
Полная версия:
Жить. Любить. Верить
Вставай, страна огромная, вставай – на смертный бой!
Им так же хотелось жить. Любить. Верить. Встречать рассветы над Яузой, Невой, Волгой, Днепром, Иртышом, Амуром… выдумывать двигатель, который долетит до звезд… печь хлеб… выводить новый сорт морозостойких груш… читать лекции… играть с детьми… Им было что терять.
Как и тем, кто смотрел сейчас на те же тевтонские кресты, на выползающие из желто-серой пыли БТРы с вяло болтающимися желто-синими тряпками. Деды и прадеды вставали сейчас за плечами внуков и правнуков, поддерживая, направляя, напутствуя: держитесь, только держитесь! И они, сегодняшние, готовы были так же держаться, так же стоять насмерть – потому что у каждого там, за тысячи и миллионы стометровок отсюда, были те, к кому так хотелось вернуться. Потому что если не встать насмерть, и возвращаться будет некуда. И не к кому.
Если дорог тебе твой дом…
Пусть ярость благородная вскипает, как волна…
…огонь открыли одновременно: и мы, и… те, в клубах желто-серой пыли. Рокот автоматических пушек и крупнокалиберных пулеметов, стрекотание пулеметных и автоматных очередей, тянущий вой гранатометов, разрывы, вскрики – в этой какофонии, казалось бы, сплошной, выделялся каждый звук. И вскоре к ним присоединились крики, мат, глухие удары – противник достиг опорника…
* * *13:55–16:05, бешенство побежденных
Контратака превратила поле у опорника в пейзаж почти лунный. Только черные от нагара тушки БТР, на которых уже за копотью не разглядеть было ни вольфсангелей, ни тевтонских крестов, напоминали, что это все же – Земля. Планета, мать вашу, людей. Между мертвыми машинами в пожухлой, обгоревшей траве тут и там виднелись тела тех, кого бросили сюда, чтобы отобрать у русских только что взятый опорник.
Не вышло.
«Чертовы русские» точно клещами вцепились в Зуб дракона, уже не прикрывающий позиции арты и ПВО. И готовы были держать любой ценой, пока в образовавшуюся брешь не ударят более мощные основные силы.
Командир роты, капитан запаса, пришедший добровольцем во время мобилизации, оказался рядом в остатках траншеи сообщения – после двух последовательных обстрелов от траншеи мало что оставалось, однако ж какое-никакое, а укрытие.
Капитан спросил огня, и Вик нашарил в кармане биковскую зажигалку, сам не знал, зачем таскал, ведь не курил же, но всякое бывает. Вот и пригодилась. Портсигар у капитана был потертый, побитый, заслуженный, сигареты в нем – крымские. Он затянулся – сперва быстро, раз, другой, потом медленно, с наслаждением. Чуть прикрыв глаза, выдохнул сизый дым, чуть скривился – не то поморщился, не то усмехнулся:
– Сейчас будет пекло. Мы им хвост накрутили знатно, – эту порцию дыма капитан выпустил из ноздрей, словно дракон. – Они нам этого не спустят.
– Почему? – Вик и не думал сомневаться в словах командира, спросил, чтобы только не молчать.
Молчание тяготило, почти пугало. Неизвестно, сможешь ли когда-нибудь еще перекинуться хоть с кем-то хоть парой слов. Сколько раз уже было – вот ты сидишь с кем-то в окопе, перебрасываешься пустяковыми фразами, а уже через пять минут он падает рядом, не успев даже вскрикнуть, только хрипит и… и все…
– Нешто я укропа не знаю? – капитан дернул краем рта. – Мстительные твари… Да и нужен им этот опорник, реально нужен.
И снова знакомый стрекот-клекот с небес, многоголосый, более громкий, чем раньше…
– Раз, два, три… – считает капитан, едва заметно бледнея. На пятнадцатом сбивается, мотнув головой, словно хочет отбросить, отогнать это назойливое жужжание. – Это если каждый дрон, почитай, батарея, со скольких стволов они по нам работать будут?
Ответа на этот вопрос они так и не узнают – через миг сверху обрушится огненный ливень, и этот будет куда мощнее и страшнее первого. Они не узнают, что противник нацелит на опорник все, что будет у него под рукой…
Д–20, Д–30, «Мста-Б», «Мста-С», «Акация», «Гиацинт»; чешские «Дана» и «Зузана», немецкие Pz2000, французские «цезари», американские М109 и М777 – целый арсенал, который наскребли со всей Европы и даже из-за океана. Кроме пушек и гаубиц, по опорнику ударят и РСЗО – «Град», «Ольха», «Ураган», немецкие «ларсы» и «марсы», французские LRU и даже те самые хваленые «хаймарсы»…
Вся нечистая сила, вся омерзительная мощь, весь человеконенавистнический потенциал на долгие сто двадцать минут обрушит свое смертоносное, остервенелое бешенство на собственный опорник, удерживаемый несколькими десятками израненных, изможденных, измученных героев.
* * *16:05–22:20, вызываю огонь на себя
И вновь тишина – оглушающая тишина после артобстрела. Перевернувшись на бок, скривился: ногу стрельнуло болью – видать, задело все-таки, а он даже не понял, когда именно. Отряхнул сухую землю (присыпало изрядно), приподнял голову, огляделся…
Справа, слева – ни единого движения. Рядом лежит капитан – на боку, лицо такое спокойное, такое живое, только вся спина – сплошное кровавое месиво. Тяжелый осколок прошел.
Чуть приподнявшись, вновь осмотрелся. Нет ни движения, ни звука – лишь стрекот дронов в небе да жар от клонящегося к горизонту солнца.
Неужели больше никого?
Отгоняя эту мысль, сжал бабушкину ладанку.
Вгляделся вперед – там из не успевающих оседать желто-серых клубов мимо обгоревших тушек БТР, так и не добравшихся до опорника, выдвигались тяжелые темные силуэты.
Танки.
Мстительность? Нет, чертов опорник им в самом деле нужен, нужен до скрежета зубовного. Критическая точка. Танки они обычно берегли, держали в резерве – то ли на случай нашего прорыва, то ли наоборот, но сейчас мобильный резерв бросили в атаку.
В атаку на… черт его знает, выжил ли еще кто-то, или Вик тут один, как тот последний защитник Брестской крепости. Он даже усмехнулся этой мысли, усмехнулся горько, но почти радостно: его дела обстояли куда лучше, чем в Брестской крепости. То есть ему лично вряд ли светит что-то обнадеживающее, у ангела-хранителя тоже силы не бесконечны, но наши-то тут, на подходе!
Дюжина танков – массивных, приземистых, приближались молча – после канонады гул моторов можно было считать тишиной. За танками стелились еще тени…
Бережно перевернув командира на израненную спину, он отстегнул рацию и ткнул в кнопку…
– Утес вызывает Пеликана, – донеслось хриплое. – Пеликан, вы живы? Доложите…
Он назвал имя, позывной, свою часть, вдохнул и продолжил ровно:
– Пеликан убит, других живых вокруг не вижу, к позиции движутся танки противника. Не менее десяти, в сопровождении штурмовой пехоты, расстояние не более ста метров…
Сто метров. Черт побери, опять эти сто метров. Сколько понадобится танкам, чтобы их преодолеть? Те же тринадцать с половиной секунд, что ему когда-то? Минута?
Он еще раз огляделся, словно пытаясь запомнить мельчайшие детали, и закончил рапорт:
– Зафиксируйте мои координаты и открывайте огонь.
Он не стал добавлять «вызываю огонь на себя». И говорить, что опорник должен остаться за нами, тоже не стал: парню на том конце радиоволны вряд ли требуются разъяснения.
После секундной, не больше, паузы тот ответил:
– Вас понял.
Все было правильно, но умирать от выстрела своих, пусть даже иначе никак, было не то чтобы обидно, но… Но.
Отшвырнув переговорник, он поднялся во весь рост. Нога горела болью и слушалась плохо. Но он поднялся. Всю степь перед его взглядом заливало желтым, золотым, оранжевым – солнце клонилось к закату. Где-то высоко стрекотали вражеские дроны – не так много, как перед недавним обстрелом, но точно не один. Он знал, что его видят. Ничего, пусть еще и слышат!
– Рота! По моей команде… из всех видов оружия… ОГО-О-ОНЬ!
И затрещали пулеметы – и даже, кажется, не только пулеметы – значит, он не один остался? Или это по нему палят? Но…
Обожгло бок, бедро, колено…
Падая, он видел белесо-голубое, еще совсем не закатное небо – и даже обрадовался на долю секунды, что не видит чертовых танков, которые уже совсем рядом: сейчас ударит наша арта…
* * *22:20–03:30, се человек…
Очнулся он от стука собственных зубов. Холодно! Как же холодно!
И лишь в следующую секунду ощутил боль. И удивился: как можно было ее не чувствовать?!
Боль была везде: в руках, в ногах, в теле, особенно с одного бока – может, потому что он на этом боку лежал? И она была – разная: маленькие злобные чудовища старательно трудились над израненным телом: втыкали в него крючки и лезвия, цепляли крохотными, очень острыми клещами, резали, тянули, выкручивали. Левая нога была словно одним гигантским больным зубом…
Кое-как, крючась и дергаясь, удалось перевернуться на живот. Попытался приподняться – бесполезно. Ног как будто не было. Но если болят, значит, они есть? Скосил глаза и ничего не понял: темнота стояла густая, только кое-где мелькали невнятные и непонятные огоньки, блики, проблески. Не то мерещились, не то где-то стреляли.
Где-то довольно далеко. Если эта стенка траншеи, почти вовсе обвалившаяся сейчас, – та, над которой он восставал со своим криком «Огонь!», значит, канонада там, откуда шли танки. И это значит, наши уже прокатились через опорник, отбросили тех, кто пытался его отвоевать, смели их и движутся дальше…
В голове звенело, думать было трудно. И еще – очень хотелось пить. Смертельно хотелось.
Но жажда – это что-то из жизни! Мертвые точно от нее не страдают. Он ведь должен был превратиться в пыль. А превратился в боль. И раз болит – значит, еще живой. Ноги… черт их знает, не разглядишь. А зажигалку он отдал капитану. Его тело – и не только его – да еще обвалившийся этот край траншеи (да и упал он через долю секунды после того крика) стали прикрытием, щитом, потому и не разнесло его на кусочки.
Пить…
Проклятье. Жажда – значит, живой. Но и крови, значит, потерял изрядно…
Говорят, от кровопотери смерть легкая… скоро, наверное, и болеть перестанет…
Но обидно. Вот сейчас умирать – обидно. Они же прошли эту проклятую стометровку. И опорник взяли. И удержали его, и наши сейчас там… как это называется?.. развивают успех.
Левую руку, как и ноги, нестерпимо жгло и дергало. Она была на месте, но толку-то? Наверное, нервы какие-то перебило: плеть плетью, только болит. И не понять, чего там показывают бледные зеленоватые блики стрелок. Надо было, как летчики, на правую надевать.
Правую тоже жгло, но терпимо. И она, да, слушалась, действовала. Ну хоть что-то в этом размочаленном огрызке действует. Вместо того чтобы подтащить к себе левую (в самом деле, зачем ему сейчас знать время?), он сунул руку за пазуху, нашаривая ладанку…
Не веря себе, ощупал шею – шнурка тоже не было. Такой крепкий был, хоть танк на нем подвешивай, не порвется. Разве что перерезать… Черт знает, как его тут швыряло, чем и в какой момент зацепило, выдергивая из-за ворота, шнурок, каким осколком по нему полоснуло, и куда отлетела ладанка…
Потерял.
Вот и все.
Значит, умру.
Мысль почему-то не ужаснула. Что ж, умру так умру. Задачу выполнили. Жалко, конечно, но что ж, двум смертям не бывать, а он сегодня от скольких ушел?
Вот еще бы умереть у своих.
До них ведь не так и далеко. Всего сто метров. И стометровка та сейчас не простреливается, не надо вжиматься, пытаясь спрятаться за мельчайшей неровностью. Всего сто метров. Болит везде – до звезд в глазах, но лежать тут – еще хуже.
Надо ползти. Туда, к своим…
Иногда он терял сознание. Приходил в себя. Холодно. Больно. Цеплялся правой рукой, которая и болела почти терпимо, и, главное, слушалась – подтягивался. Физрук тогда отжимался на одной руке – долго, пока не отработал весь класс. Даже одна рука – это уже много.
Сутки назад он мерил эту дистанцию метрами – ну более-менее метрами, сейчас – сантиметрами. И каждый рывок – крошечный, на большее не было сил – отзывался всплеском боли. Стометровка удлинилась раз в сто. Пересохшее горло проталкивало каждый вздох с надсадным хрипом, от прокушенной губы во рту было солоно.
И снова он проваливался в еще более глухую темноту, где не было боли, где вообще ничего не было. И снова приходил в себя. На третий, кажется, раз, очнувшись, испугался почти до паники: единственная рабочая рука тоже отказалась цепляться и подтягиваться.
Не доползу.
Подтянул ее к лицу – получилось. Пошевелил пальцами. Сжал кулак. Закрыв глаза, повторил те же движения – и почувствовал и пальцы, и кулак, и все остальное. Не боль в них, а саму руку…
Просто, отключившись, видать, навалился на единственное свое средство передвижения и пережал какие-то нервы или сосуды. Бывает. Без всяких ранений бывает. Сейчас пройдет, сейчас будут иголочки…
Иголочки появились быстро: обильные, колючие, болючие – такие молодцы.
В следующий раз его испугала мысль о лесополосе, куда он так стремился: что там ждет? Точнее, кто? Или – никого? Если наши ушли далеко вперед и на старой позиции – пусто? Или – нет, об этом и думать нельзя! – мы откатились назад, и в лесопосадке… Нет. Не может быть. Канонада гудела где-то за спиной, значит…
Шесть раз он терял сознание или семь?
Сбивался со счета, в глазах то темнело, то вспыхивали слепящие искры – словно фейерверки кто-то пускал, в ушах звенело, хрипело и шуршало. И как будто кто-то рядом переговаривался. И темнота наваливалась неудержимо.
– Говорю же, показалось тебе! – услышал он, опять вернувшись в темноту, но не ту, где не было ничего, а в обычную, с колючей землей, колючими звездами наверху и колючей болью везде. Голос, казалось, прозвучал совсем рядом. – Нет здесь никого. Да и темнотища. Вот развидняет ужо…
Он попытался хотя бы застонать, чтобы подать знак: я здесь! Но даже стона не получилось, только шипение какое-то.
– Разговорчики, товарищ Петров, – добродушно, но вполне по-командирски ответил второй голос. – Если кто и ухитрился выжить в этом пекле, до «развидняет» может и не дожить. Так что ищем. А по свету еще пройдем. Мертвых тоже надо хоронить.
– Господи, сколько же их тут легло?
– Да почитай все, кто шел к опорнику этому проклятому. А нациков, заметь, они угандошили втрое больше. Это по предварительным подсчетам. Может, и вчетверо. Так что, даже если все полегли… – второй не договорил.
Вик протолкнул через высохшее, как будто жестяное горло столько воздуха, сколько сумел, затянул внутрь, задержал там на мгновение и вытолкнул, попытавшись превратить этот воздух в звук – ну хотя бы в мычание, в стон!
Получилось хриплое, почти нечеловеческое:
– Н…не… в…вс…е…
И вдруг понял, что едва различимые бледно-зеленые черточки на левом запястье показывают половину четвертого. Сутки прошли. Вечность промелькнула.
Меркнущее – опять! – сознание выплюнуло неуместную мысль: сто метров в одну сторону, сто в другую.
Мысль эта отозвалась внутри головы опять искрами, вспышками, огненными фонтанами – очень красивыми, совсем не пугающими. Фейерверки… Это просто фейерверки. Праздник… Радостные возгласы, смех, веселые голоса… И темнота совсем не темная… Озаряющие ее вспышки складываются в знаки… что-то в них очень важное… главное – понять их, вспомнить… но они рассеиваются, тускнеют, поддаются тьме…
А потом все угасло – и фейерверки, и голоса, и сознание… все осталось там, позади…
Глава 1
Гроза на горизонте
– Ген, прекрати!
Он поерзал ладонями по стене, словно покрепче запирая кольцо рук, в котором оказалась Ольга, ухмыльнулся:
– А то что? – голос звучал насмешливо и как будто снисходительно. – На помощь позовешь? Ну давай, начинай кричать: «Помогите, насилуют!» Или драться станешь? – он демонстративно подставил щеку.
Не стала, конечно. В какой-нибудь мелодраме ей полагалось бы сейчас вдохнуть исходящие от слишком близкого агрессора ароматы – и задохнуться от отвращения, и, почуяв оттого прилив сил, таки съездить по наглой физиономии. Физиономия у Генки была даже и не наглая, просто самоуверен он сверх меры. И пахло от него нормально: чистым телом и каким-то приличным парфюмом, так, слегка. Так что нет, никакого физического отвращения он не вызывал. Вот отвесить оплеуху – да, хотелось. Раз уж простого человеческого «нет» он не слышит. Такая вот слуховая избирательность. Оплеухой неплохо лечится. Вот только руки, упертые в стену почти вплотную к ее плечам, не дали бы размахнуться…
Вместо этого Ольга резко присела, скользнула в сторону – и через секунду уже стояла, чуть опираясь о хрупкую ширму возле двери на террасу. Ширмочка была очень красивая. Очередная Сашкина пассия оказалась любительницей старины, откопала расхлябанную, облезлую конструкцию на чердаке этой самой дачи, отреставрировала, натянула на створки куски найденной там же шелковой скатерти – получилась вещица красоты несказанной. И очень легкая: возле нее черта с два выйдет подловить. Не то что возле стены. А в прямом спарринге еще не известно, кто кого. Генка, может, и сильнее, но Ольга тоже не лыком шита. Да и не станет он силу применять. Не то время, не то место. И персонаж, чего уж там, не тот. Избаловала его мамочка, а отец, по маковку занятый бизнесом, не вмешивался, даже в деньгах никогда не отказывал. Вот Геночка и развлекается, потому и «нет» не слышит.
В самом деле, не драться же с ним.
Потому спросила, как ни в чем не бывало:
– Выкрасился-то зачем?
– Ма-аленькой е-о-олочке холодно зимой, – загундосил Борецкий, крутя головой. Серебристо-зеленые пряди заколыхались, и впрямь напоминая заснеженные еловые ветви. И глаза из привычно серых стали вдруг зелеными. Вот чего, в самом-то деле, до Ольги-то докопался?
– Придурок, – фыркнула она почти беззлобно.
– Забижаете бедного парнишечку, – продолжал он тем же плаксивым тоном. – Между прочим, хайр от самого… – Генка гордо назвал имя одного из самых модных московских стилистов, что Ольга, как обычно, пропустила мимо ушей, отметив только, что Борецкий в своем репертуаре: главное – быть в тренде, или как там это нынче называется, а насколько это удобно и красиво – вообще по фигу. Когда вошли в моду джинсы с подворотами, всю зиму проходил с красными, как у гуся, щиколотками – удивительно, как в больничку не загремел. Хотя модный стилист, пожалуй, свою славу заслужил: и прическа, и дикие ее цвета Генке шли.
– Я не про хайр, – усмехнулась она. – Ты по жизни придурок. Причем самовлюбленный. Лапки загребущие тянешь туда, где тебе точно не обломится. От большого ли ума?
– Чекаешь? Или прям шеймишь? – подвижное лицо изобразило смену разнообразных чувств: и настороженность, и обиду, и даже почти серьезность. – А я ведь не просто так, я ведь и жениться могу!
– Так ты мне предложение, что ли, решил сделать? – она изобразила изумление и тоже почти серьезность.
– Ну… не то чтобы решил, но как вариант… – смотрел он, однако, насмешливо: ну-ка, ну-ка, теперь твой ход: примешь всерьез – а я посмеюсь, посмеешься – у меня все основания обидеться, потому что я типа с открытой душой, а ты выйдешь бессмысленно жестокая…
Все эти перевертыши жанра «ты сам(а) все придумал(а)» Ольга наблюдала не впервые.
– Вот когда решишь, тогда и обращайся. Обещаю… – помолчала немного и со смешком завершила реплику: – Выслушать.
Можно было, конечно, все же съездить ему по физиономии, но… Но. Это ж Генка, тут же вывернулся бы: шуток, дескать, не понимаешь. И выглядел бы почти жертвой. Жертвой женской глупости. Победившей жертвой. А она смотрелась бы дурой и истеричкой. Да и вообще: раздувать конфликт во время праздника? Общего праздника. Где все свои. Даже Генка, при всех его шуточках – свой. Компания, сложившаяся в незапамятные времена почти случайно, сегодня чувствовалась едва ли не вечной. Так что нетушки, не станет Ольга портить общее настроение. Она и так справилась. Вывернулась, поиграла в словесный пинг-понг. Не выиграла – но и не проиграла. Ликвидировала неприятность в зародыше. Кто молодец? Ольга молодец.
На террасе в первый момент показалось почти холодно, и, наверное, поэтому широкие ладони, уверенно обхватившие ее плечи, почти обожгли.
– Ты куда подевалась?
Виктор обнял ее сбоку, почти сзади, но Ольге не нужно было смотреть, она и так знала каждую черточку: и тоненький, паутинный шрамик под левой скулой (итог первой попытки оседлать велосипед), и жестковатые волосы, не то русые, не то каштановые, и плечи, которые неплохо было бы подкачать, – но ей и так нравилось. Объективно говоря, Генка красивее. Но Генка ей ни за каким лешим не сдался, а вот Виктор…
Кто там из классиков рассуждал на тему: если любят за что-то, это никакая не любовь, любят всегда потому что. И, кстати, это ж не только к людям относится. Почему Вик не мыслит себя вне истории со всей ее архивной пылью, Димыча хлебом не корми, дай в железках поковыряться, а Сашка жить не может без медицины? Потому что гладиолус, как говорили в КВН – когда там еще умели шутить.
Мотнув головой, она потерлась об оказавшееся точно возле ее виска плечо, хмыкнула пренебрежительно:
– А, так… – еще и фыркнула по-кошачьи для убедительности. – Борецкому приспичило пообщаться.
– Он тебя… к тебе… да я ему сейчас…
– Ви-ик! – протянула она со смехом, хотя, чего греха таить, порыв спасти и защитить был приятен. – Подумаешь, Генка! Я ж на папиных курсантах тренировалась. Что мне Генкины подкаты?
– Ну так курсанты же папу твоего боялись.
– Вот именно! Поэтому знаки внимания оказывали исключительно в рамках, не то что по морде дать, даже возмутиться нечем было. Ну и обижать не хотелось: они ж не виноваты, что молодые, что у них гормоны, невзирая на учебную и внеучебную загрузку, бурлят, а из относительно свободных особей дамского пола рядом одна полковничья дочка. Постоянно рядом, вот где самый ужас-то. Так и научилась… уворачиваться. Знаешь, как парусники против ветра ходили? В лавировочку! И я так же. И непременно с улыбочкой: дескать, ты прекрасен, милый мальчик, но – не здесь и не сейчас. Может быть, когда-нибудь…
– Сашу-у-унчик! – низкий женский голос пробирал до дрожи, Ольге подумалось, что мужские организмы должны отзываться на подобный тембр не то что инстинктами – безусловными рефлексами. Но капризные интонации подвели, хвост томного возгласа вышел высоким, почти визгливым.
– Вот кого надо с Борецким скрестить, – хмыкнул Виктор. – Как Санька этих тян выбирает? Сам с мозгами дай бог каждому, а тянки у него как на подбор: каждая следующая тупее предыдущей. Называть Шаповалова Сашунчиком – это где-то уже за гранью.
– Зато экстерьер гляди какой, так и выбирает, – пожала плечами Ольга.
Нынешняя пассия хозяина дачи поражала ослепительной, феерической красотой: нежный румянец, тонкий носик, пухлые губы, смоляные кудри, точеная фигура с ногами «от подмышек». Но это почему-то не задевало, не пробуждало не то что зависти, а даже восхищения. Кукла – она и есть кукла. Щелк-щелк. Не откликнулся хозяин на призывный возглас, надо срочно еще кого-нибудь очаровать. Чисто для разминки.
Ближайшим объектом оказался Димка Дятлов, который возился в углу с какими-то проводами – привычная до чертиков картинка. Даже странная шевелюра – настолько сивая, что смотрелась седой, на улицах Димыча, невысокого, щуплого, верткого, в неизменной джинсе, случалось, за бодрого старичка принимали, – когда-то удивлявшая, теперь примелькалась.
Смоляные кудри склонились над «седой» макушкой, красотка мурлыкнула что-то томное, мелодичное, должно быть, очень соблазнительное. Димыч ответил тихо.
– Те-ехникум?! – вопль красотки вознесся до небес гласом оскорбленной невинности. – Сашунчик! У тебя тут чел из шараги? Да ты бы хоть выяснил сперва…
– Что именно я должен выяснить? – почти высокомерно осведомился возникший рядом Шаповалов.
– Вот… этот… вот… – девица почти задыхалась от возмущения, прелестный ротик перекосился. – Он… из техникума!
– Ну да, радиоэлектронного, – подтвердил хозяин. – Не криви губки, морщины будут. Ну и не помешало бы извиниться…
– Что?! – идеальные глазищи еще больше округлились. – Перед… этим? Я же как лучше! Сам, что ли, не понимаешь? Это же отстой! Зашквар голимый! Полный кринж! Я просто…
Задумавшись не больше, чем на пару секунд, хозяин вечеринки хмыкнул:
– Просто? Вот и шагай на выход так же просто. Андерстенд?
– Что за… – на дивной прелести личике нарисовалось всепоглощающее недоумение, тоже, впрочем, вполне прелестное. – Вот ни разу не смешно, – пухлые губы сложились в обиженную гримаску.
Шаповалов глядел на красотку, как профессор-физик – на очередного изобретателя с очередным вечным двигателем, с интересом, но совсем не того толка, на который изобретатель рассчитывал. Глядел, впрочем, совсем недолго, подытожив с легким вздохом:
– Так это и не шутка, – сообщил он скучным голосом. – Моя компания тебя не устраивает, так что – гуд бай, не держу.
– Да ты… ты совсем, что ли, берега попутал? – взвилась красотка.
– Не агрись, а то точно морщинки появятся, – почти равнодушно остановил ее Сашка. – Не на мороз же выкидываю, сейчас такси тебе вызову.

