время и копеечки не притекло. Слямзил, вот куда подевались денежки. А это опять Аввакумову уму забота, как возместить потери, чтоб и людишек не взбунтовать, и самому не стоять распялену на приказном подворье на правёже немилосердном. Стаивал разок, не приведись никому такое. Лупили по ногам, по икрам без жалости, аж голенища сапог кровью полнились, раскисли и при ходьбе чавкали по-лягушьи.

Закончил долгую проповедь Аввакум, благословил прихожан и напомнил, чтоб сошлись на вечернюю службу, а там и на заутреню. Опустела церковь. Аввакум прошелся по ней, заглянул в алтарь. Там поп Сила приуготовлял нужное к вечерне, старался. Протопоп взял растерзанную книгу под мышку, чтоб склеить дома, и вышел из церкви на паперть. К удивлению, народ не разошелся по домам, а стоял внизу, поджидая.

Старик, в молодости побывавший в Нижегородском ополчении князя Пожарского, увечный под Сергиевым Посадом в дни самозванщины и смуты, много лет прослуживший церковным старостой, выдвинулся вперед.

– Батюшка! – просительно прижав к груди костлявые кулаки, обратился он, снизу глядя на Аввакума. – Изволь выслушать и рассудить. В церкви о мирском неможно вершить, так мы уж тута-ка осмелели челом бить. Вишь ты, чо у нас деется без тебя: сором по церквам и непотребство сущее. Вот таперича, как о тебе известилось, так попы суетой метут, народишко подсобрали, а кто и сам пришел, Богородишну отперли, а то – на замке. Священство пьяное, аки куры раскрылясь, по улицам шландает. Службы служить – куда им! Не венчают, не отпевают, деток не крестят. Пустошь и немота в храмах, уж не под Ордой ли мы?.. Прежний воевода потакач им был, а новый, он новый и есть. Не вошел… На тя уповают, кто в страхе Божьем живот свой блюдет, не попусти помереть без покаяния. А тем, кто веру Христову покинул да мимо дома Господня смехачась проскакивает, тем без строгого пастыря сплошное разговение, да креста на них нет – в кружалах в зернь проиграли и пропили. А благочестию без учительства оконечно пропасть. Теперь, кто веру крепко доржит, по домам без попов молитствует, кто как урядит. Воистину пришли дни Батыевы. Оборони нас, попов урезонь, верни нам церковь и упование на Господа!

Слушал его протопоп и клонил голову, винился за долгое отсутствие, будто своей волей покинул паству, овец своих, и тем навлёк разор на церкви и души. Но уж и сам помаленьку разгорался в сердце своем. Старик все говорил, а толпу уж прорвало: шумнуло над ней, будто ветром над рощей, вздыбило кулаки и бороды – ор торгашный, знакомый. И каждый о своем, а о чем, не разобрать. Нескоро унял их Аввакум. Налаживался было вразумлять, ан нет – обдаст словом поносным мужик, баба закликухает, и опять – гвалт сорочий. Все это уже было изведано Аввакумом, помнил их и кающимися и с палками со скрытыми в них копейцами вооруженными. Своими боками помнил.

– Спади-и! – рыкнул на толпу. И притушил, умилостивил голос. – И я хочу добра и уряда. Будьте мне помощники, не падайте душою под смущающих вас. Широки врата и дороги, ведущие в погибель, и многие идут ими, потому что узок и тесен путь во врата жизни, и немногие находят его. Но надо, братья, надо, миленькие, с молитвою и верой во спасение протискиваться узкими вратами к жизни вечной. Не смущайтесь: хоть и силен враг человеческий, да все ништо: с нами Бог и крестная сила! – Аввакум плавно повел рукою на церковь. – Вот наша крепость и прибежище на всяк день.

Узколицая посадская бабенка, в застиранной телогрее, с платком, сползшим на шею, продиралась к Аввакуму, кричала:

– Деву-то мою, дочу-у!..

Сзади ее подпихивала старуха, тряскими руками пытаясь надвинуть платок ей на голову, и тоже вопила:

– Опростоволосилась прилюдно! Грех!

Протопоп поймал руку бабёнки, притянул к себе.

– Сказывай толком, что тебе? – Бросил хмурый взгляд на толпу. – А вы утишьтесь! – И снова бабёнке: – Какая беда твоя?

Народ поутих. За жёнку в телогрее запричитала старуха, то и дело оглядываясь, будто паслась от кого-то.

– Дак дочу ее, Ульянку, внуку мою, воевода украдом взял, как татарин, а нас изломал, чтоб не перечили! – Старуха изловчилась, надвинула платок на голову дочери по глаза, как и положено христианке пред людьми и церковью. – А с горя-то старшая моя, вот она, матерь Ульянки скраденной, вишь ли – с ума стряхнулась, ну! Уж пожалуй, батюшка, внуку-ту отобери у него. Изгаляется, слыхать, пропадет дева в четырнадцать годков всего!

– Так нету же прежнего воеводы, – удивился протопоп.

– Дак нету ирода, нету, – рыская головой, радостно согласилась старуха. – В жалезах на Москву свезли, как есть – свезли!

– Стоп-стоп! – не понял Аввакум. – Его свезли, а где внука?

– Дак иде? У Москву с собою узял. Бравая, как не узясти.

– Это что же, и ее оковали?.. Эй, кто знает?

Церковный староста разъяснил:

– Тута она. У приказчика бывшего воеводы обретается. Тот, кобеляка, обрюхатил ее и энтому спихнул. Одна ватага татья.

– Так-так. Выходит, здесь она. Добро, вернем деву, – пообещал Аввакум. – Всем приходить на вечерню. Многонько всякого сказывать вам стану. Теперь прощайте.

Народ дружно повалил за ограду, словно бы выкричался и все заботы спихнулись с плеч долой. «А попов не видать. Когда убрались, не заметил. И никто свечку пред образом не затеплил, – с досадой подумал протопоп. – А день воскресный – для служб и молитв. Нельзя по дому работать, ни бань топить, тем паче в корчмах время бить, а они прут долой с радостью… А это кто такая осталась? Жёнка незнаемая, не упомню такую?»

Опрятно одетая, в тугом платке, из-под которого глядели на протопопа кроткие глаза, жёнка лет тридцати стояла с приоткрытым ртом, будто хотела и не могла вымолвить слово, сдавленная чем-то жутким, что сковало и отняло язык. Аввакум сошел к ней, перекрестил.

– Ну-ко, сердешная, отверзи свое, как на духу, – ласково подбодрил ее. – Чья ты?.. Ну-ну, красавица, не робей, пастырю можно.

– Нездешняя, батюшка, я, – едва шевеля губами и так тихо заговорила она, что протопопу пришлось наклониться и подставить ухо. – Из Казани, вдова. Муж в войске под Смоленском смертку встретил десять уж лет тому. Сынка мне оставил. Мы к Сергию Преподобному, ко Святой Троице, волочимся. Хворый шибко сынок. А Сергий, он помог бы, только б дотащиться да к мощам его нетленным припасть. Да не сподобились. – Едва шевельнулась, подняла непослушную руку. – Вот он, домишко. Причастить бы сынка, помирает. Не привёл Господь к Сергию…

– Ты книжицу подержи пока, меня пожди. – Аввакум вложил ей в руки служебник и быстро, крыля полами подрясника, взбежал по ступеням, а там в дверь церкви. Пробыл в ней мало: почти бегом, с ковчежцем со святыми дарами и скляницей святой воды, сбежал к богомолке.

– Веди, жив ли. Как звать-то? – спросил и зашагал живо из ограды по улке к избе, новокрытой золотистым драньем.

– Меня, батюшка? – семеня рядом, спотыкаясь на ровной дороге, переспросила вдовица. – Татиана я.

– Сына как?

– Лога, батюшка, Логгин!.. Страшусь, не помер ли. Долго ждала в церкви, да в ограде тож. Не смела.

– Сколь годков? – грубо, даже безжалостно, выкрикнул Аввакум.

– Ему, батюшка?.. Дак с зимы одиннадцатый.

– Не смела она! – терзал криком протопоп. – Сынка помирает, а она – «не сме-ела»!

– Ой, да некрещеный он! – взвыла вдова. – Поп казанской Входоиерусалимской церкви прихода нашего окрестил было, да посередке и свалился сам беспамятно в Иордань. Пьяной был, креста на нем нету-у!

– Это на попе нету! – по-своему повернул Аввакум. – А младенец, он райская душа.

Любил детишек протопоп. За своих и чужих обмирал сердцем. Потому-то и бежал, торопился – вдруг не поздно еще, вдруг да замешкались ангелы небесные над безгрешной душенькой, не приняли, милосердные, не взнялись с нею к престолу Отца Вечного.

Влетел во двор, едва не растоптав лохматый скулящий клубок щенят, ногой отпахнул дверь и ввалился в избу.

Со свету не разглядеть было, кто где. Один голос заунывно живил темноту.

– От зверя бегучева,
от твари ползучева,
от лихого человека,
от ненавистова глаза,
от лютая смертыньки
помилуй, Господи, —

читала и кланялась в углу убогая божедомка. Протопоп подошел к ней и увидел на лавке мальчонку со сложенными на груди исхудавшими, цыплячьими ручонками и прислоненную к ним икону Богоматери. Взял левую руку страдальца в свои – и дрогнуло заросшее жесткой волосней лицо Аввакума: будто сосульку держал меж ладонями. Хотел растопить дыханием своим ледышку, дул горячо и мощно, да не таяла она, стала чуть волглой, но так же холодила. Горестно, с сердечным стенанием глядел он на опавшее личико, на ломкие, тусклые волосы, на сгоревшую от какой-то страшной сухоты едва начавшуюся жизнь. Подсиненные потусторонним цветом веки туго накатились на глаза, длинные и чёрные ресницы излетевшими стрелками лежали на подглазницах. И увидел Аввакум – горели свечи, но свет их был мал, и он попросил еще. В головах мальчонки утвердил поставец со свечой ярого воска. Пламя ее бросило свет на лицо, оно не дрогнуло ни единой жилкой. Несуетливый обычно Аввакум заспешил: вынул из ковчежца елей, кисточку с маслицем и стал читать отходную молитву, надеясь догнать причастными словами отлетающую душу и тем утешить ее.

– Окрестить бы его, батюшка, – качаясь на коленях перед лавкой, попросила, как поклянчила, вдовица, глядя на протопопа распахнутыми отчаянием глазами с отраженными в них маленькими свечками.

– Да, жено, да, – выдавил Аввакум и глухо кашлянул раз и другой, избавляясь от сдавившей грудь и горло комковой горечи.

Из ковчежца достал склянку со святой водицей, побрызгал на лицо, обмакнул кисточку в елей и стал крестообразно помазывать ею, отгоняя мысль, что не совсем по правилам исполняет обряд, но и оправдываясь – Господь поймет и простит меня и примет новоокрещенную душу.

– Молимся Тебе, Боже наш, раба Твоего Логгина немощствующа, имя носящего добросердного сотника римского, мучения Твои крестные копием своим прекратища, посети милостью Твоея и прими его во святое Твое крещение. Господи, врачебную Твою силу с небеси ниспошли, прикоснися телеси, угаси огневицу, укроти страсть и всякую немощь таящуюся, буди врач раба Твоего Логгина, воздвигни его от одра смертного цела и всесовершенна, даруй его церкви Твоей благоугождающа и творяща волю Твою, ибо Твоя есть власть спасать и миловать, Боже наш. И Тебе славу воссылаем, Отцу и Сыну и Святому Духу, ныне и присно, и во веки веков. Аминь!

Из ковчежца вынул медный крестик на льняном гайтане, приподнял безвольную голову, надел на шею и понял – отлетела душа чистая, преставился.

«Силы небесные, простите мя, все-то смешал воедино, – толкалось в голове Аввакума. – Господи Исусе, ради молитв Пречистыя Матери Твоея, преподобных отец наших и всех святых прими в Царствие Твое новообращенного раба Логгина, а меня, грешного, помилуй, яко есть Ты благ и человеколюбец».

Он оперся руками о края лавки, навис над усопшим парнишкой и читал, читал, как помешанный, молитву за молитвой, глядя иступленными глазами в тихое теперь лицо от покинувшей его страдальческой печати. Уже и нищая божедомка устала выть, сидела в углу, глядя на иконы. И матерь почившего, обезголосев от плача, ткнулась ничком в пол, а протопоп все еще нависал, как бы парил над лавкой, растопырив уже бесчувственные руки. И вдруг ощутил въяве неизъяснимую, птичью легкость своего тела и тут же стал медленно отдаляться все выше и дальше от мальчонки. Уже и лица его не разглядеть, и смотрит на него Аввакум со страшной высоты. И все раздвинулось вокруг протопопа в ширь неоглядную, а сам он распластался в полнеба и видит всюё-то всю землю русскую. И черным-черна она! И вся-то устлана упокойниками непогребенными, вроде как белыми куколками муравьиными. И стоят тут и там над ними печальные церковки свечками незажженными. А над всем тихим и немым властный голос витает:

– Виждь, Аввакум, весь мир во грехе положен!..

И страх объял и удушил протопопа. Проталкиваясь, отчаянно выдираясь из-под его тяжких каменьев, из петли-удавки, Аввакум шептал, покорно прося у безначальной власти сущего гласа:

– «Господи, избави мя всякого неведения и забвения и малодушия и окамененного нечувствия! Всади в сердце мое силу творити Твои повеления, и оставити лукавые деяния и поручити блаженства Твоя! Что сотворю имени Твоему? За что вознесен сюда я, злогрешный?»

И окутал его облаком глас непрекословный:

– «Свидетельствуй! Вот скоро изолью на них ярость Мою, и буду судить их путями их. Уцелевшие будут стонать на горах, как голуби долин, каждый за свое беззаконие».

И пропал голос. Звонь взорвалась в голове и ушах Аввакума, и стал он падать вниз камнем. И вот из тумана проглянуло под ним лицо мальчонки, дрогнули веки его и затрепетали стрелки ресниц. Бледной зорькой осенней подкрасились щеки. Мотнул головой Аввакум, стряхнул покаянные слезы и разглядел две голубые проталинки, а в тех проталинках рябило, будто резвились в них рыбки золотные.

– Пи-и-ить, – попросили едва розовеющие губы.

Аввакум не сразу отпихнулся от лавки затёкшими, чужими руками и не устоял – сел на пол. Как во сне видел – мальчик приподнялся на ложе, боязливо опустил на пол ноги. Спугнутой наседкой забилась в углу божедомка, закудахтала невнятное. Протопоп, сидя, дотянулся ногой до вдовицы, толкнул.

– Татиана! – с усталой радостью оповестил он. – Встречай чадо живое.

Подхватилась от сна-обморока вдова, поползла на коленях к воскресшему, немо зевая судорожным ртом, обхватила ноги нечаемого, и он положил на её плечо слабенький стебелек ручонки. Все еще клохтая, подъелозила к ним нищенка с оловянной кружицей. Аввакум приподнялся, влил в нее из скляницы святой воды и расслабленно наблюдал, как мать, трясясь и тыкаясь, ловила краем кружки губы ребенка и по оплёсочку поила его. Отрешенно, чувствуя лихоту и опустошенность, будто его выпотрошили, как рыбину, протопоп сложил в ковчежец скляницу, кисть, взял бережно поданный божедомкой служебник и пошел из избы. У порога оглянулся, наказал:

– К Сергию Преподобному идите. Теперь сможете.

Татиана, обещая, только кивала вскруженной радостью головой, а нищенка, справясь с клохтаньем, ответила за нее совсем внятно:

– Смо-огут, свет-батюшко, да и я с имя. Вот и понесем по земле, аж до лавры Печерской, до Киевской о чуде Господнем.

– Чудо и есть, – уверованно, прикрыв глаза, покивал Аввакум. Но не уходил. Смотрел на парнишку с чувством сопричастности к одному с ним безначальному таинству. И мальчик смотрел на него из материнских рук с тихим, улыбчивым смущением. И протопоп решился, спросил о тайном:

– Каво там видел, сынок?

– Табя, – шепнул парнишка, заплакал и опустил глаза. – Ты зачем меня с облака мягкого сня-ал?

– Живи-и, – попросил Аввакум и вышел.

* * *

Пока Аввакум добирался до Юрьевца-Повольского, в Москве содеялось диво-дивное: урядясь, дав согласие сесть на патриарший престол, Никон, к вящей радости бояр многих знатных фамилий, тут же пошел на попятную, чем весьма озадачил государя. Решительного и резкого на язык митрополита многие не любили и побаивались. «Выдает нас царь мордвину, мужичьему митрополиту, головой, – не особенно и скрытничая ворчали по дворцам и хоромам. – Николи прежде не бывало нам в родах такого бесчестия». Мягко просили и мягко настаивали избрать в патриархи иеромонаха Антония, дескать, старец весьма учен и учтив, да и Никон у него в Макарьевском монастыре осиливал по псалтири азы и буки, к тому же обхождением и видом благолепен, не замотай берложный какой.

Эти ворчания и просьбы, казалось, повергли в замешательство Алексея Михайловича. Поговаривали, да и очевидцы поддакивали, что ночью в покои царские был доставлен Антоний. О чем говорили они, осталось тайной, но через два дни царь назначил жеребьевку. В Крестовой палате при высоком священстве выбор пал на Антония. Но преклонный летами учитель уступил его ученику, наотрез отказавшись от патриаршества. Казалось бы, все – перенапряг Никон тетиву терпения государя, пора бы и честь знать, но упрямец митрополит продолжал парить круто замешанное им варево. Алексей Михайлович ждал.

Опять и опять присылали увещевать Никона, но тот заперся в келье Чудова монастыря, молился неделю, отговариваясь, что ждет Божьего повеления. Даже друзей своих – протопопов Неронова и духовника царёва Стефана – в келью не пустил, из-за двери буркнул: «Не досаждайте, не время бысть!» Вот и пылили, хлопая полами, взмокшие гонцы от теремного дворца до Чудова, блукая по сторонам растерянными глазами, напуганные. А малоопытный, рано осиротевший царь всея Руси Алексей Михайлович покорно ждал. Он крепко помнил слова почившего батюшки – Михаила Федоровича, сказавшего о деде Филарете: «Я, государь великий, и отец мой – светлейший патриарх и великий государь – нераздельное царское величество, тут мест нет!» Слова помнил и давно почитал Никона «в отца место». Хотел и видел в нём надёжную опору и мудрого советника-соправителя. Знал и о недовольстве своим выбором, но хранил спокойствие, пережидая затеянную Никоном блажь. Однако ж и недоумевал, пошто так долго уросит друг-отец? Недоумение волокло за собой беспокойство, и юный государь в сердце своем углядывал в упрямстве Никона тайные плутни неугожих царедворцев. А они, находясь рядом с царем, рядом с гневом и милостью его, хоронились ловко от неосторожных слов своих и дел. Казались озадаченными, отнекивались и опасливо пожимали плечами. Обращал взор свой на многомудрого Матвеева, тот разводил руками. Попытал кроткими глазами дядьку своего Морозова, тот опечалил его горестным вздохом и тряской дланью многозначительно потыкал в небо, соря голубыми искрами из перстней, обхвативших пальцы.

Алексей Михайлович ждал. Выжидал и народ, каждодневно полня площади Кремля, кто по любопытству, кто по принуждению, и расходился по домам ближе к полуночи, когда бдительные стрельцы раздвигали рогатки. А уж по городу лодчонками без рулей и весел плыли-качались слухи, одни других темнее, как глубокие омуты. Государю о слухах доносили исправно. Он молчал. Одному духовнику Стефану признался:

– До слёз стало! Видит Бог – как во тьме хожу.

И опять уехал в любимое Коломенское на сердешную потеху – соколиную охоту, – где поджидали его два дикомыта, два молодых сокола, выловленные в калмыцких степях. Вернулся в Москву затемно и, просматривая накопившиеся бумаги, поведал дядьке Морозову, как один из дикомытов по кличке Угон круто взнялся с руки подсокольничего Мишки Щукина и над поймой реки Москвы лихо заразил утицу.

– Молоньей сверху пал, да как мякнет по шее, так она, падая, десятью раз перекинулась! А уж как красносмотрителен высокого сокола лёт – слезу жмет!

Морозов, хоть и не уважал эту царскую забаву, внимал с почтением, не забывая подкладывать бумаги. Царь и подписывал, и рассказывал, то весело, то гневливо:

– А Мишка, стервец, Щукин, возьми и огорчи. На радостях от похвалы и подарка нашего, скрадясь от глаз государевых, у ключа Дьяковского со товарищи кострище разведя, опились до безумия, и он, теперь сокольничий, свалился на уголья. Еле выхватили из пламени: волос головий обгорел и лицо вздулось, яко пузырь бычий. Вона как чин новый обрящет!.. Короста спадет – пороть бесщадно пьяную неумь!

Одна бумага шибко разозлила государя. Он прихлопнул ее ладонью, как досадившую муху.

– Чёл? – спросил у распустившего в улыбке губы Морозова.

– Чёл, государь, – кивнул и обронил улыбку боярин. – Не тебе бы вникать в этакое, да кому ж, раз церковь сиротствует.

– А игумены пошто бездействуют, потатчики? – Румянец наплывал на круглое лицо государя. – Пошто в Саввином монастыре казначей Никитка бурю воздвиг на нашего стрелецкого десятника и посохом в голову зашиб?! Как посмел, вражина, оружие и зипуны, и сёдла за ограду монастырскую выместь, нашей приказной грамоте не подчинясь?..

Алексей Михайлович все более распалялся, жарко густел лицом:

– Ты уж, Борис Иванович, присядь да пиши, что выговаривать учну. Сам не управлюсь, эва как пальцы плясуют.

Морозов впервые видел государя таким взъерошенным, потому проворно, не по годам, отлистал от стопки несколько листов бумаги, плотно усадился на скамье и, тюкнув пером в чернильницу, пал грудью на стол, растопыря локти. Он, дядька-воспитатель царя, вконец уверовал – всё! Выпорхнул из-под его крыла оперившийся птенец.

– Пиши! – Государь пристукнул кулаком по столу. – «От царя и великого князя всея большие и малые Руси, врагу Божьему и христопродавцу, разорителю чудотворцева дома и единомысленнику сатанину пронырливому злодею казначейке Никитке!..» Поспешаешь ли, Борис Иванович?