
Полная версия:
Каменная роза Эвервина
И в этой тишине я поймала себя на мысли, что лес действительно слушает, только слышит не слова, а паузы между ними, и именно в этих паузах рождается что-то новое, похожее на доверие, которое страшнее, чем любая трещина, но именно оно заставляет идти дальше, даже если дорога ведёт всё глубже в холод.
Глава 20. Дорога, которая сама выбирает
Тропа уходила в туман, и шаги тонули в этой белой пелене так, словно весь мир решил скрыть от глаз всё лишнее и оставить только хруст снега и холодное дыхание ветра; я смотрела вперёд и думала, что это похоже на московские утра в метро, когда туман из человеческого пара заволакивает платформу, и лица теряются в белесой мгле, превращаясь в безымянные фигуры, которые исчезают прежде, чем ты успеваешь запомнить их черты. Только здесь вместо толпы были деревья, и каждое смотрело молчаливо, как будто знало больше, чем я, и эта мысль слегка злила, ведь в этом мире даже сосны казались осведомлённее, чем я в собственной жизни.
Он шагал впереди и не оборачивался, и я поймала себя на желании сказать что-нибудь едкое, чтобы сбить его уверенность, но в горле застряло только ироничное «спасибо за экскурсию», которое так и осталось внутри; я усмехнулась про себя и всё же произнесла: «Ты идёшь так, будто тропа принадлежит тебе», – он не замедлил шаг и бросил через плечо: «Она принадлежит тем, кто не боится её пройти», – и я закатила глаза, потому что в его словах снова звучала эта надоедливая смесь правды и высокомерия, и именно она делала его одновременно невыносимым и необходимым.
Дорога вывела нас к узкой лощине, где снег лежал ровным ковром, и всё вокруг было похоже на декорацию, слишком правильную и спокойную; я огляделась и сказала: «Здесь слишком тихо, как в квартире соседа сверху, когда он уезжает в отпуск, и ты начинаешь скучать даже по его сверлению», – он усмехнулся: «Ты и тишину умудряешься сравнивать с пыткой», – и я ответила: «Потому что пытка – это отсутствие жизни», – он хмыкнул, но не нашёл, чем возразить, и от этого стало тепло, потому что иногда выигрывать спор значило просто замолчать вовремя.
В центре лощины стоял каменный обелиск, испещрённый трещинами, и каждая трещина светилась мягким светом, как будто кто-то спрятал в камне дыхание; я подошла ближе и коснулась поверхности, и она отозвалась дрожью, словно внутри билась жизнь; сердце кольнуло воспоминанием о старом московском доме, где батарея гудела так же – тихо, но упрямо, и этот звук всегда был напоминанием, что в пустоте тоже может быть тепло. Он наблюдал со стороны и сказал: «Камень помнит тех, кто выбирал идти до конца», – я усмехнулась: «А если я выберу вернуться?», – он улыбнулся уголком губ: «Тогда камень забудет».
Мы пошли дальше, и воздух стал плотнее, будто наполнялся невидимым шёпотом, и я почувствовала, что дорога начала выбирать сама: каждый поворот открывался внезапно, а шаги ложились точно туда, куда нужно, словно чья-то рука подталкивала; я сказала: «Интересно, кто здесь режиссёр – ты или этот мир?», – он усмехнулся: «Ты всё ещё думаешь, что у тебя есть зритель», – я фыркнула: «Лучше уж зритель, чем пустой зал», – он рассмеялся, и смех эхом прокатился по лощине, и я впервые не пыталась закрыться от него, потому что звук согревал, как костёр в мороз.
Вдоль тропы появились фигуры – не каменные статуи, а тени, вытянутые и хрупкие, будто сотканные из дыма, и они двигались рядом, не нападая, но и не исчезая; я замедлила шаг и спросила: «Кто они?», – он ответил: «Твои дороги, которые ты не выбрала», – и сердце сжалось, потому что в каждой фигуре я узнавала что-то своё: поездку, которую так и не совершила, слова, которые не сказала, людей, которых не удержала; я прошептала: «Слишком много», – он кивнул: «Так у каждого», – и в его голосе не было насмешки, только усталость, и это было страшнее, чем его колкости.
Я ускорила шаг, потому что не хотела видеть отражение своих промахов, и он пошёл рядом, и его молчание оказалось поддержкой; я вспомнила, как в юности боялась ошибиться так, что не решалась ни на одно новое дело, и именно этот страх сделал меня самой собой – женщиной, которая прячется за иронией; сейчас, шагая сквозь шёпот теней, я понимала: единственное, что отличает меня от этих фигур, – это шаг вперёд, каким бы он ни был.
Тропа вывела к ручью, и вода в нём не текла, а стояла прозрачной стеной, в которой отражались наши лица; я увидела себя усталую и настороженную, но в глазах был свет, которого я не помнила за собой, и сердце дрогнуло; я сказала: «Если это зеркало, то впервые оно показывает то, что я хочу увидеть», – он усмехнулся: «Значит, ты начинаешь верить», – я фыркнула: «Я просто устала сомневаться», – и он рассмеялся, и в этом смехе было больше тепла, чем во всём лесе.
Мы пересекли ручей, и земля пошла в гору, и каждый шаг давался тяжелее, но я чувствовала странную радость, будто поднималась не только в гору, но и изнутри себя; я вспомнила все свои попытки бросить привычки, которые тянули вниз, и каждый раз срывалась, а сейчас, шагая по снегу, я впервые не хотела останавливаться, и это пугало больше, чем усталость. Он сказал: «Ты сильнее, чем думаешь», – я усмехнулась: «Ты снова читаешь мои мысли», – он ответил: «Просто вижу твой шаг», – и сердце ударило так сильно, что я замолчала, потому что в его словах было признание, которое он сам не заметил.
Вечер накрыл горы, и небо стало синим, как чернила, и первые звёзды зажглись робко, будто боялись помешать, и я посмотрела вверх и сказала: «Иногда кажется, что всё это просто длинный сон», – он усмехнулся: «Если сон держит тебя на ногах, значит, он реальнее любой правды», – и я улыбнулась, потому что впервые его слова не показались сарказмом, а прозвучали так, будто он сам верил в них.
Когда огни костра показались впереди, я почувствовала облегчение, и в этот миг поняла, что дорога перестала быть чужой, она стала нашей, и это слово больше не пугало; я сказала: «Кажется, тропа решила оставить нас в живых», – он усмехнулся: «Или решила проверить дальше», – и я рассмеялась, потому что знала: каким бы ни был следующий шаг, я уже не готова идти одна. И в этой уверенности было больше тепла, чем в любом пламени, потому что дорога выбирала не только направление, но и тех, кто шёл рядом, и именно это делало её настоящей.
Глава 21. Шёпот под снегом
Снег ложился мягкими пластами, и в этом было что-то убаюкивающее, будто сам мир решил прикрыть все раны белым покрывалом и дать возможность дышать чуть спокойнее, но каждый вдох всё равно резал лёгкие холодом, и я подумала, что Эвервин словно не умеет отпускать, он держит за горло даже тогда, когда обещает тишину; я прижала ворот к шее и посмотрела на тени деревьев, вытянутые от луны, и они казались странно живыми, будто пытались переговариваться между собой, и мне стало не по себе, ведь слишком хорошо я помнила, как в московских подъездах эти же вытянутые пятна ламп всегда напоминали чужие шаги.
Он шёл рядом, и от его плаща пахло дымом и чем-то металлическим, будто сталь сама выбрала этот запах, чтобы напоминать о силе, и я поймала себя на мысли, что рядом с ним даже тишина не казалась полной, она была напряжённой, наполненной ожиданием реплики; я сказала: «Ты ведь специально молчишь, чтобы мне стало неловко», – он скосил глаза и усмехнулся: «Неловкость – лучший способ проверить живучесть», – и я фыркнула, потому что снова оказалась пешкой в его игре, но в груди дрогнуло что-то, похожее на интерес, и я не могла это скрыть.
Тропа вывела нас к каменной арке, покрытой инеем, и в её изгибах играли голубые отблески, словно кто-то зажёг свечи внутри самого камня; я остановилась и сказала: «Похоже на свадебный портал, только в морозной версии», – он хмыкнул: «Брак здесь заключают только со смертью», – я усмехнулась: «Звучит надёжнее, чем в Москве», – и его смех эхом отозвался в арке, и это эхо было теплее самого звука, потому что впервые мне показалось, что он смеялся не надо мной, а вместе со мной.
За аркой открылась долина, усеянная глыбами льда, в которых застыли лица, и это зрелище било сильнее любого ужаса, потому что я узнавала выражения: отчаяние, попытку крика, беззвучные просьбы; я прижала ладонь к губам и прошептала: «Они ведь жили…», – он кивнул: «До тех пор, пока не перестали верить», – и в его голосе не было привычного сарказма, только усталость, и я отвела глаза, потому что внутри отозвалось собственное воспоминание – тот вечер, когда я смотрела в потолок и думала, что всё уже кончено, хотя никто этого не заметил.
Мы шли по долине, и снег скрипел под ногами, а лица застывших фигур смотрели так, словно пытались дотянуться взглядом, и я сказала: «Если этот мир карает за слабость, то он ничем не лучше моего», – он усмехнулся: «Твой хотя бы делает вид, что прощает», – и я усмехнулась в ответ: «Зато у вас честность – сразу в камень», – он хмыкнул, но не возразил, и мне стало странно спокойно, потому что эта дуэль слов была не битвой, а способом не потерять себя.
В центре долины стоял постамент, на котором лежала ледяная роза, её лепестки сверкали, как бриллианты, и я протянула руку, но он перехватил запястье и сказал: «Не трогай, иначе станешь частью этого сада», – я прищурилась: «Ты слишком драматизируешь», – он усмехнулся: «Я слишком долго живу, чтобы играть в случайности», – и его пальцы задержались на моём запястье чуть дольше, чем следовало, и сердце ударило быстрее, и я выдернула руку, но не из-за страха, а из-за жара, который был сильнее мороза.
Мы обошли постамент и двинулись дальше, и дорога снова ушла в лес, где ветви тянулись низко, как будто хотели зацепить одежду, и я подумала, что так же в Москве цепляются слова знакомых, которые считают, что лучше знают, как мне жить; я сказала: «Ты ведь тоже любишь давать советы, да?», – он ухмыльнулся: «Совет – это способ сказать правду и не отвечать за неё», – и я рассмеялась, потому что вспомнила все разговоры с коллегами на кухне, где каждый считал себя экспертом по чужой жизни, и в этом его цинизме вдруг оказалось много узнаваемого.
Лес открыл поляну, где стояла старая башня, из окон которой сочился тусклый свет, и я замедлила шаг, потому что в этом свете было что-то живое; я сказала: «Похоже, у вас тут редкая достопримечательность – кто-то ещё умеет дышать», – он ответил: «Не обольщайся, свет не всегда значит жизнь», – и в его словах я услышала собственные воспоминания о том, как часто улыбка скрывала пустоту, и эта параллель обожгла сильнее холода.
Башня встретила запахом гари и старых книг, и внутри было тепло, но это тепло казалось чужим, как в гостинице, где ты не дома, но и не гость; я огляделась и сказала: «Ну вот, хотя бы крыша над головой», – он усмехнулся: «Ты быстро находишь плюсы в руинах», – и я ответила: «Навык выживания в Москве», – и его взгляд задержался на мне чуть дольше, чем нужно, и в этом взгляде было что-то, чего я боялась – намёк на близость, которую нельзя назвать.
Мы поднялись по лестнице, и каждое дерево, из которого были сделаны ступени, скрипело, будто протестовало против наших шагов, и я вспомнила лестницу в бабушкином доме, где каждый скрип был напоминанием о том, что жизнь жива, пока она шумит; здесь же звук был глухим, как память, и от этого стало тревожно, и я сказала: «Если наверху кто-то ждёт, пусть сразу скажет», – он усмехнулся: «Боишься неожиданных встреч?», – я фыркнула: «Я боюсь скучных», – и он рассмеялся, и в этом смехе не было холода.
Наверху открылся зал, где огонь в камине горел так ровно, будто его кормили чьим-то дыханием, и я остановилась у камина и протянула руки к теплу, и сердце сжалось от того, что я вспомнила кухню своей старой квартиры, где чайник шумел так же ровно, и это был единственный звук, который тогда удерживал меня от пустоты; я выдохнула и сказала: «Может, я и правда здесь не случайно», – он подошёл ближе и тихо ответил: «Ничто не бывает случайным, даже кольцо с рынка», – и я почувствовала, что между нами рождается нечто опасное, но слишком настоящее, чтобы отвернуться.
И в этом тепле я впервые позволила себе думать, что путь может быть не только холодом и сарказмом, но и чем-то другим – чем-то, что похоже на начало.
Глава 22. Огонь в камне
Камин трещал так ровно, будто его создали не из дерева, а из самого воздуха, и я смотрела, как языки пламени играют на камнях, превращая их в живых свидетелей чужих историй, и в голове вспыхнуло воспоминание о кухне бабушкиного дома, где огонь в печи всегда казался бесконечным и надёжным, и именно там я впервые почувствовала, что тепло может быть живым существом. Здесь же оно было хрупким, как чужая доброта, которую не знаешь, как принять, и я протянула руки к огню, пытаясь убедить себя, что хотя бы на время могу позволить роскошь согреться без чувства вины за это.
Он прислонился к стене и наблюдал, и в этом взгляде было слишком много спокойствия, будто ему не нужно ни тепла, ни защиты, и это раздражало, потому что делало его похожим на тех людей, что всегда знают, как держать лицо, даже если внутри всё рушится; я сказала: «Ты не садишься, потому что боишься выглядеть уязвимым», – он усмехнулся: «Я не сажусь, потому что стена надёжнее огня», – и я ответила: «Звучит как афоризм одинокого философа», – он рассмеялся, и этот смех был теплее, чем сам камин.
Я обернулась к окну, и за мутным стеклом висела ночь, густая и тяжёлая, как забытая простыня, и в этой темноте я увидела собственное отражение, усталое и растерянное, но с огнём в глазах, который я давно не замечала; я вспомнила, как когда-то смотрела на себя в зеркале офиса и видела только серый силуэт, вечно спешащий, вечно недовольный, и сейчас мне вдруг стало странно радостно, что здесь даже искажённое стекло возвращает мне больше, чем когда-либо давало идеально отполированное зеркало дома.
Он подошёл ближе и сказал: «Не доверяй отражениям, они всегда показывают то, что ты хочешь скрыть», – я фыркнула: «Ты опять строишь из себя знатока человеческих слабостей?», – он пожал плечами: «Слабости проще заметить, чем силу», – и я усмехнулась: «Может, поэтому ты такой внимательный», – он ответил улыбкой, в которой было больше иронии, чем признания, но её хватило, чтобы сердце ударило чуть быстрее.
Мы поднялись по узкой лестнице на второй этаж, где пахло пылью и старой бумагой, и я сразу ощутила лёгкое головокружение, потому что запах книг всегда вызывал во мне желание спрятаться, вспомнилось, как я в детстве забивалась с фонариком в шкаф и читала всё подряд, от сказок до старых газет, лишь бы не слышать криков родителей; здесь же книги лежали хаотично, многие страницы были покрыты инеем, словно и слова когда-то замерзли, и мне стало жалко их так же, как людей-статуй снаружи.
Я взяла том, на обложке которого проступали символы, похожие на переплетение ветвей, и спросила: «Ты понимаешь этот язык?», – он кивнул: «Это память мира, в нём нет алфавита, только дыхание», – я усмехнулась: «Очень удобно – читать может только тот, кто всё равно знает, что там написано», – он хмыкнул: «Ты думаешь, что ирония защитит тебя от правды?», – я прижала книгу к груди и сказала: «Иногда это лучшее оружие, чем меч», – и он неожиданно кивнул, будто согласился.
В комнате было холоднее, чем внизу, и я заметила, что стены покрыты символами, выцарапанными чем-то острым, и каждый знак будто светился изнутри слабым светом; я спросила: «Это тоже память?», – он ответил: «Это те, кто пытались оставить след», – я провела пальцем по линии, и мороз обжёг кожу, но внутри вспыхнуло странное чувство – будто эти люди действительно протянули руку сквозь время, и мне захотелось верить, что и мои шаги не исчезнут бесследно.
Мы задержались в этой комнате дольше, чем собирались, и я заметила, что он стал реже отпускать колкости, его молчание звучало иначе – как будто он слушал меня, а не ждал момента для насмешки; я поймала его взгляд и спросила: «Ты тоже когда-то оставлял знаки на стенах?», – он усмехнулся: «Я оставлял людей», – и я не знала, как ответить, потому что в его голосе прозвучала боль, которую он не хотел признавать, и именно эта невыраженная боль оказалась страшнее любых слов.
Когда мы вернулись к камину, огонь был всё тем же, и я села ближе, словно боялась, что он исчезнет, если отойти; он сел рядом, и я почувствовала лёгкое напряжение, потому что это было слишком близко, и всё же не отодвинулась; я сказала: «Ты ведь мог бы уйти и оставить меня одну», – он ответил: «Тогда этот огонь не горел бы», – и я сжала пальцы, потому что кольцо на руке отозвалось теплом, и мне показалось, что оно соглашается с ним.
Мы молчали долго, и тишина перестала быть тяжёлой, она стала похожа на дыхание, общее и равномерное, и в этой тишине я вдруг ощутила, что впервые за долгое время могу позволить себе не думать о будущем, а просто сидеть; я посмотрела на него и хотела что-то сказать, но не нашла слов, и только улыбнулась, и он ответил мне такой же улыбкой, будто мы оба знали: иногда не слова решают, а их отсутствие.
Ночь за окном казалась бесконечной, и я вспомнила все бессонные часы своей прошлой жизни, когда я пыталась заполнить пустоту соцсетями или сериалами, и ни разу не чувствовала себя менее одинокой, чем тогда; сейчас же даже молчание рядом с ним оказалось ответом на ту вечную тоску, которая годами грызла изнутри, и я впервые позволила себе поверить, что, может быть, не зря оказалась здесь.
Огонь треснул, искры взметнулись, и я вздрогнула, но он положил ладонь на подлокотник кресла так близко, что мне показалось, будто это защита, и я выдохнула, чувствуя, как внутри расправляется то, что так долго было сжато в комок; и в этом мгновении я поняла: путь в этом мире – не только борьба, но и возможность снова почувствовать себя живой.
Глава 23. Башня, где не спят
Утро в башне оказалось обманчивым: солнце пробивалось сквозь узкие бойницы так робко, что казалось, будто само сомневается, стоит ли тревожить этот мёртвый камень; я сидела у окна, глядя на полосы света, и они напоминали мне трамвайные лучи московского утра, когда стекло дрожит от колёс и ты пытаешься уговорить себя, что новый день не так уж плох, хотя знаешь – он будет точно таким же. Здесь же утро не обещало ни спешки, ни работы, оно было чужим, но от этого ещё более навязчивым, как незваный гость, который смотрит тебе через плечо и молча оценивает.
Он появился в дверях, словно ночь решила задержаться ещё на мгновение, и его шаги отозвались гулко, заставив стены будто ожить; я усмехнулась: «Ты входишь так, будто за тобой целая армия», – он хмыкнул: «Я просто не умею красться», – и я ответила: «Ну да, человек, который умеет управлять тенями, не умеет тихо войти в комнату», – он приподнял бровь и сказал: «Я умею, просто не хочу», – и мы оба рассмеялись, хотя смех был разным: у него насмешливым, у меня скорее облегчённым, потому что словесная дуэль казалась привычной, а привычное здесь держало на плаву.
Мы спустились вниз, и башня встретила запахом золы и сырости, и я подумала, что это похоже на старые подвалы московских домов, где стены всегда плачут влагой, и ты не понимаешь, почему до сих пор не рухнули; я провела ладонью по камню и сказала: «Здесь слишком много памяти, её можно черпать вёдрами», – он усмехнулся: «Память – это не вода, она тяжелей», – я ответила: «Неудивительно, что твой взгляд всё время такой мрачный», – он рассмеялся и покачал головой, будто хотел что-то сказать, но передумал, и в этом недосказанном было больше, чем в словах.
Мы вышли наружу, и снег встретил тишиной, только ветер носил искры льда, и я вспомнила утренние прогулки в детстве, когда мама тащила меня в садик, а я мечтала спрятаться в сугробе и стать невидимой; здесь же сугробы казались хищными, они вбирали в себя шаги и закрывали следы, как будто стирали доказательства существования, и это было тревожно. Я сказала: «Если мир так быстро глотает следы, может, он не хочет, чтобы здесь кто-то жил», – он ответил: «Мир не хочет слабых», – и я усмехнулась: «А сильных он превращает в циников», – он промолчал, но уголок губ дёрнулся, словно он хотел возразить, но не нашёл слов.
Дорога привела нас к старым воротам, перекошенным и заросшим инеем, и я остановилась, рассматривая ржавые петли, и вдруг вспомнила свои двери в коммуналке, которые вечно заедали, и нужно было пинать снизу, чтобы открыть; я усмехнулась: «Знаешь, эти ворота напоминают мне мою молодость», – он прищурился: «Значит, пройти их будет сложно», – я хмыкнула: «Для меня – да, для тебя – пустяк», – он толкнул створку, и та со скрипом поддалась, и я невольно признала, что иногда циники действительно оказываются полезными.
За воротами открылся склон, ведущий вниз, и ветер ударил сильнее, врываясь под плащ, и я поёжилась; он заметил и сказал: «Ты всегда мерзнешь», – я фыркнула: «А ты всегда наблюдаешь», – он усмехнулся: «Привычка тех, кто слишком долго живёт», – и я ответила: «Звучит как оправдание вуайериста», – он рассмеялся, и смех разлетелся по склону, словно сам ветер решил подыграть; мне вдруг стало теплее, хотя снег хлестал лицо, и я поняла, что иногда чужое присутствие греет сильнее огня.
Мы спустились к ущелью, где стояла старая мельница, её лопасти замёрзли в вечном движении, и я остановилась, рассматривая их, и сказала: «Вот символ моей жизни – работаешь до каменного состояния и всё равно не двигаешься», – он усмехнулся: «Зато красиво», – я приподняла бровь: «Тебе всегда легче замечать красоту в чужих руинах», – он пожал плечами: «Потому что свои руины хуже», – и я впервые не захотела ответить сарказмом, потому что в его голосе прозвучала правда, от которой отмахнуться было невозможно.
Мы вошли внутрь мельницы, и запах старой муки и гнили ударил в нос, я прикрыла лицо ладонью и сказала: «Если это твой ресторан, то у него проблемы с санитарией», – он усмехнулся: «Не переживай, меню тут одно – холод», – я фыркнула: «Тогда обслуживание соответствует», – и он рассмеялся, и я поймала себя на том, что люблю этот смех, хотя ещё недавно готова была считать его самым раздражающим звуком в мире.
Сквозь щели в стенах пробивался свет, и на полу играли тени, вытянутые и странно живые, словно мельница пыталась показать, что даже остановленное движение оставляет след; я сказала: «Может, в этом и смысл – двигаться хоть в отражении», – он усмехнулся: «Ты быстро учишься у теней», – я улыбнулась: «А ты быстро замечаешь чужие уроки», – и он ответил: «Это единственное, что я умею хорошо», – и в этой фразе было больше грусти, чем иронии, и я поняла, что в нём куда больше трещин, чем он готов показать.
Мы покинули мельницу, и дорога снова поднялась вверх, и небо окрасилось в розовый, как будто мир решил на минуту притвориться добрым; я смотрела на это сияние и сказала: «Похоже на обещание», – он усмехнулся: «Здесь обещания стоят дешевле льда», – я ответила: «Но всё равно красивые», – и он посмотрел на меня так, будто впервые понял, что я могу видеть то, чего он давно разучился искать.
Когда на горизонте показались стены города, полузасыпанные снегом, сердце дрогнуло: в этом было и предчувствие, и страх, и странная радость; я сказала: «Кажется, нас ждёт что-то новое», – он усмехнулся: «Или старое, которое ты ещё не узнала», – я улыбнулась: «Разница ведь только в том, как назвать», – он рассмеялся, и в его смехе было не только привычное высокомерие, но и лёгкая благодарность, будто ему самому стало легче идти рядом.
И я вдруг поняла: башня, в которой мы ночевали, действительно была местом, где не спят, потому что именно там началось пробуждение, которого я сама давно боялась.
Глава 24. Город под снегом
Город открывался постепенно, словно боялся показаться сразу, и башни, покрытые инеем, тянулись в небо так устало, что напоминали офисные высотки в Москве после дождя, когда серый цвет поглощает всё и даже реклама теряет краски; тишина здесь была такой плотной, что каждый шаг отзывался эхом, и я поймала себя на мысли, что этот каменный сон похож на мой собственный – работа, дом, транспорт, снова работа, и только редкие вспышки надежды, как огоньки в окнах, пытались убедить в обратном. Снег падал медленно, будто боялся потревожить руины, и в этой медлительности было что-то величественное, как в последнем аккорде симфонии.
Он шёл рядом, тень скользила за ним, будто город признавал в нём хозяина, и я не выдержала: «Тебе идёт эта декорация, будто её строили специально под твой характер», – он усмехнулся и бросил: «Города всегда подстраиваются под тех, кто пережил их», – я закатила глаза: «То есть это всё твой дизайнерский проект?», – он хмыкнул: «Я бы добавил больше света, но у мира свои вкусы», – и я неожиданно рассмеялась, потому что эта фраза звучала слишком по-человечески, как жалоба соседа на ремонт.
Улицы встречали пустыми витринами, в которых застыл лёд, и в отражении я видела собственное лицо, и оно казалось чужим, будто я смотрела на героиню книги, которую не дочитала; я вспомнила, как однажды задержалась у витрины книжного магазина на Новом Арбате, и моё отражение там тоже показалось странно лишним, словно книги имели больше права быть на этой улице, чем я. Здесь ощущение стало ещё сильнее, потому что даже мёртвые витрины казались значимее, чем человек, пытающийся не замёрзнуть в их холодной тени.