Читать книгу Книга отзывов и предисловий (Лев Владимирович Оборин) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
bannerbanner
Книга отзывов и предисловий
Книга отзывов и предисловий
Оценить:
Книга отзывов и предисловий

4

Полная версия:

Книга отзывов и предисловий

Дмитрий Данилов. И мы разъезжаемся по домам / Предисл. Д. Давыдова. N. Y.: Ailuros Publishing, 2014

Воздух

К текстам Дмитрия Данилова можно применить определение «сериальные». Прием бытового сверхподробного описания – или проговаривания всех возможных вариантов, – который Данилов использует в своей прозе, и в самом деле просится в стихи. Взять, например, такие тексты, как «Украина – не Россия», «Житель Камчатки забил собутыльника табуретом», «Томим» и «Поэт». Разумеется, в памяти сразу всплывают опыты таких авторов, как Лев Рубинштейн и Валерий Нугатов, но в большинстве своих текстов Данилов ставит задачи, этим поэтам не свойственные: гораздо характернее для него такие стихотворения, как «Днепропетровск» или «Нилова пустынь», в которых зафиксированная внутренняя речь-констатация способствует познанию и приятию мест и наполняющей их жизни (Данилов – поэт и прозаик очень топический). Совершение этой работы осознается как обретение гармонии, после которого остается только произнести финальные, практически формульные слова: Это всего-навсего получение некоторого опыта. Получение некоторого опыта – до такой степени самоцель, что после него говорить ничего не нужно, после него остается только: И мы разъезжаемся по домам. Этой фразой называется и закрывается книга – и, по сути, перед нами аналог фразы «Горизонтальное положение, сон». Автонимная телеология в одном потоке с подробностями, топонимами, мелкими событиями несет в себе и значительное чувство – не путать с эмоциями, которые могут быть при этом разными. Чувству же этому не нужно более конкретного определения, чем (по песне Озерского и Федорова) «что-нибудь такое» – поди пойми, что это, но человеку этого достаточно.

Можно уже и уезжатьПоехали, даЕще триста пятьдесятСтрашное, мглистое, тоскливое местоУнылое, убогоеСерое, черное все такоеНет более унылого местаВ русской землеНаверноеКакое счастье, ГосподиКакое счастьеЧто удалось добратьсяДо этого убогого местаДо этого страшногоДо этого, прямо скажемЧудовищного места

Григорий Дашевский. Несколько стихотворений и переводов. М.: Каспар Хаузер, 2014

Воздух

Совсем маленькая книга последних стихов Дашевского, которую поэт успел собрать и которая стала посмертной. Шесть стихотворений и шесть переводов – это даже не книга-представление; это издание, необходимое эмоционально, как знак того, что Дашевский оставил большое наследие. Вошедшие сюда стихотворения написаны в 2000‐е. Они отмечены все большей аскетичностью формы: Дашевский вообще не произносит ни одного лишнего слова, создавая короткие притчи:

Чужого малютку баюкалвозьми говорю мое оковозьми поиграй говорюУснул наигравшись малюткаи сон стерегу я глубокийи нечем увидеть зарю.

Связь древнего с новым – и актуализация нового в пространстве разговора о древнем – выстраивается тонкими лексическими средствами: Огнь живой поядающий, иже / вызываеши зуд сухость жжение… (вполне уместными в этом лексическом ряду оказываются типичные симптомы из рекламы). Стихотворение это оканчивается так: преклони свое пламя поближе / прошепчи что я милый твой птенчик. Эта сентиментальность, входящая в стихотворение не лейтмотивом, но одним из равноправных компонентов, – также античная: как воробышек Катулла, как душа (душенька, animula) из стихотворения Адриана. Дашевский доказывает, что чувствительность разговора с небытием по-человечески достойна.

То, что последний период творчества Дашевского был направлен на исследование возможности такого разговора, явствует и из выбора текстов для перевода. В случае Дашевского, извлекающего фрагменты из текстов Суинберна или Элиота, это жест вполне авторский: фрагменты становятся самостоятельными сообщениями. Процитировать в конце хочется последнее стихотворение Дашевского, стихотворение батюшковских силы и трагизма, в сборник не попавшее:

Благодарю вас ширококрылые орлы.Мчась в глубочайшие небесные углы,ломаете вы перья клювы крылья,вы гибнете за эскадрильей эскадрилья,выламывая из несокрушимых небесных сотльда хоть крупицу человеку в рот —и он еще одно мгновение живет.

Борис Херсонский. Missa in tempore belli / Месса во время войны. СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2014

Воздух

Книга стихов, написанных по следам последних трагических событий в Украине – от Евромайдана до войны. Важна здесь не только скорость реакции (Херсонский – «многопишущий» автор, и история – постоянная тема его стихов), но и то, что этот сборник показывает, как сложность оценки событий может не страдать от безусловного обозначения позиции автора; как in tempore belli и равно in tempore missae возможны разнообразные регистры чувств и потоки мыслей.

Херсонский – русскоязычный поэт, живущий в Украине и считающий ее своей родиной; во многом эта книга – о вынужденном выборе идентичности и о негодовании перед лицом стремительного возвращения прошлого – в виде исторических параллелей, оживленной риторики, фобий. Для Херсонского отторжение от Украины Крыма – акт безусловно советский («Идет горбун со звездой во лбу, / вязанку лжи несет на горбу или дружно выполняется пятилетний план»; наконец, насыщенное советизмами стихотворение «Плывет фрегат. На мачте Андреевский флаг…»), и в текстах книги оживает целый комплекс советских образов; как на нынешних западных карикатурах Советский Союз встает из могилы, так и у Херсонского советское наделено качествами зомби. Вместе с тем упоминаний конкретных событий и конкретных имен здесь не так уж много; Херсонский обобщает, благодаря чему его послание становится применимым не только ко многим конфликтам на постсоветском пространстве, но и к любой войне в принципе. Такой уход от конкретики – способ избежать «газетности»; привязанность к украинским событиям достигается благодаря рамочной структуре книги и, разумеется, времени ее появления; невозможно забыть о том, какие именно события стали причиной появления этих стихов.

Нельзя назвать метод Херсонского иносказательным: войны действительно во многом одинаковы. Впрочем, есть здесь и очень «конкретные» тексты: например, «Лекции об историческом материализме». Как часто бывает у Херсонского, концовки стихов оказываются практически «холостыми»: сильная мораль невозможна, ситуация по-прежнему неизбывна, и после сильной риторики следует не послание мира или ненависти, а остановка кадра, голая и горькая фиксация:

Что делает солнце за серой сплошной пеленой?Что делают воры с этой несчастной страной?О чем на Соборной площади напряженно гудит толпа?С неба под ноги сыпется ледяная крупа.

Шестичастная «Месса» опирается на стихотворения, названные как части богослужения, но молитва о мире здесь не означает желания примирения/смирения. Эта книга сейчас читается как незавершенное свидетельство, и прогнозирование возможно, опять же, лишь самое обобщенное.

Странно, люди остались почти такими же, нолицо эпохи страданием искажено,как будто бы воздух, море и небо измененыи горы не те, что были когда-то сотворены.

Ольга Седакова. Стелы и надписи / Послесл. С. Степанцова. СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2014

Воздух

Книга Ольги Седаковой – новый «тройственный союз» (после сборника переводов из Филиппа Жакоте, иллюстрированного фотографиями Татьяны Ян), на сей раз между поэтом, художником и комментатором. Это отдельное издание небольшого цикла, созданного в 1982 году. Каждое стихотворение здесь описывает тип античного надгробного камня и воспроизводит надпись – скорее не на нем, а «вокруг него»; переводит на истертый белый памятник те мысли, которые неизбежно возникают при взгляде на древнее и незнатное надгробие; это в своем роде тоже союз, единение «прохожего», которому предписывается остановиться, с жизнью из прошлого.

В своем комментарии филолог-классик Сергей Степанцов пытается возводить стелы, описанные в стихах, к конкретным памятникам, но все же приходит к выводу, что здесь оживает скорее типология, чем конкретика; в самом деле, портреты людей выглядят предельно обобщенно, будто отражая не только неопределенную Античность, но и любое время, в том числе то, к которому принадлежит читающий (недаром Степанцова так занимают семантические метаморфозы местоимения «мы»); такое отношение ко времени проистекает из личного, повелительного обращения надгробных надписей к прохожему. У Седаковой повелительность стирается, дистанция же сохраняется. «Стелы и надписи» сами оказываются памятником, будучи неразрывно и диалектически связаны с той эскапистской эпохой, в которую они были написаны; сознательный уход от примет времени есть сам по себе примета – впрочем, это дополнительное обстоятельство никак не влияет на целостность замысла и восприятия цикла. Книгу дополняют лаконичные иллюстрации Василия Шлычкова, выполненные в технике оттиска глиняных форм (что само по себе отсылает к Древности).

Отвернувшись,в широком большом покрывалестоит она. Кажется, топольрядом с ней.Это кажется. Тополя нет.Да она бы сама охотно в него превратиласьпо примеру преданья —лишь бы не слушать:– Что ты там видишь?– Что я вижу, безумные люди?Я вижу открытое море. Легко догадаться.Море – и все. Или этого мало,чтобы мне вечно скорбеть, а вам – досаждать любопытством?

Янъ Каплинскiй. Бѣлыя бабочки ночи / Послесл. С. Завьялова. Таллиннъ: Kite, 2014

Воздух

Первый русскоязычный сборник знаменитого эстонского поэта выстраивает отношения не только с языком, который для Каплинского оказывается языком потустороннего (как для иных немецкий; возможно, отсюда приверженность к дореволюционной орфографии), но и с жанром медитации вообще. Пустые пейзажи, будто бы безразлично видевшие прошедших здесь Милоша и Транстремера (но не Айги с его вечной радостью), оказываются естественными – природными, если позволить себе тавтологию, – сценами для голоса Каплинского. Живых, тех, «кто тут был говорил и читал наизусть стихи», в этих пейзажах не бывает. Движение по этим пейзажам, их чтение напоминает долгие начальные кадры кубриковского «Сияния», скольжение над пустынными лесами и скалами Монтаны. Другая реминисценция, явленная пунктиром в одном из лучших стихотворений сборника, «Что-то из того что я выронил из моих окостенелых рук…», – это Лермонтов: о любви к его поэзии Каплинский говорит в предисловии к «Бабочкам», и тропинка, сверкающая под яркими звездами, «как витрина ювелира», не может не вызывать в памяти блестящий «кремнистый путь» – только, через 170 лет после Лермонтова, Каплинский находит излишним высказывать пожелания о том, как именно он хотел бы уснуть. Наглядность, с которой он пишет об исчезании, иногда обескураживает: «Будущего уже нет / Само время лишь угасающее эхо / старой музыки в черном зеркале / старого рояля / <…> Элиза Элиза Лиза За». Страшная книга и замечательная.

В тумане над тающими льдинамибледный диск послеобеденного солнцаи еле ощутимый запах пробуждающегося морявсе так полно светом что все мыслисмолкают в голове и само пространствосама окружающая среда со своей тишиноюсо своей туманной светлостью проникает в этот миггде теряются различия между близким и далекиммежду рассудком и чувствамимежду облаками и дымкой окутавшей дома и яблони в садахмежду совершенным и несовершенным видоммежду тем что я собирался писать и тем что я написал

Вячеслав Крыжановский. Как-то так. Владивосток: niding.publ.UnLTd, 2014

Воздух

Манера Крыжановского кардинально отличается от манеры его соавтора по койнониму Зюзель Вульф – Лидии Чередеевой. Крыжановского можно было бы причислить к иронистам «восьмидесятнического» извода, если бы не одно знаковое обстоятельство: ирония его обращена в первую очередь на себя, а постмодернистские аллюзии направлены не против критикуемого дискурса, а, скорее, против используемого метода («Вот и я и пост-, и поэт, и не стыдно…», см. цитату ниже). Лирический субъект Крыжановского занят размышлениями о собственном месте во вселенной и о том, как эту вселенную надлежит рассматривать, и ирония по отношению к готовым культурным рецептам служит одновременно знаком недоверия к собственной позиции. Так, пародия на есенинское «Клен ты мой опавший» («Столб ты мой фонарный, железобетонный…») вместо прямой параллели (у Есенина: «Ах, и сам я нынче чтой-то стал нестойкий») предлагает набор вариантов: «Сам себе кажусь я: то таким же дубом, / То рабом усталым, то котом ученым» – поскольку эти возможности давным-давно проговорены, они отвергаются.

В итоге эти непритязательные стихи рисуют портрет человека, который существует и говорит – «как-то так», проскальзывает между литературными и бытовыми возможностями (в отдельных стихах Крыжановский сближается с такими пессимистическими наблюдателями, как Алексей Колчев и Андрей Василевский) и подобным способом затрагивает довольно болезненный вопрос поэтической самости.

О горячей крови, о чистой любви бессоннойрассказывать, и к концу рассказа —впереди Иисус Христос собственной персоной.Иисус Христос, уходи с баркаса!Какой же русский читатель еще ждет рифмы?Эх раз, еще раз перевести каретку.Напали на козлика шестикрылые серафимы.Убили Петруху, и петух не кукарекнул.

Владимир Кучерявкин. Созерцание С. / Вступ. ст. Д. Давыдова. М.: Новое литературное обозрение, 2014

Воздух

Кажется, впервые в этой серии выходит книга «мягкой поэтической юмористики», со всеми, разумеется, культурно-отягчающими особенностями, одновременными кивками в сторону наива и ОБЭРИУ. Поэтика Кучерявкина производит тексты более высокого качества, чем дежурная казуалистика «иронической» поэзии, но все же воспринимается как нечто периферийное – мало кем замечаемое, хотя и нарастившее незаметно целый корпус образов и приемов. Их описание рискует сорваться в тот же наивный дискурс (скажем, не случайны рассуждения Данилы Давыдова об уровне оптимизма и пессимизма в этих стихах). Впрочем, на фланге постобэриутского наива/юмора существовали и существуют явления более радикальные и более убедительные (Павел Гольдин, Владимир Богомяков). В разговоре о стихах Кучерявкина, как и в случае с Василием Ломакиным, уместно упомянуть «русский космос», но этот космос лишен какой-либо фатальности (если только не понимать под фатальностью то, что «судьба его быть таковым»).

В кресле мягком, в кресле тепломУтону и успокоюсь.Тишину грызут насосы,С сальника вода сочится.

Денис Крюков. Сдавленные громы. М.: Tango Whiskyman, 2014

Воздух

В аннотации к «Сдавленным громам» указано, что один из любимых поэтов Дениса Крюкова – Борис Поплавский, и в некоторых стихотворениях его влияние действительно чувствуется (вообразите себе Поплавского не на Монмартре, а колющим дрова на подмосковной даче или гуляющим по московскому осеннему парку): «Автобус в сумерках исчез, и только листья / Бегут к ногам, бесстрашны и мертвы. / Дырявый скверик в страхе веселится, / Поднял себя и уронил, увы» (не лучший пример, но показательный). Любопытно разделение этой книги на четыре части, озаглавленные по временам года, начиная с лета: так или иначе все стихи здесь действительно соотносятся с этой синоптической/временно́й проблематикой; подметить такое у самого себя – пожалуй, заслуга.

По «Сдавленным громам» можно проследить эволюцию автора: от плотных традиционалистских стихов, наследующих Сергею Гандлевскому, Дмитрию Веденяпину (литературным учителям Крюкова), Алексею Александрову, – в сторону более свободной интонации, которая интересным образом сближается с поэтикой таких авторов, как Мария Маркова, Евгения Риц, Екатерина Соколова. С ними Крюкова роднит отстраненная, дистанцированная и «любовная» (в том смысле, в каком можно «любовно рассматривать») сентиментальность, знающая о том, что на эти темы говорилось раньше, и находящая новые пути. Подсказка о том, как будет далее развиваться поэтика автора, кроется, может быть, в оформлении книги: две его графические работы говорят об экспрессионистской возможности; привлекательно-пугающее существо выглядывает из‐за смятого листка, исписанного школьным почерком.

Ветер трогает шторы —Это печаль качает плечами,Обнажая розовое и белое:Школу с застенчивыми углами,О́блака надорванный лоб.Мальчик спросил у мамы,Кто приковал цепямиЛавочку и качели.– Этот рассеянный светНад нашими головами.

Юлия Немировская. Вторая книжечка. М.: Водолей, 2014

Воздух

Стихам Юлии Немировской – при том, что и название книги, и особый лаконизм частного настаивают на их нетребовательности, сиюминутности, – удается проговаривать какие-то высокие вещи, достигать редкой чистоты звучания на пространстве отдельных строк: «Как в моря затягивает все важное», «Стала земля, как чужое белье – / Не наступить на нее». Ближе к концу книги эта чистота звучания распространяется и на целые тексты, из которых хочется выделить короткое стихотворение «Год 1991 (затмение)». При этом любимая техника поэтессы – наведение своего рода «возвышенной неаккуратности» («Храм Штейнгоф в Вене»), иногда граничащей с примитивизмом («Человек с молоточком»). Неразрывность логической связи глубоко личного переживания и общего Закона, явленная в стихах Немировской, заставляет записать ее в последователи Эмили Дикинсон:

Во мне чужой живет, и вот онТо головой моею крутит,То он рукой моею пишет,То обживает тьму.Зачем я чья-то несвобода,И чей-то дух, летавший выше,В меня засунут как в темницу,А смерть – простор ему.

Подобные размышления об animula vagula blandula, обеспеченные многовековой традицией так же, как частным психологическим опытом, – лейтмотив книги Немировской. Это заставляет задуматься, пока что на уровне чистого умозрения, о формировании новой русской антологической поэзии, к которой вместе со стихами Немировской можно отнести, например, последние опыты Григория Дашевского.

Зачем забросили телоСюда, как в каменоломню,И что от меня хотелиТеперь я уже не помню.

Наталия Азарова. Календарь: Книга гаданий. М.: ОГИ, 2014

Воздух

Не будем пересказывать принцип устройства книги, описанный в авторском предуведомлении: он хорошо проработан и сохраняет необходимый элемент гадания – случайность, хотя получающиеся завихрения иногда выглядят логично соположенными: «стоп: впереди / восстание статики» (1 мая) – «искры встали / и побежали навстречу» (2 мая). Книга Азаровой – гимн чистоте эксперимента: скажем, когда в корпусе предназначенных для книги текстов не обнаруживается стихотворения с нужным слогом, то день, соответствующий этому слогу в «материнском» стихотворении месяца, так и остается пустым, хотя, казалось бы, ничто не мешало Азаровой просто дописать стихотворение с требуемым слогом (не предлагается ли нам гадать в таких случаях просто по этим слогам, которые часто выглядят как осмысленные морфемы?). Алеаторический принцип не позволяет вмешиваться в замысел. Стихотворения, которым соназначена функция гадательных текстов, неизбежно приобретают дополнительный статус: за поэтическими образами, которые, как ни парадоксально, выглядят в этой книге прозрачнее, чем в других книгах Азаровой, поневоле начинаешь разглядывать провиденциальные значения, относящиеся к возможным событиям.

Если же, наконец, воспользоваться тем предложением, которое автор несколько пренебрежительно делает в предуведомлении, – «просто читать как поэтическую книгу», – то обнаруживается, что перед нами, с одной стороны, самостоятельное развитие линий, впервые проложенных Геннадием Айги (это развитие выглядит более «авангардно» за счет движения к меньшей «громкости» – взять хотя бы графику стихотворений, почти везде лишенную интонационных примет); с другой стороны, уже упомянутая прозрачность местами сближает стихи Азаровой с работой Андрея Сен-Сенькова: «перед дождем / в пустыне / ниже летают / истребители», или: «lost and found / у меня там было упаковано море / скорее всего этот чемодан / он явно сочится сквозь / молнию». В то же время эта метафорическая игра, задействующая детали цивилизации и (в отличие от Сен-Сенькова) всякий раз строго центрированная вокруг одного образа, не является определяющей для поэтики «Календаря». Эти детали даже не нужны для того, чтобы ощущалось торжество стихии, природы в ее извечной категориальности: думается, что большие природные образы/мотивы здесь тонко соотнесены с идеей поворотов, милостей, ударов судьбы. На самом деле эти тексты, которые при всей их миниатюрности могут быть и эфемерно-летящими, и весомыми («мост – / спицы воздуха» vs. «Бог / это свободное время»), почти не имеет смысла соотносить с другими поэтиками: Азаровой удалось с помощью внешнего принципа, сочетающего строгую рамку с рандомностью, создать особый жанр. Это подсказывает, почему стихи «Календаря» ощутимо отличаются от стихов «Соло равенства» и «Раззавязывания». Цитирую, разумеется, наугад:

птицы не фальшивят не умеютно некоторые друг друга учат (12 мая)

Алексей Цветков. Песни и баллады. М.: ОГИ, 2014

Воздух

Новая книга Алексея Цветкова поначалу вызывает некоторые опасения: взятый в прошлом сборнике «salva veritate»5 курс на юмористический тон явно продолжен в первых стихотворениях «Песен и баллад»; не хотелось бы видеть переход Цветкова в лагерь иронистов иртеньевского склада, при всем к ним уважении. Ситуация выправляется уже через десяток стихотворений: Цветков вновь берется за кирку и вновь упорно бьет в одну точку проклятых вопросов о причине человеческой смертности и целесообразности человеческого существования: удары остры, злы и блестящи, хотя подобной работе свойственна и монотонность.

Очень любопытно здесь обращение к поэту, реминисценций из которого раньше в творчестве Цветкова мы не замечали, – Александру Галичу: так, открывающая сборник «Баллада о солдате» отсылает к галичевской «Ошибке», а в «Угле зрения» есть почти прямая цитата из галичевской «Смерти Ивана Ильича» (ср. «двинул речь предместком и зарыли меня под шопена» с «Но уже месткомовские скрипочки / Принялись разучивать Шопена»). Причины, кажется, ясны: за те два года, в которые были написаны эти стихи, у русской поэзии появлялось все больше поводов для политического высказывания – как выдержанного в прямом пафосе, так и опосредованного иронией. Такие высказывания встречались у Цветкова и в прежних сборниках, начиная со стихотворения «было третье сентября…», но здесь их концентрация особенно заметна – а может быть, это сказывается confirmation bias: мы читаем в книге то, что ожидаем прочитать.

Между тем важнейшим вопросом здесь остается допустимость того, что «чья-то плоть отучается быть / человеком которым привыкла»: лирический герой Цветкова уже столько раз переживал свою смерть (именно пере-живал: ведь говорит же он мертвыми устами из-под земли), что именно оно, несправедливое посмертие, стало в стихах Цветкова пространством дистопии – земное существование, устроенное богом-троечником, впрочем, мало чем лучше, за исключением общения с теми, кто в конце концов наследует землю: животными («слонам и слизням бабочкам и выдрам / настанет время отдыха от нас», «по оттискам по отложеньям пыли / определят что мы однажды были <…> мы так себя отважно защищали / что землю унаследовали мыши // бурундуки и мудрые микробы / что с оттисков теперь снимают пробы»). Этот топос научной фантастики, от Артура Кларка до Дугласа Адамса, и научно-популярной литературы в изложении Цветкова становится особенно убедительным в силу его всегдашнего пиетета к животным – божьим коровкам («семиточечным бодхисатвам»), коту Шрёдингера и всему населению «Бестиария». Впрочем, общие предки обезьяны и человека тоже были милыми травоядными существами.

по ночам на востоке огненная каймаканнибалы гремят котлами по всей равнинекто проснется наутро снова сойдет с умаэто сны свиданий с врытыми в грунт роднымимы в заплечных мешках забвение и золуунесли с собой в остальные стороны светакто наутро не в силах встать у того в зобувся жара как взрыв насовсем середина летас прежней жизнью внутри словно зеркало проглотивв амальгаму вбит недоеденный негатив

Александр Беляков. Ротация секретных экспедиций / Вступ. ст. В. Шубинского. М.: Новое литературное обозрение, 2015

Воздух

Вокзал Александра Белякова находится на полпути от Михаила Айзенберга к Алексею Цветкову; можно было бы говорить о точке Лагранжа, если бы не тот факт, что Беляков, несомненно, обладает собственной, и внушительной, поэтической массой и способен смещаться в том или ином направлении – а часто и в третьем, непредсказуемом.

Предыдущая книга, «Углекислые сны», производила большое, но несколько сумбурное впечатление; нынешней книге пошла на пользу слегка подправленная хронологическая структура, благодаря которой мы имеем возможность наблюдать плодовитого поэта в его развитии. Белякову доставляет искреннее удовольствие с помощью сочной звукописи и богатых рифм заниматься «сопряжением далековатых идей», и такое же удовольствие должен пережить его читатель. В этом смысле стихи Белякова – мгновенные проводники эмоции, производящие попутно физический эффект над ландшафтом, в которых разворачивается их действие, и не теряющие энергии; такое приращение энергии внутри стиха, обманывающее физику, – признак работы сжатого смысла. Многочисленные физические аналогии здесь оправданны хотя бы потому, что естественно-научный дискурс (как и у Цветкова) в стихах Белякова занимает большое место, а сам он – математик по первоначальной профессии (любопытно, что, как и другой поэт-математик, Сергей Шестаков, Беляков тяготеет к форме восьмистишия, весьма укоренившейся в современной русской поэзии).

bannerbanner