
Полная версия:
Рейс 317. Повести, рассказы
Если бы вдруг разверзлась земля или кто-нибудь крикнул: «Немцы!», мы удивились бы значительно меньше – наш городок переходил из рук в руки четыре раза. Но то, что мы увидели, начисто переворачивало всякое представление о жизни. Такой мы и не знали, и не помнили. Чистенькая и сытая, она удивленно смотрела на нас и как бы допытывалась: «Неужели это тоже школьники?» Пацан явно не знал, что делать, неловко переминался с ноги на ногу и то и дело перекладывал из руки в руку большой, с двумя никелированными застежками коричневый портфель. Затем решился раскрыть рот и спросил:
– Вы, мальчики, пионеры?
Вообще, однажды нас уже оскорбляли. В первый раз в прошлом году, когда мы только пришли в школу. Совсем недавно бежали фашисты, и мы, давно позабывшие, что такое книжки, с опаской входили в полуразрушенное здание. Стекол в окнах не было, дверей тоже. Стояли разнокалиберные столы и стулья, да висела ободранная доска. Мы затыкали окна всем, чем попало, топили тем, что приносили с собой из дому, писали на старых книжках и газетах чернилами, сделанными из бузины. Впрочем, зимой не писали. В чернильницах был лед. Но не об этом речь.
В первый же день, только мы расселись за письменными, обеденными и кухонными столами и с опаской стали ждать, что с нами будет, в класс быстрой походкой вошла молодая розовощекая женщина. В белой кофточке, новой черной юбке, она подошла к доске и, как-то очень красиво поставив ноги в туфлях на высоких каблуках, широко улыбнулась и проговорила:
– Здравствуйте, дети!
Дети… Мы сидели, задохнувшись от злости и обиды, мы еще переживали оскорбление, а Петька очень громко и очень четко произнес:
– Во дает, стерва!
Женщина быстро-быстро заморгала, наливалась краской и ничего не понимала. Ей, наверное, казалось, что она ослышалась. Но потом сообразила, что на нее смотрят два десятка пар осуждающих глаз, что «стерва» – это она, закрыла лицо руками и стремительно выскочила из комнаты.
Через несколько минут в класс во всем военном, только без погон, влетел высокий худой мужчина и перекошенными от бешенства губами не выкрикнул, а прохрипел:
– Встать!
Вот это разговор, тут и раздумывать не над чем! Коротко, ясно. Мы еще не знали, что перед нами директор, но уже насмерть окрестили его «гестаповцем». Вообще набор кличек у нас широкий: «полицай», «гестаповец», «фашист». «Полицаями» мы зовем всякую шваль, паскудников, «гестаповцами» – горлопанов и драчунов, «фашистами» – тех, кто объединяет в себе все эти качества.
– Встать!
Ого, оказывается, «гестаповец» умеет не только хрипеть.
– Кто оскорбил Зинаиду Ивановну?
Зинаиду Ивановну… Ее даже зовут, как ту. Недалеко от нас жила некая Зинка Ляленкова. Ходила все в черных юбках, белых кофточках да в туфлях на высоких каблуках. С фашистами, гадюка, ходила, с офицерами. Мы ей один раз кирпичиной в окно запустили, оттуда выскочило двое гадов, как лупанули из автоматов… Еле ноги унесли.
– Я еще раз спрашиваю: кто оскорбил Зинаиду Ивановну?
Интересно, а как ту звали по отчеству?
Но мы, как потом оказалось, оскорбили хорошего человека. Ни за что.
Потом, конечно, помирились и даже подружились. Мы вели себя на ее уроках особенно прилежно и никогда не напоминали о нашем первом знакомстве. Она ведь тоже чувствовала себя, наверное, виноватой. «Дети…»
Но то была учительница, а это стояла зеленая сопля и что-то там варнакала: «Мальчики, вы пионеры?»
Пионеры мы или не пионеры? Принимать нас никто не принимал, клятв мы никаких не давали, галстуков на груди нам не повязывали. За слово «пионер» в нас стреляли, за красные галстуки вешали, а всякие клятвы выбивали из нас вместе с душой и кровью. Но когда мы впервые после немцев пришли в школу и нас спросили, пионеры мы или нет, все, как один, ответили «да». Никто нас не допытывал, никто не требовал доказательств. Разве кому-то что-то было неясно? А тут…
Петька медленно поднимается с земли, подходит к херувимчику и… Боже ты, боже… Крику, словно поросенка режут. А всего и делов-то – обычная смазь. Гришку вон шомполами на виду у всех пороли за «Интернационал». Мы его пели хором. Только все успели смыться, а Гришку схватили. Так он только стонал, а не орал как резаный.
Петька с удивлением смотрит на орущее перед ним существо и без всякой злобы, просто так, из любопытства, делает еще одну смазь. Вой переходит в вопль. Вокруг собирается вся школа. Такого тут не видали давно. Кто-то оглаживает замки на коричневом портфеле, и все его содержимое вдруг оказывается на земле, кто-то щупает «матерьяльчик» на штанах и рубахе, и все мы с удовольствием наблюдаем, как вспыхивают на ее белом полотне фиолетовые пятна чернил.
Мать Сережки Белоусова врывается в школу через полчаса. Она буквально разбрасывает нас, стоящих на ее пути, и, резко толкнув ногою дверь, исчезает в кабинете директора. Мы затаив дыхание ждем, что будет. Вначале кажется, что за дверью много женщин пытаются перекричать друг друга.
Директора не слышно совсем. Затем шум несколько стихает, и до нас начинают долетать отдельные слова и даже фразы: «Банда… Стадо скотов… Я не позволю…» И так далее. По мере того как стихает шквал женских голосов, все явственнее слышится мужской басок.
Вначале директор доказывает, это мы хорошо понимаем, что мы не банда и не стадо скотов, его голос постепенно крепнет, но вдруг вновь исчезает. Женщина берет разговор в свои руки. До нас долетает слово «мерзавцы». И вдруг мы слышим, как говорят мужчины. Теперь их в комнате значительно больше.
– Как вы смеете? Кто вам дал право? Вы понимаете, какую сказали гнусность? Этих ребят, у которых все детство в крови и голоде…
Он не договаривает, потому что его прерывают:
– Так что же прикажете моему сыну? Одеться в рубище и вымазаться кровью?
– Перестаньте, как вам не стыдно…
Директор вновь не успевает договорить.
– Почему мне должно быть стыдно? Ребенка убивают какие-то садисты, а вы мне нотации читаете…
– Да не выдумывайте чепухи, ничего с вашим сыном не случилось.
– И это говорите вы, директор?
– Да, я, директор. Просто ваш мальчик не нашел верного тона, и у ребят это вызвало реакцию.
Даже в коридоре было слышно, что мамаша захлебнулась воздухом.
– И это все, что вы можете мне сказать?
– Да, все.
– Мерзавцы!..
Нам показалось, что женщина бросилась драться. Мы так надавили на дверь, что она отворилась. Директор стоял посреди комнаты и смотрел на разъяренную мамашу побелевшими от бешенства глазами. Он не обратил на нас никакого внимания, просто он нас не замечал.
– Убирайтесь вон. – Директор пальцем указал даме на дверь, пошевелил губами и вдруг гаркнул: – К чертовой матери!
Мы дробью разлетелись в разные стороны и с удовольствием наблюдали, как мать Сережки Белоусова чешет по коридору. Вот, значит, какой у нас «гестаповец».
А с пацаном мы сами поладили. Вздули для порядка пару раз, и живи себе на здоровье. Парень вроде бы и ничего, но уж больно слюнявый.
Глава 6
Сережка жмется к забору, а мы проходим мимо, даже не удостоив его взглядом.
Время тянется долго и томительно. Уже и искупались, уже и стемнело, но до нашего часа еще далеко. Мы слоняемся из улицы в улицу, не находим себе места. Лениво шутим и чем дальше бегут минуты, тем настойчивее пытаемся доказать друг другу, как мы спокойны.
С Сатаной шутки плохи. Этот не остановится ни перед чем. Камнем – так камнем, ножом – так ножом. Мы сами видели, как он писанул чиночкой[3] по лицу девчонку. Поп, тот поехиднее, поаккуратнее. Обернет нож носовым платочком и словно пыль смахивает. Сразу и не поймешь, отчего у человека на спине расплываются красные пятна. А Сатана – нам кажется, ему очень нравится, что его считают бешеным, – бьет чем попало.
Петька останавливается, задирает голову и смотрит в небо. Мы тоже смотрим, но ничего, кроме звезд, не видим. А Буржуй вот так постоит-постоит, пошлепает губами и скажет время, словно у него часы в кармане.
– Пора!
Мы идем на условленное место, располагаемся в кустах и замираем. Теперь время пойдет еще мучительней и дольше. Нам кажется, что мы стоим целую вечность, прежде чем в тишине ночи раздаются шаги. Я чувствую в животе холод, словно проглотил кусочек льда. Но тревога оказывается ложной. Это не Сатана. Вновь шаги. Мы, напрягаясь изо всех сил, глядим в темноту, но это опять не тот, кого мы ждем. Облегченно вздыхаем, но не уходим. Проходят еще несколько человек с танцев, и наступает полная тишина. Матери, небось, совсем извелись, ожидаючи. Но что поделаешь – надо!
Мы чувствуем, как настораживается Петька, как напрягается его тело. Он вынимает руки из карманов, мы мгновенно улавливаем малейшие его движения, потому что знаем: ошибки не будет.
Я сижу в Таганке, ненаглядная,Скоро нас отправят в лагеря…Песня надвигается все ближе и ближе. Кажется, еще совсем немного, и она дохнет на нас своим хмельным перегаром.
Петька раздвигает кусты и делает шаг вперед. Мы за ним. Сатана мгновенно останавливается, замолкает, вглядывается в Петьку и вдруг хохочет от удовольствия. Мы не успеваем опомниться, как из темноты за Сатаной вырастают Поп и Слепой. Елки точеные, вот это влипли! Мы же сто раз проверяли, и каждый раз выходило, что именно здесь, возле дома, Сатана появлялся один. Как быть? Пока мы размышляем, Сатана берет Петьку двумя пальцами и вкрадчивым голосом спрашивает:
– Ну, что, падло паршивое, по кустикам гуляешь, девочек хочется? – Он делает правой рукой резкое движение вниз – пугает. Есть у Сатаны такое движение. Никогда не знаешь, когда схватит. Поэтому пугайся не пугайся, а пригибаться приходится.
– Ух, ты фраер! – восхищается бандит.
Мы знаем, что должно за этим последовать. Поп и Слепой наготове, руки у обоих в карманах. Бежать? Не получится, догонят. Действовать, как договорились? Но их же трое, и они с ножами. Мы не успеваем ответить ни на один из этих вопросов, как все за нас решает Петька. Он вдруг делает шаг назад и изо всех сил солдатским отцовским сапогом бьет Сатану в пах. Блатарь сгибается в три погибели, и, когда его физиономия оказывается на уровне Петькиного живота, следует отчаянный удар по «сопатке».
Сатана валится на землю.
Нас никто не делит, мы сами мгновенно разбиваемся на группы. Петька и Гришка наваливаются на Сатану, Ванька и Витька подступают к Слепому, мы с Володькой окружаем Попа. Нам некогда следить друг за другом. Да и не видно, темно. Поп по-кошачьи пригибается к земле, но вместо прыжка пятится назад. Надо глядеть в оба. Так и есть, забелело. Вот дурак, он даже сейчас прячет нож в носовой платок. Я слышу, как колотится сердце, и тоже начинаю пятиться назад. Но вот Володька-Шкет, зараза… Он повисает на руке у Попа, и тот не может ничего сделать. Скорее на помощь! Я что есть силы бью Попа кулаком в подбородок. Этот удар я видел много раз и у наших солдат, и у гитлеровцев. Поп выпускает из руки нож, бросается мне навстречу. Теперь только бить. Бить, бить и бить. Не давать ему развернуться. Я замечаю, как Шкет становится на карачки. Ну и хитрюга. Теперь только посильнее толкнуть, и Поп, как бревно, завалится на землю. Так и есть, Поп не замечает подвоха и летит через Володькину спину наземь. Теперь не дать подняться. За себя, за Ваньку, за Петьку, за Гришку… Жаль, что темно. Вот бы глянуть на паршивую рожу. Небось не хуже раздавленного помидора, даже бить уже неохота.
Попу наконец удается встать на ноги. Он что-то мычит: не то молится, не то плачет, – и пускается наутек. Следом за ним удирает Слепой. Видно, тоже хорошо досталось. Мы не кидаемся вдогонку. Черт с ними! Того, что они получили, им хватит надолго. Есть птица почище.
Петька и Гришка возятся с Сатаной. Сопение, звон, хруст. Настырный бандюга, упирается. Мы окружаем его плотным кольцом и заваливаем на землю.
– Кусаешься, сволочь? – Гришка с размаху бьет Сатану по зубам. Хрусь… Интересно, сколько теперь зубов потребуется этому красавчику?
Мы связываем Сатане руки и ноги и спускаем с него штаны. Даже на расстоянии чувствуется, как дыбится его тело. Не нравится, голубчик? Это не над девчонками куражиться на танцплощадке! Петька достает из-за голенища плетку из стальных проводков, размахивается и бьет по сверкающим белым ягодицам. «О…о…о! У…у…у! Падло… Сука… А… я… яй!..»
Заговорил, стервец, заговорил. Теперь пороть до тех пор, пока всю дурь не выкричит. Петька бьет размашисто, с толком. Несколько ударов, и белые пятна тускнеют. Петька бьет точно, не мажет. Надо только проследить, чтоб не запорол насмерть. А то будет, как тогда с полицаем.
Глава 7
Тогда… Это было, когда наши высадили десант. Нет, надо все по порядку. Фашисты озверели до того, что перестреляли всех мужчин. Старик, пацан – неважно, к стенке – все! Кто мог, уходил в лес, кто мог, прятался. Потом вроде бы поутихло. Поутихло – это значит, не всех скопом на бойню, а партиями. Как раззвереют, особенно после налетов партизан, так и пошло. Кого к Меловой горе, кого на виселицу. Мы уж так наловчились прятаться, что сами себя боялись. И вот где-то примерно за год до ухода оккупантов выбросили наши парашютистов. То ли к партизанам, то ли еще для каких надобностей. Но только уж больно неудачно выбросили: перебили их всех начисто. А один, еле живой, каким-то чудом ушел и приполз к Агафоновым во двор. Петька с матерью и спрятали этого солдата, да не просто спрятали, а выходили. И вот ведь какой паразит, этот Буржуй, – нам ни слова. Ну, да не о том речь.
Был у нас в городе полицай, некий Атаманчуков. Лютый зверь перед ним котенок. Ударить, убить – для него одно удовольствие. Да просто убить, лишить жизни и сделать это, как он сам говорил, со смаком, с аппетитом. Что-нибудь вырезать, выдавить, оторвать, сломать. Мы сами однажды видели, как он еврейских детишек брал за ноги и бил головками о дерево.
Вот этот самый Атаманчуков и выследил Петькиного солдата. В общем, никто не знает, – то ли случайно нашел. Только ворвались в дом Агафоновых полицаи, перерыли весь двор и вытащили из сарая раненого.
Атаманчуков, как всегда, был пьян и куражился. Перво-наперво потребовал, чтобы солдат встал перед ним на колени и попросил милости. Вместо этого раненый всю свою ненависть к гитлеровскому холую выплюнул ему в рожу, здоровенным плевком. Что делал полицейский гад, как он только не изощрялся! Солдат не дрогнул. Когда бандит понял, что бить больше нечего, что он так и остался оплеванным, ярость его перешла всякие границы. Он набросился на Петькину мать, которую охраняли двое полицейских. Сам Петька находился в толпе соседей, вернее, соседок. Его полицаи не видели, зато он видел все.
Взбешенный до последней степени, Атаманчуков на этот раз изменил своему правилу и с бабой покончил в два счета. Носком кованого солдатского сапога ударил женщину в живот так, что Петьке показалось: у него самого внутри все слилось в один сплошной кровавый синяк. Он рванулся к матери на помощь, но благоразумные руки взрослых удержали его на месте.
Мать не закричала, не упала. Она как-то присела и, словно хотела отдохнуть, прилегла. Но не успела ее голова коснуться земли, как полицай ударил сапогом во второй раз, так, что женщины закрыли Петьке глаза. Но он видел, он все видел. Мать лежала на земле, скорчившись, а вместо головы у нее было… Мы тоже все видели.
Петьку, задыхающегося от рыданий, унесли тогда на руках. На счастье, в тот момент никого из младших Агафоновых – ни Настеньки, ни Ванюшки – в доме не было.
После этого, как говорила моя мать, Петька постарел. Вечно эти взрослые что-нибудь выдумают. Почернел – это верно, молчаливей стал – точно, а чтобы постарел… Какой был, такой остался. Одно только вбил себе в голову: порешу гада – это Атаманчукова, значит, – и точка. А мы что? Мы с Петькой согласны, мы сами все видели. Да только как это сделать?
Петька знал как. Он следил за полицаем и выследил. Тот иногда наведывался к Ляленковой Зинке, а потом, пьяный, через вот это самое место, где мы мутузим Сатану, возвращался домой.
К той операции мы готовились посерьезней, чем сегодня, – знали, на что идем. Слава богу, не маленькие.
Мы выслеживали полицая до тех пор, пока не подкараулили. Он был один. Едва переставляя ноги, Атаманчуков брел и мурлыкал какую-то песню. То и дело останавливаясь для пополнения сил, он двигался прямо на нас. Мы вот точно так же хоронились в кустах.
Мне до сих пор кажется, что Петька укокошил его сразу – так сильно он съездил его кирпичиной по затылку. Полицай, даже не охнув, свалился на землю.
…Надо остановить Петьку, а то Сатана уже не орет, а хрипит, словно ему бритвой перехватили глотку. Мы развязываем Сатане руки и ноги. Не стоит. Ничего, встанет. Встанет и будет помнить всю жизнь. Петька наклоняется к блатарю и говорит то, что все думаем:
– В другой раз угробим!
Мы чувствуем, как дрожит тело бандита. Он силится что-то сказать, но не может. Ну, пусть подумает, это ему полезно. Мы уходим.
Через сотню шагов Петька останавливается, размышляет. Затем круто поворачивается и решительно идет назад. Вообще Петька – молодец. Нам самим как-то не по себе. Хоть и сволочь, но оставлять одного… Мы берем Сатану на руки, тащим. Хорошо, что дом близко. Не человек, а кабан какой-то. Мы кладем избитого на крыльцо, стучим в окно. Теперь порядок, можно смываться, теперь с этой гнидой ничего не случится.
Мы возвращаемся к танку, опускаемся на землю и, обессиленные, долго молчим. Вообще-то после драк, а их у нас бывает немало, мы шумливые, как петухи. Каждый норовит доказать, что именно он решил исход битвы. А сейчас мы молчим. По телу постепенно разливается усталость, и мы начинаем дрожать не меньше Сатаны.
Как же все-таки случилось, что мы сумели? Их было трое взрослых бугаев, вооруженных ножами, а мы… Мы вспоминаем о только что пережитом и не верим сами себе. Видно, прав Петькин отец, который говорит, что, если знаешь, за что дерешься, так и сил втрое больше.
Отец у Петьки тоже молодец. Скажет, как прилепит. Жаль только – дома почти никогда не бывает; вечно в разъездах. Бывало, увидит у кого-нибудь из нас синяк под глазом или рассеченную губу, ухмыльнется и скажет:
– Вместо барабана употребляли? – А потом посерьезнеет, сядет рядом с нами и учит: – Вы, пацаны, мослов своих под удары не подставляйте. Не для того они предназначены. И вообще, драка – дело последнее. Это вон быки и бараны… У них другого языка нету. А вы ж люди. Если уж драться, так хоть знать, за что. А не так – Ванька Петьку, Петька Мишку, ни за что ни про что. В драке, братцы, есть всегда одно правило. Обижают слабого – заступись, тут и раздумывать нечего. Сам с кулаками в морду ни к кому не лезь, не уподобляйся скотине. Но если тронули – бей! Бей так, чтобы никому не повадно было поднимать на тебя руку. Вот так-то, герои с синяками…
Мы несколько раз предлагали Петьке попросить батьку разделаться с Сатаной. Но он только хмурился и упрямо твердил:
– У него своих делов хватает.
Глава 8
Да, видно, Петькин отец был прав. Если знаешь, за что дерешься, сил больше. Буржуй закуривает. Самосад в его самокрутке потрескивает, как головешки в костре. Этот треск, кажется, слышен на все левады, а едкий табачный дым, въедаясь во влажные запахи разнотравья, белыми космами, словно туман, окутывает вокруг нас кусочек ночи. Интересно, сколько сейчас времени? Дома, конечно, будет выволочка со всей выкладкой. Но, как говорится, семь бед – один ответ. Петька докуривает свою цигарку, встает:
– Пошли, что ли?
Вообще на сегодня можно бы и пошабашить. Впечатлений и так по горло. Но Петька действует по шоферскому правилу: пошел на обгон – не дергайся! Раз договорились, значит, баста – идем на поляковский сад. Он у нас один из немногих оставшихся в живых. Когда-то этих фруктов было ешь – не хочу. А теперь один-два садочка, и все. Немцы повырубили, партизан боялись. Им партизаны мерещились на каждом шагу. Ветер подует, курица пробежит – хватаются за автоматы.
Партизан действительно было много. Они, как правило, появлялись там, где их меньше всего ждали, и, ошалевшие от злости и страха, фашисты рубили деревья и сохраняли их в редких и крайних случаях. Возле штабов, госпиталей…
…Операция по поляковскому саду требует уже совершенно иного подхода и иной подготовки. Прежде всего нужно проникнуть во двор. А это не так просто. Спекулянт обнес свои владения густой колючей проволокой. Мы каждый раз щупаем эту проволоку, проверяем, не пропустил ли паразит через нее ток. Во-вторых, надо обезвредить кобеля, что бегает по всему двору. Здоровенный, как бугай, он может поднять такой тарарам, что не дай бог. В прошлый раз так и случилось. Оттого и задницы до сих пор ноют.
Мы идем в свой блиндаж, берем еще с вечера приготовленные инструменты и амуницию и направляемся к поляковскому дому. Каждый знает, что ему делать, ничего напоминать никому не надо. Мы подходим к забору со стороны левад. Это, кстати, наше счастье. В случае чего есть куда смываться. Мы подходим и залегаем. Вперед уходит Володька. Надо проверить, все ли спокойно и нет ли кого во дворе. Кроме кобеля, конечно.
Володька уползает, а мы терпеливо ждем. Проходит, кажется, целая вечность, прежде чем возвращается разведчик. Он скатывается к нам в окоп и на немой Петькин вопрос тихо отвечает:
– Порядок.
Значит, вперед! Мы подтягиваемся прямо к забору и буквально «умираем». Теперь начинается самое сложное – проход во двор. На это дело у нас отправляются Петька и Гришка Рудяшко. То, что они сейчас начинают, требует невероятной осторожности и терпения. Надо сделать в проволочном заборе проход, и сделать это так, чтобы не раздалось ни единого звука. Для этого у нас есть специальные ножницы-кусачки. Солдатские, разумеется. Малейшая неосторожность – пиши пропало.
Петька ложится на спину, берет в руки ножницы. Гришка придерживает обеими руками проволоку, чтобы не звенела. Проходят секунды, минуты… Не заснули там пацаны? Нет, не заснули. Раздается едва уловимый щелчок. Нам он кажется настоящим выстрелом, и мы от испуга еще сильнее прижимается к земле. Но вокруг все по-прежнему спокойно. Снова минуты, и снова щелчок. Минуты – щелчок… Минуты – щелчок…
Наконец Петька и Гришка отодвигаются от проволоки, передают нам ножницы, поднимают с земли мешочек. Теперь наступает самое неприятное. Надо подползти к собачей будке, навалиться на пса, надеть ему на голову мешочек, перетянуть морду тряпками, чтобы не мог вякать, привязать кобеля к будке – и все это сделать совершенно бесшумно.
Разведчики исчезают в сделанном ими проходе, а мы, затаив дыхание, вслушиваемся в ночь. Иногда нас пугает стук собственного сердца. Главное, ничего не видно. Лежишь, как дурак, и ждешь у моря погоды. Ванька Кондратенко от напряжения шморгает носом, а мы передергиваемся, как от удара током. Нашел время прочищать свое нюхало.
Тянутся минуты, тянутся, как волы по дороге, тянутся и растворяются в темноте ночи. Кажется, что-то послышалось, что-то вроде возни. Но нет, все тихо. Вот опять послышалось. Я прикладываю ладонь к уху и напрягаю слух до последнего. Так и есть, ползут. Появляются Петька и Гришка. У обоих всклоченный вид, дышат, как будто сбегали к Куприянихе и обратно. Петька протягивает мне руку и торопливо, шепотом просит:
– Перевяжи!
Я ищу тряпку, а он так же торопливо объясняет:
– Укусила все-таки, сволочь!
Мы перевязываем Петьке руку и по одному вслед за Буржуем лезем в поляковский двор. Теперь надо глядеть в оба и не мелочить. В саду есть все – и яблоки, и груши, и сливы, и абрикосы, и смородина… Можно растеряться и набрать чепухи, например смородины. А на кой нам? Мы договорились брать только яблоки. Может быть, мы позволим себе сорвать по кавуну[4], они только-только начинают созревать.
Мы подползаем к намеченным деревьям, мысленно мы подползали к ним уже десятки раз, и начинаем трудиться. У каждого из нас есть торбочки, карманы, есть, наконец, место за пазухой. Мы работаем тихо, но упорно. Интересно, сколько рублей недосчитается завтра спекулянт?
Наконец Петька поднимает руку. Это значит все, шабаш. А жаль, хоть и брать уже некуда, но уходить не хочется. Да и яблочка еще ни одного не попробовали. Но приказ есть приказ, мы начинаем отход. Теперь это намного сложнее. Ползти невозможно, мы словно одеты в яблоки, да еще торбочки в руках. Низко пригнувшись, цепляясь за ботву и спотыкаясь о кавуны, идем к выходу.
Нет, так уйти нельзя. Я не выдерживаю, наклоняюсь и срываю кавун. Стучать по нему некогда… Черт с ним, какой будет – такой будет. Мы выныриваем из-под проволоки и растворяемся в своих любимых левадах.
В блиндаже зажигаем лампу, сделанную из гильзы снаряда, и начинаем выкладывать добытое. Получается внушительный бугорок. Я снисходительно поглядываю на своих друзей и водружаю на вершину бугра кавун. Но, оказывается, моя снисходительность ни к чему: по кавуну взял каждый. Мы весело хохочем и начинаем пир. Кавуны теплые, зеленые, как трава, но мы едим их, захлебываясь от удовольствия. Если бы в этот момент к нам зашел кто-нибудь из посторонних он, вероятно, подумал бы, что попал в свинарню. Во-первых, яблоки мы едим так редко, что уже начали забывать их вкус, кавуны не знаем, как пахнут, во-вторых, мы проголодались так, что готовы съесть собственные ботинки.