banner banner banner
Доедать не обязательно
Доедать не обязательно
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Доедать не обязательно

скачать книгу бесплатно


На четвёртый день они выходят гулять. Мужчина крепко держит её за руку, – со стороны это походит на влюблённых школьников, – рядом с дорогой стискивая пальцы так, будто боится, что в любой момент она может ринуться под колёса машины.

Определённо может.

Они идут к лесу, мимо той самой берёзы и мятлика к розовым кустам иван-чая, подсвеченным золотистыми солнечными лучами.

Там мужчина тихонько отпускает Соню, и она смиренно следует рядом. На его лице написана смертельная усталость, – должно быть, казнит себя, но это происходит молча, а потому безжалостно. Они садятся на ствол мёртвого дерева, упавшего так давно, что кора успела облезть, а древесина стать серой и бархатистой.

– Знаете… Это прозвучит странно… Вы, возможно, не поверите, но… – глухо выдаёт мужчина. – Этой веткой… – при упоминании ветки Соня непроизвольно вздрагивает и съёживается, – я хотел сделать приятное.

– Приятное, да, – повторяет она, наблюдая, как шмель садится на лиловый цветок, и тот изящно прогибается под его внушительным весом.

Вместо сильного мужчины перед ней предстаёт нескладный маленький мальчик – брошенный всеми и всеми забытый, в расхлябанных сандаликах со стоптанными задниками, изодранной коленкой с засохшим поверх болячки струпом и в рубашке с пуговицами, болтающимися на нитках. В кармане – колючие крошки от булки, огрызок карандаша и самодельный человечек, смотанный из куска найденной на дороге проволоки. Руки в цыпках, заусенцы под корень обкусаны. Глаза глубокие, серьёзные не по-детски.

Ему так бесприютно, что Соню, словно холодным облаком, накрывает всеобъемлющей жалостью, – жалостью материнской, замешанной на безусловном принятии и самопожертвовании. Пронзительное чувство бьётся подранком где-то под сердцем.

«Гладить и гладить по голове, целовать в висок и жалеть, дать ему живительного тепла, спасти, вытеснить необъяснимую жестокость своей любовью и состраданием».

– Я хочу сырок, – произносит Соня.

– Сырок? – оживлённо переспрашивает мужчина. – Хорошо. Пойдёмте, купим сырок. Ванильный, да?

– Да, – Соня поднимает глаза, и на её измождённом лице мелькает слабая улыбка, которая тут же гаснет.

…Они доходят до супермаркета. При их приближении стеклянные двери призывно раздвигаются, приглашая войти. Внутри ярко горит свет, ходят с тележками люди, и Соня резко отшатывается.

– Идёмте, – говорит мужчина, крепко стискивая её руку.

– Я не пойду, – говорит она, упираясь. – Тут подожду. Ладно?

Он пристально смотрит ей в лицо. Взволнованно произносит:

– Леди… я застану Вас здесь, когда вернусь? Так ведь?

Открытые настежь двери ждут.

– Да, – коротко кивает она. И снова её лицо озаряет блуждающая улыбка – только на полсекунды.

Нервно моргая, он отпускает её руку и напряжённо следит за реакцией: кажется, ждёт, что вот сейчас она рванёт с места в карьер и диким мустангом ускачет в прерию. Но Соня делает шаг к поручню, установленному на крыльце, и, взявшись за него по-детски – рука к руке, – застывает статуей.

– Не бойся, – говорит она грустно, – я буду ждать тебя, сколько потребуется.

– Ладно. Ну… ладно, что ж.

Мужчина неуверенно заходит внутрь, – прозрачные двери сходятся за спиной. Сквозь стекло видно, как, огибая тележки и покупателей, он бежит в молочный отдел, будто речь идёт о жизни и смерти, а не о банальном сырке, – ванильном сырке, для Сони.

Она стоит снаружи, держась за холодный, покрытый облупленной краской поручень, ограничивающий съезд. Рядом за тонкий кожаный поводок, неравномерно покрытый узелками, привязана собачка, – лохматая, маленькая, черно-белого цвета, с немигающими блестящими глазками. Она то ложится, то вскакивает, с нетерпением ожидая своего хозяина и переминаясь с лапы на лапу. Так же, как и Соня ждёт своего.

Вот мужчина подбегает к кассе, встаёт в очередь из двух человек и нервно пританцовывает на месте. Как назло кассирша работает медленно, и первой стоит женщина с целой тележкой товара, а за ней – сгорбленная старушка, которая даже двигается неторопливо, – так всегда бывает, когда сильно спешишь.

Соня сжимает руки. В голове всплывает, как он в шутку сказал ей тогда в автобусе: «Леди, Вы погнёте поручень», и лёгкая улыбка расползается по её мертвенно-бледному лицу.

– Шуток не существует, – напоминает она себе, и улыбка бесследно тает.

Первой за собачкой выходит старушка, стоявшая в кассу – сухонькая, в бордовом балахоне, на голову накинут широкий капюшон. В загорелых руках с узловатыми суставами пальцев – прозрачный пакет с тремя персиками и аутентичная кривая палка с полированным набалдажником в виде ящерообразной головы.

– Персики вот купила. Есть невозможно – ни запаха, ни вкуса, – сетует бабушка сама себе, – как пластмассовые. На море надо ехать, на море… – и, отвязав поводок от поручня, вдруг говорит, будто обращаясь вовсе и не к оголтелой, радостно рыдающей собачке, хвост которой вращается пропеллером: – Да, Соня?

Что? Соня поднимает глаза и сталкивается с удивительно мудрым взглядом старушки. Глаза завораживают, затягивают в глубину: белки от старости коричневаты, сосуды кровенаполнены, радужка так темна, что сливается со зрачками, – от такого сочетания сразу теряешь равновесие, будто поскальзываясь на льду. Кожа вокруг губ покрыта паутинкой морщинок. Голова повязана платком так, что кончики над узелком торчат надо лбом в виде маленьких рожек. В волосы, забранные под капюшон балахона, вплетены деревянные чётки и разнокалиберные бусинки из чёрной глины. И только Соня успевает заметить над бровями выцветшие татуировки в виде линий и вензелей, как старушка неторопливо отворачивается и удаляется прочь, опираясь на палку и продолжая сетовать по поводу персиков.

В этот момент мужчина, тяжело дыша, вываливается из магазина.

– Соня…

Та снова вздрагивает.

Старушка продолжает идти, наматывая на руку поводок, чтобы тот не пачкался об землю. Её собачка так бешено машет хвостом, что спотыкается и даже разок заваливается на бок.

– Всё в порядке?

– Да, – отвечает Соня, посмотрев на мужчину.

И снова – на странную парочку, но тех и след простыл, будто и не бывало.

– Там женщина с полной телегой. И лента в кассе закончилась… И… я боялся, что не найду Вас здесь, – признаётся мужчина.

Домой они возвращаются молча. По пути Соня ест сырок, откусывая и разминая творожные кусочки языком о нёбо. Вкусно.

…Через неделю её отпускает.

На спине остаются шрамы – белые полоски, словно следы от реактивного самолёта.

Депрессия мужчины только усугубляется: он с трудом реагирует на окружающее, словно не желая дальше ни жить, ни продолжать что-то строить. С утра, в первые несколько секунд после сна он ещё весел, а днём напряжён так, будто вынужден держаться на покатой поверхности, зацепившись за край лишь кончиками немеющих пальцев. Его терзает некая боль, и Соне никак не удаётся исправить это и освободить его, – ни когда она рядом, ни наоборот. Его разум проясняется только на короткие мгновения, будто солнце выглядывает в просвет между грозовыми тучами, чтобы тут же исчезнуть снова.

– Смысла нет, – говорит он, поглощая свои конфеты и скручивая голубые фантики тугими жгутиками.

«Это называется дроп[13 - Здесь: топдроп (от англ. top – верхний, drop – падение) – психологический дискомфорт, возникающий у Верхнего после проведения сессии.], – читает Грета, повернув дневник страницами к свету, льющемуся сквозь тонкие занавески. – Хочется помочь, но я не знаю как. Любое сочувствие похоже на жалость, и всё, что я могу – это перестать веселиться тоже. Мне хочется утешить, но чем больше я вмешиваюсь, тем сильнее ты погружаешься в боль, будто догоняясь так необходимой тебе и тщательно выверенной дозой».

Далее буквы сливаются в ком, слова налезают друг на друга, пожирая пробелы, а отдельные остаются недописанными или уходят в каракули. Грета напрягает зрение, подносит дневник к носу.

– Вот нет, чтоб нормально писать! Чему только тебя в школе учили! – ворчит она, пробежав пару абзацев по диагонали.

Затем обильно слюнявит палец, перелистывает страницу и вчитывается в бегущие строчки дальше.

Глава 9

Доедать не обязательно.

«Я провоцирую его делать больно, потому что мне так привычнее – жить в боли. Он и сам не понимает, зачем так жесток со мной. Мне нужна любовь, так же остро, как кислород, но чистый кислород – это яд. Моя любовь неизлечима.

Я беру без разбору, убеждая себя, что это тот самый мужчина, как если бы жизнь каждый раз говорила: «Пока всё не съешь – из-за стола не встанешь!» И я давлюсь и ем то, что она даёт мне, соглашаясь на первое встречное.

Доедая до конца, до крошки, вылизывая тарелку…»

Грета, читающая дневник и уже пять минут как натирающая зеркало тряпкой, вдруг застывает, и её накрывает воспоминаниями из детства.

– Сиди и ешь, ясно?! – рычит мать, и маленькая девочка сжимается от ужаса, гремящего над головой. – Пока всё не съешь – из-за стола не встанешь!

Грете восемь.

Перед нею в тарелке – остывший пресный суп с кусками наломанной моркови, серыми кубиками картошки, уродскими стручками гороха и миниатюрным кочанчиком капусты, плавающим по центру. Последний кажется таким привлекательным, что девочка ведётся на это – вылавливает ложкой, кладёт в рот. Но, раскусив, понимает, что в нём сконцентрирована вся квинтэссенция мерзости этого супа. Грета с отвращением глотает раскусанный напополам кочанчик, но он застревает в горле. На глазах выступают слёзы, и она непроизвольно всхлипывает – получается громко.

– Заткнись, а то получишь! – шипит мать.

Получасовые рыдания, которые предшествовали обеду, играют с маленькой девочкой злую шутку – она начинает не икать, а хуже – безобразно и громко всхлипывать, – это происходит помимо её желания, непризвольно.

– Я что сказала? – кричит мать уже в голос, и её глаза вмиг белеют от ярости. Рывком, за волосы она стаскивает дочку на пол.

С грохотом уронив табурет и отбросив во взмахе руки ложку, которая с бряканьем отскакивает от стены, Грета жёстко приземляется на копчик. Женщина тащит её в угол – место, где происходит наказание временем, – и та кричит, волочится, не успевая перебирать ногами. С размаху обезумевшая мать швыряет её головой в пол.

Неизвестно ещё, что хуже: эта капуста, застрявшая в горле или бесконечное стояние на коленях в тёмном углу. В поле зрения появляется ремень, и дальше мать орёт и одновременно лупит её, отбирая последнее – веру в то, что та достойна просто хотя бы жить.

Девочка вырывается, бежит в комнату и прячется под кровать, но мать тяжёлыми шагами настигает её, откидывает покрывало, обнажая перед жестоким миром, и за ногу вытаскивает наружу.

– Ещё не так получишь! – остервенело кричит она, сдирая с Греты колготки.

Ремень приходится пряжкой по тонким ногам. Девочка взвизгивает, прикрывается и словно стальными прутами получает ещё и по пальцам. Боль запредельная.

– За что? За что-о-о?

– Закрой рот! – кричит мать – вероятно боится за то, что подумают соседи.

За волосы она тащит её обратно в угол.

Ещё два оглушительных удара обрушиваются сверху, – Грета кидается на стену и сползает на пол, где и остаётся лежать, крупно дрожа всем телом. Мать бросает ремень, – тот с грохотом падает рядом, – и уходит. Давя в себе всхлипы, Грета плачет в окружении жгучей ошеломляющей боли – маленькая девочка, которую только что в лице матери жестоко избил сам мир. Мир, обнуливший её значимость, в доступной и жёсткой форме дал понять, каков он, и, лёжа тогда в углу, Грета уяснила это полно, на самом глубинном уровне…

Главное было – плачем не разбудить маминого сожителя, дрыхнущего в соседней комнате, которого отчаянно, из последних крошек упорства, маленькая Грета отказывалась звать «папой». Он был уважаемым человеком – даже интеллигентным, – ходил при пиджаке, преподавал в университете. Но тоже бил её, в перерывах между ударами сажая к себе на колени и поучительно поясняя – за что. А когда мать уходила в ночь на работу, он появлялся в детской комнате без трусов и, почёсывая в мошонке, поднимал Грету с постели. Ей надлежало стоять неподвижно, пока он расстёгивает пуговки на её пижаме и хрипло шепчет в самое ухо:

– Мы ничего не скажем маме, верно?

В такие моменты она не могла шевелиться, с трудом заставляя себя дышать. Он брал её за подбородок, и пальцы пахли табаком и козлиной мочой…

Слёзы застилают глаза, и Грета сжимает тетрадку так крепко, что хрусткие страницы сминаются.

«Сегодня на ужин была рыба с рисом…» – сквозь мутную пелену читает она дальше.

…На ужин слабосолёная сёмга: кусочки сочной оранжевой мякоти выложены сердечком на квадратной красной тарелке с золотым драконом по центру. К рыбе сварен рис. Мужчина ест палочками, и Соня старательно подражает ему, – рыбный кусочек норовит выскочить, но через пару минут у неё получается-таки подцепить его и отправить в рот. В этом доме нет вилок – только палочки и остро заточенные ножи. И одна ложка. Так что приходится учиться есть так – медленно и медитативно. Вскоре на рыбной тарелке остаётся один кусочек.

– Будешь? – спрашивает Соня мужчину.

– Нет, – отвечает он.

Она тяжело вздыхает:

– Я тоже уже сыта, но надо доесть…

Он отвечает:

– Леди, доедать не обязательно.

Та застывает со скрещенными палочками в руке, тупо глядя на одинокий ломтик, лежащий в центре маслянистой тарелки.

– Как это… не надо доедать?

Вместо ответа мужчина невозмутимо встаёт, уносит в раковину свою тарелку с доброй порцией риса, с грохотом ставит её туда и уходит работать в комнату.

В течении чёртовой тягучей вечности Соня наблюдает в голове жестокую борьбу, где вдребезги разбиваются понятия и внутренние программы, загруженные с детства. Рыбный кусочек блестит своим боком, насмехаясь над ней! Она может съесть его или оставить на тарелке, где он неизбежно обветрится и, по всей вероятности, будет выброшен. Золотой дракон щерит пасть, держит кусочек в лапах.

Пропавшая еда – это ещё один нонсенс, который Соня не приемлет, предпочитая доедать всё до последней крошки, вытирая тарелку хлебом. Она даже яблоки ест до состояния «палочка и семечки», а потом съедает и семечки тоже, и ещё долго мусолит палочку между зубами. Другое дело – её мужчина.

Она убирает тарелку в холодильник, захлопывает дверцу и налегает на неё всем весом. Какое-то время так и стоит.

Соне пять, и папа с мамой куда-то ведут её, взяв с обеих сторон за руки. Утро дышит прохладой, солнце лениво глядит из-за ёлок, и в блестящих каплях росы на траве переливаются всеми огнями радуги бриллианты. Соня кидается к ним, чтоб рассмотреть поближе, но родители одёргивают – видимо, куда-то спешат. Тогда она поджимает ноги, повиснув, и мама раздражённо вскрикивает:

– Прекрати!

Папа молчит. Приходится прекратить и семенить дальше. У взрослых шаги большие, и она едва поспевает за ними.

– Папа, мама, смотлите! Я – длакон! – кричит она и, скорчив гримасу, рычит: – Л-л-л!

– Тише! – обрывает её мать, снова дёргая за руку и недовольно морщась. – Что люди подумают? Не стыдно?

Соня затихает. Ей не стыдно, а почему-то должно бы.

Они заходят в одноэтажное здание, выкрашенное в бежевый цвет. Там, в конце коридора находится дверь. Ни слова не говоря, мама открывает её и толкает девочку внутрь, в ярко освещённую комнату, полную детей, – их там орава. Улыбаясь в оба рта, родители скрываются с обратной стороны двери, громко её захлопнув.

«Что? ЧТО?»

– Мама! Папа! Вы куда? Не б-б-блосайте м-м-меня-я-я! – Соня, заикаясь, повисает на ручке, но та не поддаётся. – А-а-а!

В этом крике сливаются боль от предательства родителей, которые ушли и бросили её в неизвестность, миленько при этом улыбаясь! В эту кучу чужих детей! И даже истошный крик, который они, без сомнения, слышат, не вынуждает их вернуться!

Она рычит и отчаянно кидается на дверь – снова и снова, – пока полная и подслеповатая нянечка не подходит, чтобы обнять, отвлечь и увести с собой. Глубокие царапины и соскобленная до древесины краска на поверхности двери остаются никем не замеченными. В тот момент ещё никто из персонала детского садика и не догадывается, какой ребёнок попал в их группу.

«Холодок под рёбрами, и я узнаю в нём страх, – страх быть оставленной, брошенной в ужас и неизвестность; страх потерять твою любовь. Неизбежность потери становится очевидной.

Нельзя так бояться. Нельзя так привязываться ни к людям, ни к вещам. Что боишься потерять – то и теряешь. Но меня аж знобит, когда я думаю, что ты меня бросишь. Я хочу, чтоб меня пригвоздили к тебе, примотали колючей проволокой, монтажным скотчем, чтобы уже не бояться этой потери. Я заключаю в тебе весь свой огромный мир, все свои надежды и ожидания. Мне видится в тебе одном единственный источник любви, и это ошибка, за которую рано или поздно придётся платить. Такая привязанность порождает ненависть, и я уже ненавижу тебя так же сильно, как и люблю, – за боль от возможной потери, за вынужденный страх и неизбежное одиночество.

Если такое случится, то я хочу, чтобы ты умирал без меня, просыпаясь в тоске, леденящей душу. Чтобы не мог ни есть, ни пить; чтобы тебе воздуха не хватало. Чтобы любая другая вызывала только острую горечь от сравнения с тем, что было с тобой у нас. Чтобы ты в кровь разбивал кулаки, пытаясь избавиться от этой боли, лишь бы не чувствовать так остро.