Читать книгу Хулиганский Роман (в одном, охренеть каком длинном письме про совсем краткую жизнь), или …а так и текём тут себе, да… (Сергей Николаевич Огольцов) онлайн бесплатно на Bookz (15-ая страница книги)
bannerbanner
Хулиганский Роман (в одном, охренеть каком длинном письме про совсем краткую жизнь), или …а так и текём тут себе, да…
Хулиганский Роман (в одном, охренеть каком длинном письме про совсем краткую жизнь), или …а так и текём тут себе, да…
Оценить:
Хулиганский Роман (в одном, охренеть каком длинном письме про совсем краткую жизнь), или …а так и текём тут себе, да…

5

Полная версия:

Хулиганский Роман (в одном, охренеть каком длинном письме про совсем краткую жизнь), или …а так и текём тут себе, да…

Возможно, я выпендривался отчасти, но только лишь отчасти…)

~ ~ ~

А пока я лежал на своей раскладушке, посреди бального зала и поля битвы при Аустерлице, жизнь не стояла на месте. Мои брат-сестра приносили новости о снесении заколоченной загородки бывшей Мусорки, и о возведённой на том месте раздевалке.

А поле от раздевалки до Бугорка превратили в каток! Да, приехала пожарная машина, сбросили наземь рукава шлангов и вылили тонны воды. И теперь там настоящий каток, а в раздевалке выдают коньки! Заходишь и получаешь или приносишь свои, переобуваешься, и – на каток!

Страшась отстать от жизни, я поспешил выздороветь. Но всё же опоздал. В раздевалке коньков уже не выдавали, а нужно приносить свои. Скамейки, правда, оставались, можешь сесть и переобуться в принесённые коньки и спрятать свои валенки в шкафчик, если там найдётся место, или оставить их под скамейкой, и – иди, катайся.

Как выяснилось, раздевалка не единственное помещение в дощатом комплексе, возведённом возле катка. Из двух дверей на его высоком крыльце, левая открывалась в комнату обогрева, где, помимо электрического точила коньков, стояла дровяная печка из модифицированной железной бочки на попа.

В её стенах потрескивает жаркое пламя, чтобы мог отогреть замёрзшие руки, и просушить варежки, связанные ещё Бабой Марфой. Только надо вовремя снимать их с железного дна, что служит верхом бочко-печки, а то развоняются жжёной шерстью. Йехк!

Нет в мире слов способных передать, как мне хотелось научиться катанию на коньках. До чего вкусно хрустит лёд под ними! А ты летишь, словно крылатый стриж, опережая звук лезвий, режущих морозную гладь!..

Учиться я начал с двухполозных коньков, которые надо привязывать к валенкам, и был высмеян за такие детсадовские безделушки. Их сменили «снегурки» с широко закруглёнными носами, но всё равно с бечёвками для привязки к обуви.

Однако и с ними ничего не вышло, ни полёта, ни радости, просто железки, навязанные к войлоку валенок. Наконец, Мама принесла откуда-то настоящие «полуканадки», приклёпанные к их кожаным ботинкам.

С настоящими коньками, красиво переброшенными через плечо (один поверх груди, второй за спиною), я поспешил в раздевалку катка. Быстренько переобувшись из валенок в коньки, я вышел на лёд.

Всё, что мне там удалось – это жалкое ковыляние: туда-сюда-обратно. Держаться ровно, коньки не желали ни в какую – подламывались то внутрь, то в стороны, до боли выкручивая мне ступни.

Пришлось вернуться в раздевалку, обходя каток по снежным сугробам. Своим глубоким плотным снегом они удерживали лезвия коньков стоймя, чтоб не доламывались мои измученные пыткой щиколотки.

Последняя попытка состоялась вечером, когда Папа пришёл с работы и поужинал. По моей просьбе, поверх смягчающих шерстяных носков толстой вязки, он накрепко пришнуровал «полуканадки» к моим ногам, чтобы они слились в единое целое с коньками.

Я вышел за дверь и поцокал вниз по ступенькам, скользя подмышкой по перилам. Когда те кончились, меня поддерживало опирание на стены подъезда. Снаружи, обогнуть здание помогла внешняя стена. Дальше начались вспомогательные сугробы, Однако на дороге их зачем-то счистили, и её пришлось пересекать по-канатоходски, встрёпывая руками, как птенец подбитым крылышком.

Наконец, я ступил на лёд катка – удостовериться насколько помогла шнуровка. Но всё повторилось по новой – коньки выламывали мне ступни, хотя и натуго примотанные Папой…

Изнывая от мук боли и зависти, я малость постоял средь шумной толчеи крылоногих счастливчиков, что порхали вокруг хрустя льдом, обмениваясь радостным курлыканьем, и – заковылял в мучительный обратный путь…

(…и больше ни разу не пытался я встать на коньки.

“ Рождённый ползать – летать не может.”…)

~ ~ ~

Ярким солнечным утром выходного, сосед по площадке, Степан Зимин из квартиры наискосок, позвал меня и своего сына Юру сходить на лыжную прогулку по лесу. Для такого случая, Папа принёс из подвала лыжи.

Кожаный ремешок посреди каждой лыжины имел пряжку – подгонять ширину крепления по ширине валенкова носа, а петля из бельевой резинки, привязанная к ремешку, охватывала войлочную пятку – предотвращать соскоки лыжи.

Снаряжение дополнили две пары жёлтых бамбуковых палок, одна у Юры, другая у меня. Степан же вышел всего лишь с одной лыжиной на каждую из ног в ботинках вместо валенок, но – ого! – ему и этого хватало.

Перейдя дорогу, он ловко скатился по нетронутым белым сугробам далеко вниз, до самого болота, тоже укрытого снегом, и дожидался там, пока мы с Юрой, замедляясь падениями, доедем до него.

Мы обошли болото, где под снегом таилась вода, и зашли в лес налево от Учебки Новобранцев, в почти непроходимые дебри из непролазных сосен с иссохшими ветвями в нижних ярусах.

Где-то в тех местах, нам попалась пара квадратных ям под глубоким снегом. Степан объяснил, что они от бывших землянок, вырытых во время войны, чтобы солдатам было в чём жить.

У меня это просто в уме не укладывалось, – ведь война кончилась до моего рождения, то есть, вечность тому назад, и за такой длительный период времени все окопы, блиндажи, и воронки от бомб должны были совершенно изгладиться с лица земли…

~ ~ ~

Степан никогда больше не выходил на лыжные прогулки, но мне понравилось кататься со спусков и горок рядом с дорогой окружавшей «Горку». И конечно же, я записался участвовать в лыжных соревнованиях на первенство школы.

По такому поводу, вечером накануне забега я попросил Папу заменить потёршиеся бельевые резинки в креплениях лыж. Он отмахнулся, да ладно, мол, сойдут и эти.

Старт проводился с поляны, где в минувшую осень завалили барак Трудовым Воскресником. Именно с той поляны лыжня уходила в лес и, пропетляв там около километра, возвращалась обратно, так что старт становился финишем: 2 в 1.

Нашу группу из четырёх- и пятиклассников отмахнули в забег всех разом. Дополнительный старшеклассник бежал впереди, чтоб, углубясь в лес, мы не сбились бы там на какую-нибудь приблудную лыжню.

Меня обгоняли, и я обгонял кого-то, кричал им в спины «Лыжню! Лыжню!», чтобы мне уступали две наезженные дорожки – по одной под каждую из лыж. А когда за моей спиной раздавался крик «Лыжню!», я неохотно соступал в сугробы непроезжего снега, потому что такое правило.

Мы бежали, скатывались со спусков и снова бежали. На одной особенно крутой горке, участники забега сбились, падая, в неразборчиво общую кучу-малу.

Я выбрался из свалки одним из первых, и отчаянно ушёл в отрыв, но за двести метров до финиша эта гадская резинка лопнула, и лыжина соскочила с валенка. Сдерживая злые слёзы, я пришёл к финишу в одной левой, подгоняя вторую пинками в крепление.

Судьям понравилось, они хохотали, но я, придя домой, разрыдался: «Я же знал! Ну просил же!» Мама начала выговаривать Папе, тот хотел что-то ответить, но не нашёл что.

На следующий день, со своей работы он принёс и закрепил на ремешки крепления какую-то круглую резину, толщиной в мизинец, цвета слоновой кости.

(…эти крепления никогда не подводили, и двадцать два года спустя резина служила как надо… Лыжи, они, вообще-то, очень живучи…)

С такими надёжными крепленьями, по воскресеньям я закатывался в лес чуть ли не на весь день. Бесконечная, хорошо наезженная лыжня тянулась по просеке из ниоткуда в неизвестно куда. Иногда лыжня раздваивалась и, одинаковые, они уже вдвоём бежали бок-о-бок друг с дружкой.

Мне нравилось отрывистое щёлканье дерева лыж по тверди лыжни за спиной. Иногда на пути я встречал солдат-лыжников, которые отдыхали без шинелей, оставленных в Полку, просто в широких гимнастёрках навыпуск, что плескались на них от ветра из-за скорости спусков.

Прямая лыжня выводила к моему излюбленному месту катания – пара взгорков разделённых глубокой ложбиной, где разгон при спуске выносил тебя на треть противоположного склона.

Я очень гордился, что могу гонять там, как те одиночные солдаты, хотя иногда падал голова-ноги, особенно на трамплине, который они соорудили для своих прыжков…

. .. .

Однажды меня привлекла укромная лыжня, что ответвлялась от магистрально уезженной трассы вдоль просеки, которая, как уже говорилось, служила границей Почтового Ящика-Зоны-Части-Объекта до их расширения.

Беглая лыжня привела меня к бесподобному месту в глубине чащи, просто созданному для скоростного спуска. Правда, на склоне лыжной горки росли могучие Ели, понуждая к резкому виражу в конце его, но, если не упасть при этом, разгон уносил тебя чёрти куда, застилая глаза выжатыми слезами и заставляя повторять спуск ещё и ещё…

На следующее воскресенье я уже почти не падал на том кручёном повороте, и катался со спуска допоздна, когда глубокие сиреневые тени начали соскальзывать со снега на густых разлапистых ветвях высоких Елей, спадая в непролазные сугробы.

И вдруг нахлынуло странное чувство, будто я не один тут, что кто-то ещё подглядывает за мной из-за великанских Елей. Сначала страшно стало, но вслушавшись в затаённое молчание деревьев вокруг, я понял, что это он, лес, добродушно подглядывает, потому что мы заодно, мы свои – я и лес… Стемнело, и я вспомнил, что до «Горки» ещё два километра пути.

(…конечно же, я добрался домой уже в потёмках и получил громкий нагоняй, но до сих пор, вспоминая те сиреневые сумерки и дружелюбную тишь леса, я знаю, что не зря жил жизнь…)

~ ~ ~

Такое же чувство растворённости и сопричастности всему, что ни есть вокруг, когда не получается провести черту разграничения между твоим «я» и всем прочим, где начинается «не-я», мне довелось пережить намного позже, – в Карабахе. Только на этот раз подглядывал уже я, и всё происходило летом, а не зимою.

(…да, мне известно:, что подобный выкрутас вдрызг разносит линейность в развитии повествования, ломает классический канон единства времени-места-действия, но в конце концов, письмо-то моё, и жизнь моя – как хочу, так и верчу.

Только вот пристегну ремень безопасности, на всякий, перед флэш-форвардным скачком…)

. .. .

В Степанакерте меня и близко нет за день-два до моего дня рождения, и столько же примерно после. В этот период у меня происходит бегство на волю.

(…не устаю хвалить себя за мудрую предусмотрительность: взять – и родиться летом! Ай, красава!…)

Мои закавказские родственники уже перестали удивляться или сердиться. Им пришлось сделать логичный вывод, что это просто старинный, немного странный, но красивый Украинский обычай – на свой день рождения уходить, куда глаза глядят.

Что я и сделал в том августе (точного года не помню) из конца девяностых. Да, никак не позднее, потому что эта вот палатка покупалась в последний год истекшего миллениума.

В тот раз я пошёл на север через леса и тумбы без дорог и деревень, но где открываются виды красы неописáнной. Точь-в-точь как меня когда-то предупреждала Мама: «Ты будешь там один».

В конце дня, затраченного на восхождение до таких высот в цепи тумбов, где леса сменяются альпийскими лугами, я набрёл на почернелые от сажи куски шифера и кучу обугленных жердей. Как видно, до войны пастухи поднимались сюда с отарами, вот и притащили строительный материал для халабуды.

Но кто спалил? Ну так теперь-то уже и не узнаешь… а и нечего всегда на людей валить, могла и случайная молния трахнуть… в любом случае, мне-то какое дело?

И я прошёл дальше…

А ещё выше, в седловине перехода с тумба на тумб, мне попалось древнее захоронение. Откуда я узнал про древность?

Так это совсем просто… Могила была раскопана алчными гробокопателями, в поисках драгоценностей, После их трудов, осталась только яма да четыре или пять полутораметровых, грубо-тёсанных каменных плит по полтонны каждая.

При социализме людей не хоронили в таком стиле. Да и в капиталистическую эпоху вряд ли. Скал, на склонах поблизости, нет. Значит, плиты везли издалёка. Но зачем?

Впрочем, если посмотреть хоть раз по сторонам, вопрос мгновенно отпадает, сам собой – какое раздолье невероятной красоты! Небо бескрайнее, волнистые цепи тумбов расходятся в бесконечность. На дальних темнеют леса, альпийские луга на тех, что ближе…

Чтобы приволочить плиты, из даже не знаю какого далека, необходима круглая сумма денег или реальная власть, или же то и другое… Более чем достаточно для неоспоримого вывода: какой-то из Карабахских князей-меликов однажды выехал на охоту, добрался сюда и – прикипел, не захотел расстаться даже после своей кончины. Досадная промашка в расчётах – не учёл алчи осквернителей праха…

Теперь понятно? Ни одной загадке истории не избежать полного разоблачения, если приложим к ней свои вымыслы, на которые некому возражать…

. .. .

Я перешёл на следующий тумб, и на его вершине меня прихватил дождь. Впрочем, ничего страшного, для таких случаев у меня имеется чётко отработанный приёмчик.

Как обычно, стаскиваю с любимого себя одежду, до последней нитки, и всё запихиваю в целлофановый пакет. А после, налегке, начинаю выплясывать под дождём.

Эти танцы, в целом и общем, отнюдь не часть какого-либо шаманского обряда. Их назначение – для сугреву. В горах, где повыше, да и без солнца, да под дождём… весьма даже прохладно себя чувствуешь, могу заверить.

Хотя некий налёт ведьмацкого паганизма трудно отрицать, иначе, с какого б рожна взялись те дикие гики-крики, когда выплясываю голяком, тряся мошонкой и что уж там ещё?

Короче, у одиночества тоже не без плюсов – фиг тебя повяжут за нарушение общественного порядка и узаконенной морали своим первобытно пещерным обликом.

А когда дождь закончится, просто обтираюсь свитером, насухо, и надеваю сухую одежду, что в целлофане под кустом пережидала. Ведь вот умею ж таки умнеть, когда деваться некуда…

Однако в тот раз, вскоре после одного дождя пошёл следующий, и под вторым мой балет уж не блистал былым энтузиазмом. А когда повторная процедура кончилась, свечерело, и я решил залечь на ночёвку, Тем более, что небольшая ложбина подвернулась, где можно укрыться от пронизывающего ветра. Он любит ночью по тумбам шастать.

Где-то к полуночи, ко мне постучали…

Капли нового дождя плюхали по ткани спального мешка, извещая, что всё – капец мне. Полный капец…

Торопливый поток дождевой воды покатил по лощинке. Чтоб не стать ему дамбой, я расстегнулся и выпутался из мешка, покрыл им свою спину и стоял, широко расставив ноги над бурлящим течением. Вот когда я догадался, что место ночлега совпало с давней дождевой промоиной, но покинуть ложбину не мог – шквалистый ночной ветер уже вовсю примазался к потехе.

Иного выбора не осталось, кроме как ждать рассвета в позе буквы «зю», стиснув ладонями чашечки колен, под мокрым, как хлющ, спальным мешком поверх моей спины, с которого журчала бахрома из непрестанных струй. Неудержимая дрожь била изнутри, извне хлестали ледяные дожди, которым я утратил счёт в ту ночь…

. .. .

Утро началось сквозь густой туман, но без дождя, просто временами моросило, и ветер начал утихать…

Сотрясаясь как эпилептик, я выжал спальный мешок, насколько хватило сил в окоченелых кистях. Во мне не сохранилось ни малейшего желания продолжить путь. Дом и очаг – вот всё, чего хотел я.

Развернувшись, я побрёл обратно. Однако даже и ходьба меня не согревала – ей препятствовала дрожь, бившая меня безудержно.

Как правило, идти под гору легче, чем наверх, но для меня эта разница как-то стёрлась, а временами я типа как бы плыл, но до очагов цивилизации оставался день пути круизным темпом. Вот когда я вспомнил про шифер, до которого намного ближе, если только смогу найти. Где-то у края леса.

Поэтому с того тумба я спускался зигзагами, чтобы не пропустить шифер в зарослях высокой полыни.

И я нашёл его.

Борясь с ознобным тремором с одной стороны, и полной задубелостью с другой, я принялся восстанавливать халабуду. Работа согрела меня лучше ходьбы…

Реставрация увенчалась просторным шалашом с шиферными стенками. Внутри хватало места сесть, не пригибаясь, и более чем достаточно для лёжки во весь рост.

Потом я разложил костёр у входа, из остатков жердей и сушняка, приволочённого с опушки неподалёку. У огня, я постепенно обогрел свои бока, и приступил к сушке спальника.

Когда цвет ткани посветлел, и она перестала испускать пар, я поверил, что, может, и выживу…

Весь следующий день солнце жарило во всю, но у меня уже была крыша над головой. Шиферная. Её удерживали обугленные жерди, по которым замедленно прогуливались беззвучные ящерки, такие же ленивые, как я, потому что за весь день выходил только раз – набрать охапку травы для подстилки на землю под спальный мешок…

Так оно и шло, день за днём, без перемен, если не считать демографического роста – осторожные полевые мыши пришли разделить нашу с ящерками компанию.

Они не решались переступать пепел костра, так что я оставил кусок варёной картофелины снаружи, но остальное, вместе с хлебом и сыром, подвесил в вещмешке на жердяные стропила под шифером.

. .. .

По ночам полная луна взбиралась в самый зенит – наполнять мир чётко очерченными тенями. В одну из таких иллюминированных ночей, я вышел помочиться в высоких травах и, по пути, у меня из-под ног вырвался выводок куропаток, с трескучим хлопаньем крыльев и пронзительным криком: «Разуй глаза! Лунатик грёбаный! Не вишь куда прёшь?»

Как будто они меня не испугали насмерть!

При свете дня, над широкими просторами долин плавали коршуны на неподвижных крыльях. Когда смотришь на них из долины, голова запрокидывается, следя за их кругами в высоте, но тут, лёжа на спальнике, для наблюдений не требовалось даже высунуться из-под шифера.

Когда один из них нарушил невидимую границу охотничьих угодий, хозяин взмыл повыше и, сложив крылья, упал на браконьера сверху, словно камень.

Я слышал, как свободное падение хрустко рассекло воздух у входа в шалаш. Он, впрочем, промахнулся, а может и не хотел попасть, а просто отпугивал наглюку. Ведь все мы кровные родичи, свои же как-никак.

Так всё и шло…

У меня всего-то дел было – переворачиваться с боку на бок, с живота на спину, без никаких желаний, стремлений, планов. Иногда я засыпал, без оглядки на время суток… какая разница…

Ну а ещё я, конечно, смотрел. Смотрел: до чего красив и совершенен этот мир…

Иногда я думаю, что назначение человека в том, чтобы просто смотреть на эту красоту и совершенство. Вот для чего и нужен человек, он для мира – зеркало, иначе тот и не узнал бы, насколько он прекрасен…

Через шесть дней пришлось прибрести обратно в цивилизацию. Просто из чувства долга перед правильностью.

На все вопросы я отвечал односложно, потому что голосовые связки, от долгого безделья, тоже разленились, и говорить я мог лишь сиплым шёпотом.

(…то есть, хочу сказать, что в обоих случаях – в том зимнем лесу и среди летних тумбов – у меня было одинаковое ощущение, что я не один, и кто-то ещё наблюдает того пацанёнка на лыжах, и этого бездельника, что валяется на спине под сенью чёрных кусков шифера и, что ещё более странно, я был частью того неведомого наблюдателя, видел себя в сумерках зимнего леса, и следил за собой сквозь высокую траву на склоне тумба, потому что мы все сопричастны…

Короче, полная каша, галиматья и ахинея…)

~ ~ ~

С приближением весны мы, четвероклассники, начали активно готовиться к вступлению в ряды юных пионеров. Для этой цели нам пришлось переписать и выучиь наизусть «Торжественную Клятву Юных Ленинцев».

А в какой-то из дней, после перемены, Серафима Сергеевна привела в класс неизвестную женщину. Она представила незнакомку как новую Старшую Пионервожатую школы, и сказала, что сейчас у нас будет Ленинский урок. Всем надо выйти в коридор, но там вести себя очень тихо, потому что в других классах идут обычные занятия.

Мы вышли в коридор второго этажа, где в простенках между окнами слева и на стене между дверями в классы справа, висели разнообразные картинки одинакового размера, каждая из которых представляла Ленина, но уже в другом возрасте…

Новая Старшая Пионервожатая школы отвела нас к самому началу…

Вот он совсем молодой, даже ещё юноша, в день, когда пришло известие о казни его старшего брата Царским режимом. Смотрите, как он утешает свою мать словами: «Мы пойдём другим путём». Так же, кстати, названа и сама эта знаменитая картина.

И наш класс тихонько проследовал к следующей картинке с его фотографией в группе товарищей подпольного комитета…

Рабочая тишина царила в школе, мы проходили мимо закрытых дверей классов, за которыми сидели школьники, и только мы, как тайные сообщники, покинули обычное течение школьного режима, Мы словно бы ушли в подполье, следом за тихим голосом, что вёл нас от одной картинки к следующей…

~ ~ ~

И снова наступает весна, и появляются проталины на взгорке между Учебкой Новобранцев и Кварталом, но я уже не хожу их проверять…

Средь белого солнечного дня, по пути домой из школы, я догоняю незнакомую девочку моего возраста. Наверное, из параллельного четвёртого. Споро обгоняю и оборачиваюсь к её лицу, преисполненному незамечанием, что вот он – я, иду тут, вообще-то.

Надо показать задаваке, что я мальчик имеющий вес в местных окрестностях, и у меня есть даже своя шайка, как у Робин Гуда, благородного разбойника.

Продолжая движение, я оборачиваюсь влево и красноречивыми жестами семафорю Бугорку, по ту сторону раскисшего катка: «Эй! Осторожней там! Вас же видно! Пригнитесь!»

Так что, если эта воображала туда глянет, никого уже не будет заметно…

В другой раз, когда уже и снега не осталось, я шёл совсем один, но тем же путём и жмурился. Если прижмуришься, однако не до самого конца, а только до соприкосновения нижних ресниц к верхним, то ты весь мир видишь как бы сквозь прозрачные крылья стрекозы.

И теперь я, фактически, уже не иду, а лечу на крохотном вертолёте, похожем на стрекозу, с кабиной из плексигласа. Точно такой я видел в журнале «Весёлые Картинки», потому что хотя я уже вырос из дошкольного возраста, но всё равно могу полистать этот журнал для малышни, когда попадается под руку.

И тут я вспомнил, как бунтовщик Котовский, из кинофильма «Котовский», отвечает заносчивому помещику в Клубе Части: «Я – Котовский!» А потом берёт его за грудки, и выбрасывает сквозь остеклённое окно помещичьей усадьбы.

Вот и я хватаю богатея за грудки его пиджака, и бросаю в придорожный кювет. И я гордо называю себя прославленным именем: «Я – Котовский!»

Ух-ты! Классно чувствовать себя таким сильным. Поэтому я повторяю эпизод несколько раз, поднимаясь вверх по спуску. А почему нет? Кто меня видит на пустой дороге?

Дома Мама рассказала, как она и Полина Зимина ухохатывались, глядя из окна соседки на мои захваты и броски невесть кого. Но я так и не признался, что в те моменты я как бы Котовский был…

. .. .

В конце апреля мы стали юными пионерами. Торжественная линейка состоялась не в школе, а возле Дома Офицеров, потому что только там стоял пьедестал с головой от Ленина.

Ещё с вечера, Мама нагладила мои штаны через марлю, а также парадную белую рубашку и алый треугольник шёлка в пионерском галстуке. После глажки она их всех повесила на спинку стула, чтобы утром осталось просто одеть готовое.

Оставшись наедине с висящими вещами, я потрогал ласковый шёлк пионерского галстука. Мама говорила, будто купила его в магазине, но разве такие вещи могут продаваться?

. .. .

Сверкало утреннее солнце. Пара четвёртых классов стояла в одну шеренгу перед лицом «линейки» из учащихся школы. Алый шёлк свисал в переброшенных через наши правые, – согнутые в локте – руки, воротнички парадно белых рубашек вскинуты, по-хулигански, кверху, чтобы старшеклассникам сподручней было набрасывать нам на шею галстук.

Единым строем белорубашечников стояли наши классы перед высокорослым, сейфообразным пьедесталом, с белым яйцом метровой головы из гипса.

Негромко прзвучало: "три-четыре!", и мы слился в единый клятвобубнящий хор. Звучал он малость заунывно и тягуче, из-за всяких там несознательных, которые не знали клятву назубок. Чуть запоздалым эхом, подхватывали они слова из уст примерных учеников, и потому-то общий ритм становился тормознутым.

Но мы упорно продолжали клясться, что будем жить, учиться и бороться, как (как) завещал (ал) великий (ий) Ленин (энин), как (как) учит (ит) Комму-нисти-ческая (ая) партия…

~ ~ ~

За неделю до окончания учебного года я заболел. Мама подумала, что это у меня простуда, и велела мне лежать в постели. Однако сбить мою температуру ей никак не удавалось, а когда столбик в градуснике подполз до сорока, она вызвала «скорую» из Госпиталя Части, ведь ещё через два градуса температура стала бы смертельной…

bannerbanner