
Полная версия:
Рейс 317. Повести, рассказы
Объяснил мне все Карл Петрович. Когда после завтрака Ян Янович куда-то вышел, тот, зло поблескивая глазками, обратился ко мне:
– Новость не слышали? Опять славные медики загнали одного на тот свет. – И он назвал фамилию старика, чье кресло сегодня оказалось пустым.
Так вот в чем дело, вот почему они собираются по утрам! Это же поверка, поверка жизни.
Мне было стыдно. Стыдно, что я посчитал причудой то, что было самым высоким долгом человека. До сих пор я знал только школьные и студенческие переклички, на которых если кто-то и отсутствовал, то это значило, что он или болен, или сачкует. Я знал и армейские поверки, на которых правофланговый каждый вечер говорил страшные, но одни и те же слова. К ним привыкали, как привыкают ко всему в жизни. Командир называл фамилию, а правофланговый отвечал: «Рядовой такой-то погиб смертью храбрых…». Первое время эти слова пронизывали мозг, сжимали сердце и будили воображение. Но шли дни и годы, и хотя мы знали, что эти слова по-прежнему верны, волновались все меньше и меньше.
Мы не знали людей, которые погибли, мы не верили в смерть и не видели смерти. А здесь, в больнице, она ходила рядом и как-то невероятно обыденно забирала тех, кто совсем недавно меньше всего считался с ее законами.
Я стал по утрам регулярно ходить в тот дальний конец коридора. Случалось, что чье-то место оказывалось пустым, тогда кто-нибудь шел на разведку. Если разведчик возвращался и предлагал: «Пошли завтракать», – все было в порядке, если молчал, комментариев не требовалось.
Среди моих новых знакомых был очень живой и энергичный старичок, которого одни называли просто Арвидом, другие Арвидом Вилисовичем. С ним каждый день и спорил, и ругался мой Ян Янович. Обо всем. Смотрят, например, вечером телевизор. Вдруг Ян Янович, ни к кому вроде бы не обращаясь, бросает:
– А диктор-то шепелявит…
И понеслось! Арвид Вилисович тут же начинает доказывать, что вовсе диктор не шепелявит, а лишь слегка («и очень приятно») пришепетывает.
– Помню, – говорит он, – у нас в дивизии был комиссар полка Аугсткалн. Он точно так же пришепетывал…
– Аугсткалн никогда не был комиссаром! – взрывается Ян Янович. – Он был замполитом. Комиссары были до сорок второго, а он пришел в дивизию в сорок третьем…
– То есть как это – в сорок третьем? Меня-то ранило в сорок втором…
И пошло, и пошло. Схватывались они по любому поводу и без. Как только сходились – начиналась перебранка. Я не помню такой темы, которая не затрагивалась бы в споре. Их пытались усовестить, мирить, но все было напрасно. Наш лечащий врач, Майя Степановна, рассказала мне, что наблюдает этих пациентов уже в третий раз и все время повторяется одна и та же картина. Вначале требуют, чтобы их поместили в одной палате, затем доругиваются до того, что приходится разводить по разным углам больницы.
– Неужели они так ненавидят друг друга? – спросил я тогда.
– Что вы, это такие друзья, которых водой не разольешь. Всю жизнь вместе. В подполье, на Гражданской, потом против немцев воевали в латышском корпусе. Даже болеют вместе. И все время ругаются.
Эту характеристику по-своему дополнил Карл Петрович:
– Два старых чудака. Сорок лет их знаю и не помню, чтоб не ругались.
Сам Карл Петрович ни в какие споры не вступал, хотя характер имел отнюдь не легкий. Однажды он мне признался:
– Знаете, Артур Александрович, жить мне осталось не так уж много. Так зачем напоследок портить себе удовольствие?
– Удовольствие?
– Именно, молодой человек. Жить – это удовольствие. Особенно для старика. Я, знаете, на своем веку столько спорил, столько доказывал, что теперь решил – хватит. Поживу для самого себя, без лишних затрат нервной энергии… Ну а этот, – он кивнул на стоявшего у окна Яна Яновича, – доведет себя или своего друга до приступа. И только…
В тот день мы сели играть в домино. Мой постоянный напарник, Карл Петрович, высыпал из коробки на стол костяшки и с треском размешал их. Играть с нами сели Ян Янович и Арвид Вилисович. Это была не игра, а, как говорил мой коллега по домино, представление в одном действии без репетиции. Хотя я играть совершенно не умел, Арвид Вилисович и Ян Янович, споря между собой, то и дело показывали на меня, приговаривая: «Ты видишь, как играет человек?». Кончилось все тем, что они нахохлились и разошлись в разные стороны.
Когда на следующее утро мы с Яном Яновичем пришли на поверку, оказалось, что нет Арвида Вилисовича. Я видел, как сжал зубы Ян Янович, как побелело его лицо. Прошло положенное время, а Арвид Вилисович не появился. Ушел разведчик. Я обратил внимание на руки Яна Яновича – они мелко тряслись. Вернулся посыльный, все выжидательно посмотрели в его сторону.
– Неясно. В палате нет.
В коридоре мы встретили Майю Степановну. Она бежала куда-то с бледным, перекошенным лицом. Ян Янович остановил ее и тихим, но твердым голосом спросил:
– Что с Арвидом Вилисовичем?
– Ах, оставьте вы меня, ничего я не знаю. – И она, побежала дальше по коридору.
Завтракать Ян Янович не стал. Мне тоже кусок в горло не лез, и я просто машинально ковырял в тарелке. Прошло с полчаса.
– Артур, сходи глянь, что там…
Я сразу понял, что от меня хочет Ян Янович, и вышел в коридор. Старика на месте не было. Услышав об этом, Ян Янович лег на кровать и отвернулся к стене. Примерно через час я вновь сходил проверить, но Арвида Вилисовича по-прежнему не было. Когда я вернулся к себе в палату, Ян Янович, не меняя позы и не поворачивая головы, спросил:
– Нет?
– Нет.
Мне надо было идти к зубному врачу на пятый этаж. Вернулся я через час. Еще издали увидел у нашей палаты большую толпу народа. Недоброе предчувствие шевельнулось в душе, и я прибавил шагу. Старики стояли молча, опустив головы. К своему крайнему удивлению, среди них я увидел Арвида Вилисовича. Он сидел у стены на стуле, зажав голову руками. Я еще не успел ничего спросить, как из палаты вся в слезах вышла Майя Степановна. Она подошла ко мне и заплетающимся языком проговорила:
– Вы представляете?
– Что случилось?
– Это какой-то кошмар. Я не переживу этот день. Утром, когда мы встретились, мне позвонили из дому, что дочь кипятком ошпарилась. Я бросилась домой, только успела вызвать «скорую», хотела с ней в больницу ехать, звонят отсюда – Берзинь умер.
– Ян Янович? Как же это? – У меня перехватило дыхание.
– Да вот. Арвид Вилисович пошел на процедуру и заговорился с нянечкой. Вернулся, а Яна Яновича уже и нет. Господи, что же делать?
Я не помню, как уносили Яна Яновича, не знаю, что делали в нашей палате. Пришел я в нее только поздно вечером.
Карл Петрович, бледный и молчаливый, лежал на кровати, укрывшись до подбородка. Говорить мы не стали. Было тоскливо и жутко. Я то и дело поглядывал на кровать Яна Яновича и все время слышал его кашель.
Утром на поверку все собрались точно вовремя. Места Яна Яновича и Арвида Вилисовича пустовали.
Старики стояли молча, склонив головы. Разведчиков не посылали.
Анита
Я вот смотрю на вас, писателей, и думаю: вокруг столько интересного, а вы все темы ищете. Я понимаю – вам хочется найти что-нибудь пооригинальнее, а я, если хочешь, расскажу тебе совсем простую историю.
Родился я под самой Лиепаей, на хуторе, в крестьянской семье. Тогда наших биографий никто не спрашивал, анкет мы не заполняли – жили, как все. Белую булку только по большим дням видели. А так – картошка и треска. Может, потому такой здоровый и вымахал: говорят, в треске фосфору много.
Семья наша была большая: отец, мать и шестеро детей. Земли своей не было, хозяйства – тоже. Отец или батрачил, или в лесу работал, мать по дому возилась. А мы шестеро, мал мала меньше, только и ждали, когда накормят. За что ни схватись – одна нужда. В девятнадцатом пришла Советская власть. Думали – все, отмучились наконец. Да сам знаешь, рано радовались: власть пришла и ушла, а нужда осталась. Еще хуже стало. Отца арестовали. На каком-то митинге за большевиков высказался. Продержали его в охранке недолго, но встать на ноги он так и не смог. Похаркал кровью месяца два – только мы его и видели. А ведь был покрепче меня. Я против него мальчик…»
Нельзя было не улыбнуться, взглянув на этого «мальчика». Напротив меня сидел двухметрового роста мужчина, упрятав под собою большую часть добротного старого дивана. Ткань пиджака вздыбилась над буграми мышц. Лицо, словно наспех сработанное каменотесом, с одной стороны покрывала большая плешина ожога, с другой – рваный шрам. Говорил он глуховатым голосом, размеренно, солидно.
«Когда умер отец, совсем обнищали. Мать и при отце еле двигалась, а после его смерти и вовсе слегла в постель. Старшей сестре, Аните, тогда двадцать исполнилось, мне восьмой шел. Остальные четверо были поменьше. До сих пор удивляюсь: как можно было выжить?
Мать помирает. Собрала Анита последние копейки, позвали врача. Посмотрел он больную, рецепт выписал. Самое главное для нее, говорит, отдых и питание. Ну, что касается отдыха – это мы ей сколько угодно: лежи себе, мама. А что касается питания… Мы еще спим, а Анита уже в поле. Утром встанем и шатаемся по двору до самой ночи. Грязные, голодные. Я понимал, что у матери ничего не выпросишь, а маленькие – те идут к ней и клянчат хлеба. Встать у матери сил уже не было. Голову поднимет, задрожит и плачет. Голоса не слышно, только слезы из глаз катятся.
Прибегает Анита домой затемно. Печку топить начинает, обед готовит. Ели, кажется, все, что проглотить можно. Наварит бурды и несет первым делом матери. А мы окружим кровать и языки глотаем. Не может мать есть. Сидим все и ревем. Как только Анита котелок на стол поставит, мы тут как тут. Не едим, а стонем. Я ведь и сейчас ем так, что за мной никто угнаться не может. Вот так и жили, пока мать за отцом не отправили. Но странное дело: помощи от матери в последнее время не было никакой, а померла – совсем беззащитными стали.
При отце белую булку по праздникам покупали, а сейчас каждой картошине молились. Отец все-таки за лето зарабатывал, до весны хватало. Теперь же что Анита принесет, то и съедим. А много ли одна заработает на шестерых? Об одежде и не думали – с голоду не помереть бы.
Пришлось и мне на заработки пойти. К тому времени уже восемь лет исполнилось. И коров, и овец пас, и детей нянчил. Заработать, конечно, не заработаю, а одним ртом все-таки меньше. Да еще что-нибудь стяну. Жизнь, она ведь чему хочешь научит, тем более голодного.
Стала Анита нам вместо матери. Малыши ее так и называли. Даже сейчас закрою глаза – и стоит она передо мной: высокая, худая, торопливая. Я не помню, чтоб она чего-нибудь не делала. Утром просыпаемся – Анита возле печки, вечером засыпаем – или стирает, или шьет. Не припомню, чтобы ее руки хоть минуту оставались без дела. Пальцы грубые, черные, в сплошных мозолях. Не знаю, было ли у нее что-нибудь личное: желания там или мечты. Было, по-моему, только одно – как бы самой не помереть с голоду да нам не дать умереть. Никогда не знавшая ни ласки, ни улыбки, ни привета, она как одержимая один на один боролась с этой проклятой жизнью. Мечтать было некогда и, к сожалению, не о чем. Ждать помощи не приходилось: родственников у нас ни богатых, ни бедных не было. Книжек о кладах мы не читали да и читать не умели. Но жить без желаний человек не может. По-моему, он и живет до тех пор, пока чего-то хочет. Мы тоже жили, потому что очень хотели есть. Каждое утро нас будило только одно желание – хлеб. Вот тогда у Аниты и появилась мечта – купить корову. Мечта казалась совершенно фантастической. Собрать столько латов, чтобы хватило на корову, – об этом можно было мечтать только в бреду. Но бред был таким заманчивым и желанным, что Анита не могла отказаться от него ни днем ни ночью. Одно время она пыталась даже откладывать какие-то жалкие гроши, но и это оказалось не под силу. Тогда мечту о корове Анита связала со мной. Я должен был вырасти и помочь ей.
Когда мне исполнилось десять, повела меня Анита в город. Сестра была уверена, что в Лиепае я выйду в люди и наконец помогу заработать на корову. Что касается ее первого предположения, то она, кажется, не ошиблась. Останься я в деревне, все могло сложиться иначе. Что касается заработков, то здесь Анита крепко просчиталась. В городе не только для меня – для взрослых мужчин работы не было. Окончательно отчаявшись устроиться, мы уже совсем собрались возвращаться домой, как вдруг один сапожник согласился взять меня в ученики. Договорились, что хозяин научит меня сапожному ремеслу, а затем возьмет к себе в подмастерья. Пока будет учить, платы никакой. Одни харчи. До сих пор, как вспомню, так и хочется пожелать, чтоб ему и на том свете этими харчами кормиться. Хозяин был большой шутник и «философ». Он говорил о пользе труда и терпения не хуже любого проповедника, а хитростью и жадностью уступал разве что самому черту. Единственно, чем я обязан своему хозяину, – это тем, что ушел я от него с лютой ненавистью к эксплуататорам. Такого слова я тогда еще не знал, но первые азы политграмоты получил в сапожной, из которой так сапожником и не вышел.
Через четыре года я уже хорошо разбирался, что к чему. Поэтому, послав хозяина подальше, я в самом прямом смысле слова хлопнул дверью и ушел. Ушел, как говорится, куда глаза глядят. Как я жил и мыкался – вспоминать не хочется, да и рассказ не об этом. Главное, что в деревню я вернуться не мог: было стыдно снова садиться Аните на шею. И вот в семнадцать лет я наконец нашел работу в порту. Поехал домой и отдал сестре первые заработанные латы. Что тогда творилось! Слезы, радость… О корове не только не забыли, а, наоборот, мечтали еще сильней и мучительней, потому что в городе был я. Анита, как в горячке, шептала: бог не оставит бедных сирот. В том, что я стал человеком, никто не сомневался – ведь я принес деньги.
И вдруг, представь себе, все рухнуло. Во-первых, я «связался с большевиками» – так говорила Анита. Во-вторых, как это и должно было случиться, угодил в тюрьму. Затем пошло все, что тебе известно. Подполье, тюрьма. Это был мой первый университет. Второй, официально, я окончил уже после сорокового года.
Но боже, как тогда, в двадцать девятом, Анита ругала большевиков! Она не могла простить, что я вновь оставил ее одну. Шли годы. Братья и сестры подрастали и постепенно уходили из дому, каждый навстречу своей нужде. А старшая сестра работала и работала. Трудно было поверить, что этой женщине нет еще сорока. Она напоминала высушенную и изможденную старуху. Последняя моя сестра ушла от Аниты в год восстановления Советской власти. Анита осталась одна.
Случилось так, что я сумел позаботиться о ней. Она не нуждалась. Да и сколько ей после всего пережитого и нужно-то было? Но видеться с нею почти не виделся. Сам понимаешь, дел было хоть отбавляй. Пока дела за нами гонялись, и сорок первый наступил. Встретились мы с Анитой только в сорок четвертом году, когда я в Латвию вернулся. Не знал даже, жива она или нет. Оказалось, что немцы ей брата-большевика припомнили. Три года в Саласпилсе отсидела. Сидела в лагере и большевиков ругала. Отца из-за них потеряла, корову не купила, за брата отсиживай.
Встретились мы с ней на хуторе. Поплакала. Звал к себе. И слушать не хочет. Прилипла к хутору. А что хорошего? Ничего там не изменилось. Умолял, упрашивал – не помогает. Уехал. Еще несколько раз приезжал. Бесполезно. Не поеду, и все.
Прошло несколько месяцев. Ночь на улице. И вдруг слышим стук в дверь. Открываем – Анита. Возбужденная, бледная. Спрашиваем: что случилось? Зубы стучат, говорить не может. Усадили, отпоили водой. Что же оказывается? Корову ей дали. Вот она и прибежала новость сообщить. Тридцать километров бежала. Порадовались мы вместе с ней, начали спать укладывать. Но сестра и слышать об этом не хочет. Назад пойдет: а вдруг что с коровой случится! И это после тридцати километров, на ночь глядя! Убежала все-таки. Еле живая от усталости, а потащилась назад.
Ожила Анита. Корову и чистит, и вылизывает, и что только с нею не делает. Вот это, говорит, власть, не то что твои большевики. Еле убедил ее, что большевики – это и есть новая власть. Совсем уже было сестра к большевикам расположилась, и вдруг на тебе, коллективизация. Колхозы. Кому, казалось бы, и идти в колхоз, как не моей сестре, и держаться за него крепко-накрепко? Так вначале оно и случилось. Анита одной из первых записалась, и вдруг кто-то сказал ей, что корову сдать надо. Тогда, знаешь, всякое болтали. Анита ни о каких колхозах и слышать не захотела. Даже ночью спать перестала – боится, что корову уведут. Упрашивали, уговаривали, как мне потом рассказывали, – ничего не помогает. Уже и организация колхоза закончилась, люди новую жизнь начали – Анита ни с места. Мне уж и намекали, и прямо говорили, что, дескать, сестра позорит брата. И действительно, стыдно. Я уже тогда председателем горисполкома был. А главное, парадокс какой-то: беднячка, казалось, свет таких не видывал, и на тебе. Чего я только не делал, ничего не помогает.
И вдруг однажды является моя Анита и ведет за собой корову. Я как глянул, так обомлел. Пришла я, говорит, брат, к тебе жить. Примешь обеих – останусь, не примешь – бог с тобой. Я было взорвался, да жена сдержала. Потом вспомнил я, какая у Аниты была жизнь и чем мы ей обязаны, плюнул на всякие пересуды, поставил корову в сарай, а Аните отвел самую лучшую комнату. Думаю: «Была у сестры единственная мечта – пусть радуется, жила всю жизнь в грязи и голоде – пусть поживет в чистоте и в свое удовольствие». Привез корове сена, свеклы. Анита из сарая не выходит. Как зверюшка сидит возле коровы и озирается. В глаза ей глянешь, и самому заплакать хочется – такая в них боль и просьба.
Пошел я в горком, объяснил секретарям все как есть. Правильно, говорят, сделал, а на всякую болтовню не обращай внимания. Приехал, рассказал Аните. Вижу, не верит, опасается. Потом немного успокоилась. По ночам в комнате спать стала.
В ванне ее отмывали, руки кремами да мазями пытались лечить. Бесполезно. Руки, как были, так и остались, словно кора на дереве. А запах земли сырой никакое мыло не могло перешибить. Совершенно неграмотная была женщина, а деликатности не занимать. Видит, что с коровой что-то неладное получается, старается меньше на глаза с ней показываться. Чуть свет берет свою буренку и идет за город, на луг. Приходит, когда уже совсем темно. В комнату к себе прошмыгнет, и не видно ее, и не слышно.
Так и жили. Пока весна, лето, еще ничего было. Но вот осень пришла, зима на пороге. Тут уж сена целый стог складывать надо. Это в городе-то. Как ни признателен я был сестре за все, что она мне делала, но продолжаться так долго не могло. Людям ведь объяснять не станешь, да и не каждый поймет. Сотрудники уже перешептываются. В общем, нехорошо. Но до поры до времени молчу. Несу свой крест и молчу. Жена тоже делает вид, что все нормально. А дети? Им как ни объясняй, все равно «бабушку Аниту» за чудачку считают. То Велта, то Эгид что-нибудь ляпнут. А она ведь все понимает. Она от коровы отказаться не может, а понимать понимает.
Молока у нас – не знаем, куда девать. И сами пьем, и соседи помогают… Только показалось мне как-то, что вкус у него изменился. Я возьми об этом и скажи. Анита покраснела, обиделась и долго-долго что-то бурчала насчет осени, кормов.
Жена мне потом говорит: «Не трогай ты ее, она каждую каплю выхаживает!» А я что? Я без задней мысли. Сказал и забыл.
И вдруг однажды прибегает Эгид и тащит меня на улицу. Хочет что-то показать. Выходим – он меня к молочному магазину ведет. Напротив магазин недавно открыли. Мы, грешным делом, с Айной думали: может быть, хоть он на Аниту подействует. Даже намекать пытались. Только разозлилась. В магазин, говорит, молоко тоже от коров привозят, а не сами делают. Заводит меня Эгил с тыльной стороны. Шепчет: «Гляди!» Я смотрю и глазам не верю. Стоит моя Анита и молоко из бутылок в ведро выливает. Меня ведь, знаешь, удивить нелегко. А тут не выдержал и крикнул: «Анита!»
Ты видел когда-нибудь живую смерть?
Как глянула, точно! Ведро бросила и бежать. Смотрю, продавец выходит, красный как рак. Спрашиваю: «Вы мне можете объяснить, что здесь происходит?» Мялся он, крутил, а потом рассказал.
Оказывается, корова перестала доиться: то ли старость подошла, то ли заболела чем.
Анита к продавцу и обратилась: помогай, дескать, а то без молока из дому выгонят.
«Я, товарищ председатель, – говорит этот молочник, – очень нехорошо тогда о вас подумал, ну и начал помогать Аните».
Оказывается, она все личные деньги, все, что ей давали на обеды, тратила на молоко. Не хватает, она кому на огороде поможет, кому полы помоет. А если и тогда денег нет, в кредит ей продавец отпускал. Жалел, чтоб не выгнали. А ведь набрать-то надо ни много ни мало – ведро каждый день. Это чтоб не думали о корове плохо.
Пришел я домой, не сказал Аните ни слова.
На второй день приходит моя сестренка домой раньше обычного. Светло еще совсем было. Приходит, а в руках полно пакетов. Подарки. Мне, Айне, Велте, Эгилу, словом, всем. Откуда, спрашиваем? Корову продала. Продала и накупила подарков. На все деньги, до копейки.
Мы сидели и не могли шелохнуться. С одной стороны, мы понимали, что развязка должна была когда-то наступить, и внутренне радовались ей. Но в то же время чувствовали, что происходит что-то ужасное. В тот день Анита была какая-то необыкновенная. Она будто светилась изнутри. И вечером не ушла, как обычно, к себе в комнату, а поужинала вместе с нами и долго-долго сидела, вспоминая свою жизнь. Дети слушали ее, недоверчиво вытаращив глаза, Айна вытирала слезы, а я вместе с Анитой как бы вновь уходил в детство. И чем дольше Анита говорила, тем отчетливей я понимал, какой подвиг она совершила сегодня. Когда сестра закончила свой рассказ, я подошел и поцеловал ей руку. Разошлись мы поздно. Я долго не мог уснуть и все думал. Чем помочь сестре? Решил назавтра, прямо с утра, поговорить с ней начистоту и, если она не может жить без коровы, сделать все, чтобы сестре было хорошо.
Утром, наскоро побрившись и умывшись, я постучал к Аните. Не получив ответа, открыл дверь и вошел в комнату. Анита лежала на кровати, укрытая до подбородка простыней. Ее лицо было необычно белым. Впервые в жизни я увидел на нем улыбку.
Вот так-то, дорогой мой, а ты говоришь: темы…
По дороге
Тайга бежала навстречу. Ели и сосны в ослепительно белых шапках стояли сплошным нескончаемым коридором. Порой казалось: вон за тем поворотом дорога выскочит на простор, в ясный и солнечный день, но тайга вновь хватала ее в свои объятия и уводила все дальше и дальше.
В машине было двое: водитель и корреспондент московской молодежной газеты. Выехали они ранним утром, тогда же и познакомились, у подъезда гостиницы. Среднего роста крепыш в сером неказистом свитере вывалился из кабины и шутовски вытянулся:
– Илья Николаевич Половцев, прибыл в ваше распоряжение.
«То, что ты Илья Николаевич, а не Илья и тем более не Илюшка, вижу», – прикинул Горяев, без энтузиазма пожимая руку шофера, но представился достаточно вежливо:
– Горяев.
Шофер продолжал выдерживать взятый им тон:
– А если не секрет, служители вредного культа каким именем нарекли вашего батюшку?
«С заковыкой!» – подумал Горяев и с усмешкой представился:
– Алексей Павлович.
– Значит, Павлович? Вот теперь порядок в избушке на колесах. В какую степь прикажете?
– Неплохо бы добраться до Слюдянки.
– Рысцой потрусим или сразу вскок пойдем?
– А это уж вам лучше знать, на что ваш жеребец способен.
– А что? Конь как конь. Он у меня, язви его в бок, как хочешь ходит. Вперед, назад…
– Лучше бы вперед.
– Да вы не сомневайтесь. Добежит куда следует.
Пока машина выбиралась из города, Горяев настороженно наблюдал за шофером. Тот неторопливо, как на экзамене в автоинспекции, продирался по городским улицам.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Notes
1
Макитра – глиняный горшок. Здесь подразумевается глупая голова.
2
Макуха – жмых (укр.).
3
Чиночка – лезвие (укр.).
4
Кавун – арбуз (укр.).
5
Я буду стрелять! (нем.)
6
Ховрах – суслик (укр.).
7
Усього – всего (укр.).