
Полная версия:
Записки об инспекторе Хансити. Дух Офуми

Кидо Окамото
Записки об инспекторе Хансити
Дух Офуми
©&(P) Ардис, перевод, издание на русском языке
Дух О-Фуми
お文の魂
I
Мой дядя, чье рождение пришлось на самый закат эпохи Эдо, хранил в памяти несметное число преданий тех сумрачных лет: он помнил рассказы о домах, в которых поселилась беда, о затворенных комнатах, куда десятилетиями не ступала нога человека, о неприкаянных душах ревнивиц и о призрачной злобе мужей, что не угасала и за порогом могилы. И все же дядя, верный суровым заветам самурайского воспитания, изо всех сил старался вытравить в себе веру в подобное. Он свято верил, что человеку воинского звания не подобает прельщаться небылицами о нечисти или чудесах. Этот склад духа он сохранил и в годы Мэйдзи. Стоило нам, детям, завести разговор о чем-то таинственном или пуститься в сбивчивые пересказы страшных историй, как дядя брезгливо морщился и никогда не опускался до того, чтобы поддакивать нашему воображению.
Однако однажды и он не удержался:
– И все же на свете порой случаются вещи, которым нет объяснения. Взять хотя бы ту историю с О-Фуми…
Что именно произошло с О-Фуми, никто из нас не знал. Вероятно, дяде и самому было не по себе от того, что он невольно признал существование чего-то, идущего вразрез с его убеждениями, а потому он тотчас замолчал и больше не проронил ни слова. Отец мой тоже хранил молчание. Но по тому, как скупо обронил эти слова дядя, можно было догадаться, что к тем событиям имел какое-то отношение дядюшка К. В конце концов, детское любопытство, не знающее преград, привело меня к его порогу. Мне тогда едва исполнилось двенадцать. Дядя К. не был нам кровным родственником; просто мой отец водил с ним дружбу еще с дореформенных времен, и я с малых лет привык почитать его как близкого человека.
Но и от него я не добился внятного ответа.
– Хватит тебе, всё это пустяки. Не стоит попусту толковать о призраках. И отец твой, и дядя лишь разгневаются, узнай они о наших беседах.
Дядюшка К. слыл человеком словоохотливым, но в этом деле он упорно держал рот на замке, и мне не за что было зацепиться, чтобы выведать подробности. Вскоре школьные будни, где нас изо дня в день пичкали сухими правилами физики и математики, вытеснили из моей головы и имя О-Фуми, и все это туманное происшествие. Так миновало около двух лет. Помню, стоял конец ноября. Когда я возвращался из школы, небо разродилось холодным, пронзительным дождем, который к сумеркам зарядил уже в полную силу. Тетушка К. еще с утра отправилась в театр Синтомидза, куда ее позвали соседи.
Накануне дядюшка К. приказал мне:
– Загляни ко мне завтра вечером. Я буду дома один.
Я сдержал обещание и, наскоро поужинав, отправился к нему. В ту пору город еще хранил в себе нетронутые осколки старых самурайских усадеб, оставшихся в наследство от Эдо; даже в ясный полдень эти строения ложились на улицы сумрачной тенью, а уж в дождливые сумерки всё вокруг погружалось в невыразимое уныние. Дядюшка К. обитал за воротами бывшего даймёского поместья; вероятно, прежде там располагалось жилище какого-нибудь старшего управляющего или доверенного лица. Это был отдельный домик с крошечным садом, скрытым за грубой бамбуковой изгородью.
Дядя уже вернулся со службы, отужинал и успел смыть дорожную пыль в бане. Мы сидели вдвоем подле лампы и больше часа вели неспешную беседу о всякой всячине. Снаружи дождь гулко шлепал по широким листьям фатсии и барабанил в ставни, отчего мрак за окном казался еще гуще и беспросветнее. Когда стенные часы пробили семь раз, дядя вдруг умолк и прислушался к шуму воды.
– Разошелся не на шутку.
– Тетушке, должно быть, будет непросто добираться домой, – заметил я.
– О том не беспокойся, я уже послал за ней рикшу.
Он снова отхлебнул чаю, помолчал немного, а затем выражение его лица стало непривычно серьезным.
– Послушай-ка, хочешь, я поведаю тебе ту самую историю об О-Фуми, о которой ты допытывался когда-то? Для подобных рассказов такая ночь – самая подходящая. Вот только ты ведь у нас из робкого десятка.
И это было чистой правдой: я рос ужасно трусливым. Но, как это вечно бывает в детстве, всё пугающее обладало над моей душой неодолимой властью. Я обожал жуткие истории, слушал их, сжавшись в комок и каменея от страха. А тут речь шла о загадке, что годами бередила мой ум. Стоило дяде заговорить, как глаза мои невольно заблестели. Под теплым светом лампы привидения казались чем-то далеким и невозможным; я нарочно расправил плечи, стараясь казаться храбрецом, и дядя, должно быть, забавляясь моей детской миной, некоторое время молча посмеивался в усы.
– Ну, так слушай. Только, чур, потом не жаловаться, что боишься возвращаться в потемках и не проситься потом на ночлег.
Припугнув меня напоследок, он начал свой рассказ.
– Мне тогда едва исполнилось двадцать лет. Стало быть, шел первый год Гэндзи – тот самый, когда в Киото отгремела битва у ворот Хамагури.
В те годы здесь, в квартале Бантё, располагалась усадьба хатамото по имени Мацумура Хикотаро, чье жалованье составляло триста коку. Мацумура был мужем образованным, глубоко постигшим голландские науки, и состоял на службе по иностранному ведомству. Слыл он человеком не бедным и пользовался немалым весом в свете. Его младшая сестра О-Мити четырьмя годами ранее была выдана замуж за другого хатамото, Обату Иори, чей дом стоял на западном берегу Эдогавы в Коисикаве. К тому времени она уже воспитывала трехлетнюю дочь О-Хару.
И вот однажды эта самая О-Мити явилась к брату, ведя за руку маленькую О-Хару, и с порога объявила:
– Я больше не в силах оставаться под кровом Обаты. Заклинаю вас, добейтесь для меня развода.
Мацумура был не на шутку поражен. Он принялся допытываться о причинах столь дерзкого решения, но сестра лишь сидела с мертвенно-бледным лицом и не находила слов для ответа.
– Это немыслимо. Ты обязана объясниться. Если женщина однажды вошла в чужой дом, она не вольна требовать свободы по своей прихоти, как не может быть и разведена без веских на то оснований. Нельзя просто прийти и просить о расторжении брака, не открыв обстоятельств. Если я сочту твои причины достойными, тогда я смогу хлопотать за тебя. Говори же.
Всякий на его месте рассудил бы так же. Но О-Мити упрямо хранила молчание. Она лишь твердила, точно в забытьи, что не проживет в том доме и лишнего дня и что брат непременно должен ее вызволить. Видеть, как замужняя женщина, дочь самурайского рода, которой пошел двадцать второй год, ведет себя подобно неразумному дитя, было невыносимо. Даже Мацумура, отличавшийся великим терпением, под конец не сдержал гнева.
– Да опомнись же ты! Разве можно идти с просьбой о разводе, скрывая причину? Разве другая сторона смирится с этим? Ты замужем не день и не два, прошло почти четыре года, у тебя растет дитя. В доме нет ни свекра, ни золовки, с которыми тебе пришлось бы делить кров и мириться; муж твой, Обата, человек благородный и кроткий, и хоть не богат, но службу свою несет исправно. Чего еще тебе недостает? Зачем тебе эта свобода?
Ни мольбы, ни гневная брань не возымели действия. Тогда Мацумура невольно задумался. Мир полон соблазнов и падений. В доме Обаты служили молодые вассалы; да и в соседних усадьбах хватало вторых и третьих сыновей, праздных и дерзких. Сестра его еще молода – неужто она совершила роковую ошибку, оступилась и теперь пытается бежать, пока позор не накрыл её с головой? При этой мысли расспросы брата стали еще суровее. Он объявил, что если она не откроет правду немедленно, ему останется лишь одно: силой отвезти ее назад к Обате и заставить говорить в присутствии мужа. С этими словами он уже схватил ее за ворот платья, готовый исполнить угрозу.
Гнев его был столь страшен, что О-Мити окончательно пала духом. Залившись слезами, она взмолилась о прощении и прошептала:
– Хорошо… я скажу всё.
И когда, прерываясь от рыданий, она поведала брату о случившемся, изумление его превзошло всякие границы.
Случилось это семь дней назад, в ту самую ночь, когда в домах убрали кукол после праздника девочек. У изголовья О-Мити возник призрак молодой женщины с распущенными волосами и лицом, лишенным красок жизни. Она была пропитана влагой с головы до пят, точно лишь миг назад вышла из речных глубин. По манерам своим она походила на служанку из знатного дома: она смиренно опустилась на татами, положила руки перед собой и отвесила глубокий поклон. Она не произнесла ни единого слова, не сделала ничего, что могло бы напугать явной угрозой. Она просто сидела у изголовья – неподвижная, покорная и безмолвная, – но именно в этом безмолвии таился невыносимый, леденящий ужас. О-Мити в беспамятстве вцепилась в край одеяла, и в тот же миг страшное видение рассеялось.
Но в ту же секунду пробудилась и маленькая О-Хару, спавшая рядом. Малышка зашлась в таком крике, словно ее коснулось пламя, и сквозь слезы запричитала:
– Фуми пришла! Фуми пришла!
Стало быть, мокрая женщина явилась и ребенку. Имя «Фуми», сорвавшееся с губ девочки, вероятно, и принадлежало незваной гостье.
О-Мити провела остаток ночи в трепете. Дочь самурая и жена воина, она стыдилась подобных призрачных видений и потому поначалу скрыла всё от мужа. Однако на следующую ночь мокрая женщина вновь замерла у ее изголовья. И на третью ночь – тоже. И всякий раз малютка О-Хару вскрикивала: «Фуми пришла!». Измученная бессонницей и неизбывной тревогой, О-Мити больше не могла таиться и открылась мужу. Но Обата лишь поднял её на смех, не придав словам супруги значения. Между тем призрак и не думал исчезать: женщина неизменно являлась к постели О-Мити. Что бы та ни говорила, муж оставался глух. В конце концов, он и вовсе разгневался, заявив, что подобное малодушие недостойно его жены.
– Пусть он трижды самурай, – воскликнула О-Мити, – но разве может человек безучастно взирать на муки собственной жены!
Обида на холодность мужа поселилась в ее сердце. Она была убеждена: если это не прекратится, неведомый дух рано или поздно сведет ее в могилу. Теперь ей виделось лишь одно спасение: забрать дочь и бежать из этого проклятого дома, пока рассудок окончательно не покинул её.
– Вот почему я не могу больше там оставаться. Умоляю, поймите меня.
Пока она говорила, по ее телу то и дело пробегала судорожная дрожь; она прерывисто дышала, словно вновь переживала тот липкий ужас. В ее полных отчаяния глазах не было и тени лжи, и Мацумура невольно погрузился в раздумья.
– Неужто и впрямь подобное возможно?..
Как ни старался он найти разумное объяснение, поверить в рассказанное было свыше его сил. Он понимал, почему Обата отнесся к ее словам с таким пренебрежением. Мацумура и сам готов был прикрикнуть на сестру и прогнать ее прочь, обозвав дурой, но, видя, до какого исступления она доведена, он не смог остаться безучастным. К тому же за этой историей могло скрываться нечто куда более запутанное. Как бы там ни было, он решил прежде всего повидаться с Обатой и выслушать его самого.
– По одним твоим словам судить не возьмусь. Я должен переговорить с Обатой и понять, что известно ему. Предоставь это мне.
Оставив сестру под своей защитой, Мацумура, взяв с собой лишь одного преданного слугу, тотчас отправился на западный берег Эдогавы.
II
По пути в усадьбу Обаты Мацумура пребывал в тягостных раздумьях. Сестра его – лишь женщина, и спрос с нее невелик; но он-то – муж, самурай, облеченный правом носить два меча. Подобает ли человеку его сословия с серьезным видом рассуждать о привидениях, ведя переговоры с другим воином? Сердце его сжималось от стыда при мысли, что почтенный сосед посмотрит на него как на безумца, дерзнувшего нести суеверный вздор. Но как бы он ни пытался повернуть дело в уме, никак не мог подыскать достойного предлога для начала беседы: вопрос был до крайности прост, а потому, с какой стороны к нему ни подступись, всё выходило неловко и нелепо.
Когда он прибыл на место, хозяин дома, Обата Иори, оказался в своих покоях и тотчас велел проводить гостя в приемную. Они обменялись положенными по этикету сезонными приветствиями, однако Мацумура всё не решался изложить истинную цель своего визита. Он заранее приготовился к тому, что будет осмеян, но теперь, оказавшись лицом к лицу с хозяином, почувствовал: говорить о призраках куда труднее, нежели он воображал. К счастью, тишину нарушил сам Обата:
– Не заглядывала ли к вам сегодня О-Мити?
– Да, была у меня, – отозвался Мацумура, но продолжить не нашел в себе сил.
– Верно, уже успела наговорить вам с три короба. Женщины и дети – народ неразумный: ей в последнее время почудилось, будто в наших стенах поселилось привидение. Ха-ха-ха!
Обата смеялся искренне и громко. Мацумура не нашел иного выхода, как ответить вежливой улыбкой. Но одно дело – светский смех, и совсем другое – решение вопроса, принявшего столь опасный оборот. Воспользовавшись случаем, он всё же поведал всё, что услышал от сестры. Когда рассказ был окончен, Мацумура почувствовал, как по его спине струится холодный пот. После этих слов и Обате стало не до смеха. Он нахмурился, явно борясь с замешательством, и на некоторое время погрузился в молчание. Если бы речь шла об одном лишь пустом страхе, можно было бы отделаться шуткой или пожурить супругу, но теперь, когда брат явился с разговором, за которым явственно виделась тень развода, приходилось отнестись к делу со всей строгостью самурайской чести.
– Как бы там ни было, это надлежит расследовать, – произнес наконец Обата.
По его рассуждению, если в доме и впрямь завелась нечистая сила – то есть если усадьба действительно обрела дурную славу, – кто-то из домочадцев непременно должен был столкнуться с чем-то подобным. Он сам прожил здесь двадцать восемь лет и никогда не слышал даже тени подобных слухов. Его дед с бабкой, чей облик он помнил лишь смутно, покойный отец, покинувший этот мир восемь лет назад, и мать, ушедшая двумя годами позже, – никто из них ни разу не обмолвился о чем-то сверхъестественном. И это само по себе казалось странным: отчего же призрак является именно О-Мити, вошедшей в этот дом всего четыре года назад? И если допустить, что по неведомым причинам дух избрал именно её, то почему не раньше, а лишь теперь, спустя столько времени? Но так как иного пути не виделось, Обата решил собрать всех домашних и учинить подробный расспрос.
– Весьма прошу об этом, – кивнул Мацумура, соглашаясь.
Первым делом Обата призвал старшего управляющего, Годзаэмона. Тому шел сорок первый год, и он принадлежал к роду наследственных слуг дома.
– Еще со времен покойного господина мы не знали ничего подобного, – ответил тот без малейшего колебания. – И отец мой в своих рассказах никогда не упоминал о чем-то таком.
Затем настала череда младших слуг и носильщиков, но те были людьми пришлыми, нанятыми недавно, и, разумеется, ничего не знали. После допросили служанок; однако для них эта весть стала громом среди ясного неба, и они лишь мелко дрожали от страха. Расследование зашло в тупик.
– В таком случае, должно вычистить пруд, – распорядился Обата.
Поскольку призрачная женщина являлась О-Мити промокшей до нитки, он предположил, что на дне пруда может таиться некая мрачная тайна. В усадьбе имелся старый пруд, занимавший площадь около ста цубо. На следующий день согнали множество рабочих, которые принялись вычерпывать воду и разгребать ил. Обата и Мацумура лично следили за каждым их движением. Но кроме сонных карасей да карпов ничего не обнаружили. На илистом дне не нашлось ни единого женского волоса, не подняли ни гребней, ни заколок, ни иных вещей, в которых могла бы затаиться чья-то злая память. По настоянию Обаты прочистили и колодец на территории усадьбы, но из темной глубины всплыла лишь одна красная вьюнковая рыбка, вызвавшая общее изумление, – и на том всё кончилось. След оборвался в неизвестности.
Тогда уже Мацумура предложил другое: наперекор страху О-Мити, вернуть ее в дом мужа и уложить спать в прежних покоях вместе с О-Хару, а самим спрятаться в соседней комнате и дождаться глубокой ночи.
На дворе стояла теплая весенняя ночь, укутанная низкими облаками. О-Мити, чьи нервы были натянуты, словно тетива, едва ли могла забыться сном, зато маленькая девочка, не знающая тревог, вскоре мирно задремала. И вдруг она пронзительно вскрикнула, точно ее коснулись раскаленной иглой, а затем захрипела тихим, надтреснутым голосом:
– Фуми пришла… Фуми пришла…
– Вот она! – в один голос воскликнули самураи.
Они рванули на себя фусума и ворвались в комнату. В плотно затворенной комнате застоялся тяжелый, прогретый весенний воздух; пламя в затененном андоне даже не колыхнулось, неподвижно освещая постель матери и дитя. Снаружи не проникало ни малейшего дуновения. О-Мити в беспамятстве прижимала к себе дочь, уткнувшись лицом в подушку.
Получив это живое свидетельство собственными глазами, Мацумура и Обата в немом оцепенении переглянулись. Но от этого загадка стала лишь еще более зловещей: откуда трехлетняя девочка знает имя незримой гостьи, которую не способны увидеть взрослые мужи? Вот что не поддавалось никакому осмыслению. Обата пытался ласково выведать у О-Хару, что именно та видела, но дитя в таком возрасте еще не владело речью в достаточной мере, и добиться от нее толку было невозможно. Поневоле закрадывалась мысль, что мокрая женщина, завладев детской душой, сама заставляет девочку выкрикивать свое тайное имя. И двоим мужчинам, привыкшим полагаться на сталь своих мечей, стало не по себе.
На следующий день управляющий Годзаэмон, глубоко удрученный происходящим, отправился к известному гадателю в Итигая. Тот велел раскопать корни старой камелии, росшей к западу от дома. Дерево выкорчевали, но это лишь подорвало веру в предсказателя: под корнями не обнаружилось ровным счетом ничего.
Так как ночами О-Мити была лишена сна, ей приходилось забываться в дреме в дневные часы. Днем О-Фуми, по всей видимости, не являлась, и это давало женщине краткую передышку. Но жизнь самурайской жены не может уподобиться жизни куртизанки, что бодрствует во мраке и спит при свете солнца. Это было и унизительно, и крайне неудобно для ведения хозяйства. Если не найдется способа навеки изгнать привидение, миру в доме Обаты не бывать. При этом скандал нельзя было предавать огласке: для благородной семьи это стало бы несмываемым позором. Поэтому Мацумура хранил молчание, а Обата строго-настрого запретил слугам болтать лишнее. Однако, видно, кто-то всё же не удержал язык за зубами, ибо вскоре по знакомым домам пополз ядовитый шепоток:
– В доме Обаты, говорят, завелось привидение. Женский призрак, не иначе.
Люди, как водится, прибавляли от себя жуткие подробности, но в кругу самураев было не принято расспрашивать о подобном в лицо. И всё же нашелся человек, достаточно бесцеремонный, чтобы вмешаться в это дело. То был тот самый дядюшка К., сосед Обаты, второй сын в семье хатамото. Прослышав о слухах, он тотчас явился к Обате и прямо потребовал ответа: правда ли то, о чем шепчутся в квартале?
Поскольку с ним Обата водил давнюю и крепкую дружбу, он не стал утаивать истины и поведал всё как есть, после чего попросил совета – нельзя ли как-то докопаться до самой сути этого наваждения. Надлежит сказать, что не только у хатамото, но и у гокэнин вторые и третьи сыновья в Эдо чаще всего оставались без должности и дела. Старший сын рождался наследником; младшие же, если не обладали талантами, чтобы заслужить собственное назначение, или уходили в приемные сыновья в другие семьи, или не имели почти никакой надежды занять достойное место в жизни. Многие из них годами жили на иждивении старшего брата, проводя дни в праздности, хотя и носили два меча, почитаясь взрослыми мужами. С одной стороны, такая жизнь казалась беззаботной; с другой – была исполнена глубокой печали.
Подобное положение неизбежно толкало их к распущенности. Многие становились завсегдатаями чайных домов и искателями сомнительных развлечений. Дядюшка К. был именно таким человеком, а потому для подобного расследования подходил как нельзя лучше. Разумеется, он с радостью принял предложение.
Пораскинув умом, дядюшка К. рассудил, что караулить у постели, подражая героям древних сказаний, сейчас бесполезно. Прежде следовало выяснить, кто такая эта О-Фуми и какие незримые нити связывали ее с домом Обаты.
– Не было ли среди ваших родственниц или прислуги женщины по имени О-Фуми? – осведомился он.
Обата ответил отрицательно. Среди родни таковой не числилось. Что до прислуги, то люди менялись часто, и всех имен он упомнить не мог, но в последние годы женщины с таким именем в доме точно не служили. Когда принялись разбираться глубже, выяснилось, что в доме Обаты издавна держали двух служанок: одну привозили из деревни, принадлежавшей их родовым землям, а другую нанимали здесь, в Эдо, через посредничество вербовочной конторы. Этой конторой из поколения в поколение была лавка Сакая в Отова.
Судя по словам О-Мити, призрак походил на женщину, прежде служившую в знатном доме, и потому дядюшка К. решил начать поиски не с далекого поместья, а с конторы Сакая. Ведь вполне могло статься, что некая О-Фуми служила у Обаты в те времена, о которых сам нынешний хозяин имел лишь смутное представление.
– Что ж, полагаюсь на ваше рвение. Только прошу вас: действуйте втайне, – напутствовал его Обата.
– О том не беспокойтесь.
На том они и расстались. Стоял ясный погожий день конца третьего месяца, и на махровой сакуре в усадьбе Обаты уже густо зеленели молодые листья.
III
Дядюшка К. направился к заведению Сакая, что в квартале Отова, и погрузился в изучение долговых и учетных книг, где из года в год отмечались все поступления и выбытия служанок. Поскольку этот дом из поколения в поколение поставлял прислугу в усадьбу Обаты, там, разумеется, должны были сохраниться имена всех женщин, когда-либо переступавших порог их дома ради службы.
Как и предсказывал Обата, в книгах последних лет имени О-Фуми не значилось. Дядюшка упорно листал записи всё дальше и дальше в прошлое – за пять, за десять, за пятнадцать лет, – однако под его пальцами не промелькнуло ни О-Фуми, ни О-Фую, ни О-Фуку, ни О-Фусы: не встретилось ни единого женского имени, начинавшегося со слога «фу».
– Стало быть, это девица из их собственного поместья? – промелькнула у него догадка.
Но, вопреки этому соображению, он продолжал с упрямством перелистывать ветхие тома один за другим. Тридцать лет назад в лавке Сакая случился опустошительный пожар, и все древние записи обратились в пепел; больше ранних книг не уцелело ни одной. И все же дядюшка решил дойти до самого конца, до последней возможной черты, и терпеливо разбирал бледные следы туши на пожелтевшей, местами закопченной бумаге.
Разумеется, эти реестры не составлялись специально для нужд семейства Обата. В одну толстую, переплетенную поперек тетрадь заносились сведения обо всех усадьбах, с которыми вела дела контора, и уже одно то, чтобы выуживать в этом море имен редкие упоминания фамилии Обата, было трудом нешуточным. К тому же записи тянулись через десятилетия, и почерки в них сменяли друг друга, точно времена года. Среди грубого мужского письма, напоминавшего кривые, ржавые гвозди, то и дело вклинивались тонкие женские каракули, схожие со спутанными шелковыми нитями; иные строки, выведенные почти сплошь каной, казались начертанными неопытной детской рукой. Разбирать этот хаос «гвоздей» и «ниток» было столь утомительно, что у дядюшки вскоре зарябило в глазах, а мысли его окончательно спутались.
Ему понемногу начало докучать это занятие. В глубине души уже шевелилось едкое сожаление о том, что он по мимолетной прихоти ввязался в столь нелепое и безнадежное дело.
– Неужто это молодой господин с берегов Эдогавы? Что за сокровища вы здесь разыскиваете? – раздался чей-то голос, сопровождаемый легким смешком.
Тот, кто срашивал, присел у входа в лавку. То был худощавый мужчина лет сорока двух или сорока трех, облаченный в простое полосатое кимоно и такое же хаори – с виду самый обыкновенный горожанин. Смуглый цвет лица, высокая переносица и особенно живые, исполненные лукавства и ума глаза, напоминавшие взгляд искусного актера, были самой приметной чертой его удлиненного лица. Звали его Хансити, и был он сыщиком из Канды. Его сестра обучала пению токивадзу подле Мёдзинсита; дядюшка К. порой заглядывал к ней на уроки, и потому с самим Хансити со временем сошелся довольно близко.
Среди собратьев по ремеслу Хансити пользовался немалым весом. И всё же для человека его занятия он был на редкость честным, прямодушным «эдокко» – коренным сыном Эдо; о нем никогда не шептались за спиной, не упрекали в злоупотреблении властью или притеснении слабых. Напротив, в народе он слыл человеком добрым и всегда отзывчивым к чужой беде.

