Читать книгу ХОЗЯЙКА ЧЕРНОГО БОРА (Нина Прудникова) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
ХОЗЯЙКА ЧЕРНОГО БОРА
ХОЗЯЙКА ЧЕРНОГО БОРА
Оценить:

5

Полная версия:

ХОЗЯЙКА ЧЕРНОГО БОРА

Мирон остался один.

Пальцы парня окоченели, но он не бросал топора. Удары звенели глухо, с хрустом: перерубленные черные корни шипели и брызгали темным, смолистым соком, пахнущим гнилым торфом и железом. Освободив тело Игната из мертвого древесного капкана, Мирон опустился на колени прямо в стылый прах. Он бережно запахнул разорванный овчинный тулуп на раздробленной груди охотника, надвинул ему на лоб заячий треух и прикрыл веки на застывших, остекленевших глазах.

— Держись, дядя Игнат… Домой пойдем. Не оставлю я тебя здесь, — прошептал Мирон пересохшими, запекшимися губами.

Срубив две крепкие березовые жерди и связав их сыромятным поводком погибшего Бурана, парень смастерил широкую волокушу. Он настелил толстый слой елового лапника, уложил тело следопыта и привязал его накрест. Подняв лямку, Мирон налег плечом. Жерди врезались в мерзлую землю, снег скрипнул, и тяжелая ноша медленно тронулась в путь.

Каждая верста давалась с боем. Ноги вязли в завалах бурелома, дыхание со свистом рвало грудь, а за спиной, в темнеющей чаще, не смолкал тихий, крадущийся шорох — бор провожал своего мертвеца, не спуская невидимых глаз.

К Верхним Ветлам Мирон вышел в глухую полночь.

Деревня встретила его не огнями, а гробовым, заколоченным безмолвием. Бежавшие из оврага мужики во главе с Климом вернулись еще засветло, принеся с собой панический, животный мор: кричали, что Игната сглотило лесное лихо, что чаща проклята и вот-вот перешагнет околицу. Село забаррикадировалось. Ворота были заложены дубовыми брусьями, на окна накинуты ставни, а из щелей не пробивалось ни лучины.

Лишь у засеки у речного брода мерцал костер.

У поваленного плетня стоял Гордей. Старый кузнец не ушел в избу: в расстегнутом полушубке, сжимая в ручищах длинную секиру, он вглядывался в темноту лесной дороги, поседевший от смертной отцовской тоски. Услышав скрип полозьев, Гордей вскинул оружие, но тут же опустил его, и секира со звоном вонзилась в мерзлую колоду.

— Мирон!.. Живой! — выдохнул старик, бросаясь навстречу сыну.

Он сгреб парня в охапку, прижал к широкой груди, ощупывая плечи и руки, словно не веря собственным глазам. Но взгляд кузнеца упал на еловые лапы волокуши, и дыхание старика оборвалось. Гордей медленно снял шапку, обнажая седую голову перед стужей:

— Не уберегли… Друг мой названый… Игнатушка.

— Один он полез, тятя, — глухо отозвался Мирон, отирая рукавом кровь и пот с лица. — Мужики сбежали, как зайцы под куст. А его кедром прижало… Корни там, тятя. Живые корни под снегом. Они его сосали.

Гордей помрачнел, в глазах старого кузнеца блеснула затаенная, страшная догадка, но он лишь крепче сжал челюсти:

— Молчи пока. Деревня со страху с ума сошла, на часовню замки навесили, по избам воют. Берись за конец, Миронушка. До дома донесем.

В избе Игната не спали.

Когда скрип полозьев раздался у самых ворот, дверь сеней распахнулась настежь. На крыльцо выскочила Дара. На ней была лишь тонкая холщовая рубаха, босые ноги ступили прямо в снег, но холода она не чувствовала. Взгляд девушки упал на сани, на припорошенный инеем овчинный тулуп, из-под которого виднелись застывшие охотничьи сапоги.

Крик застрял у нее в горле. Дара покачнулась, слетела со ступеней и упала на колени прямо в сугроб у волокуши.

— Тятька… — ее тонкие пальцы судорожно вцепились в обледеневший лапник. — Тятька, вставай… Ты же обещал… Ты же сказывал, что след удержишь!

Она прижалась лицом к его холодному, неподвижному плечу. От тулупа пахло не родным табаком и порохом, а сырой болотной могилой и чужим, леденящим тленом. Дара забилась в сухих, беззвучных рыданиях, сотрясавших все ее тело. Единственный человек, любивший ее в этом мире без страха и упрека, ушел во тьму, оставив ее на растерзание людской злобе.

Следом на порог вышла Агафья.

Мать не заплакала и не вскрикнула. Лицо ее сделалось белым, как мел, а глаза провалились в темные глазницы. Она стояла на крыльце, кутаясь в черную поминальную шаль, и неподвижно смотрела на мертвого мужа. В ее окаменевшем взгляде не было удивления — в нем была лишь черная, бездонная покорность року. Она знала: столетний дуб засох, и бор забрал свою первую плату за укрытое в избе чужое семя.

Гордей с Мироном на руках внесли тело в горницу и положили на широкую дубовую лавку под иконами.

К рассвету избу затянуло горьким поминальным чадом.

Горели восковые свечи, курился ладан, перебивая тяжелый дух лесной сырости. Гордей с Мироном обмыли тело старого охотника колодезной водой, одели в чистую белую холщовую рубаху и прикрыли холстом до самого подбородка. Дара сидела в углу у изголовья, сжавшись в комок, не отводя сухих, воспаленных глаз от отцовского лица.

У ворот послышался топот и приглушенный гомон.

Деревенские не пришли с соболезнованиями. За плетнем стояла стайка мужиков во главе со старостой Антипом и Климом. Мужики мялись, держа в руках колья и топоры, крестились на дым из трубы и боялись переступить порог.

— Агафья! — крикнул Клим сквозь щель в заборе, и в его сиплом голосе звенела наглая, трусливая злоба. — Попа на похороны не жди! Батюшка сказал: не станет он отпевать того, кого лешаки задрали! И на погосте хоронить не дозволим, нечего заразу к дедам подкладывать! На краю бора копайте, в овраге! И налог старосте за этот год отдай, покуда избу под общественный амбар не описали! Мужика у тебя больше нет, земля пустая!

Мирон в горнице рванулся к выходу, сжав кулаки так, что побелели костяшки, но Гордей тяжелой рукой прижал сына к лавке:

— Сиди. Не на похоронах кулаками махать.

Когда шум за забором стих, в избе повисла давящая, удушливая тишина. Слышно было лишь, как потрескивает фитиль плошки да за печью беззвучно скребется осиротевший суседко.

Мирон поднялся. Он подошел к столу, за которым неподвижно сидела Агафья, опустив руки на колени. Парень снял шапку, поклонился вдове в пояс и посмотрел ей прямо в глаза — твердо, открыто и чисто:

— Тетка Агафья. Тятьки Игната больше нет. Деревня вас теперь сожрет, житья не даст. Клим со старостой от своего не отступятся: избу отберут, по миру пустят, а на Дару всех собак спустят. Позволь мне слово молвить.

Агафья медленно подняла на него тяжелый, тусклый взор.

— Позволь мне Дару в жены взять, — выдохнул Мирон, и голос его дрогнул от сдерживаемой нежности и боли. — Прямо сейчас, до сороковин сговоримся. Прируб к отцовской кузнице подниму, сам вас обеих кормить стану. Защищу ее. Ни одна собака в Верхних Ветлах на нее косо взглянуть не посмеет, пока у меня руки молот держат. Не обижу я ее, тетка Агафья. Душой клянусь перед покойным дядей Игнатом.

Гордей у печи одобрительно крякнул в бороду, кивнув другу под саваном. Дара вскинула голову, слезы снова обожгли ее щеки, а сердце заколотилось птицей в груди.

И в этот миг Агафья сорвалась.

Она вскочила с лавки с такой силой, что глиняная плошка покачнулась, плеснув маслом на скатерть. Лицо женщины перекосило от дикого, нечеловеческого ужаса, глаза вспыхнули лихорадочным, безумным огнем, а пальцы судорожно впились в ворот рубахи:

— К вам?! — ее голос сорвался на визгливый, исступленный крик, эхом ударивший по бревенчатым стенам. — В кузницу?! На самый край оврага, под нос Черному бору?! С ума сошел, безумец?!

Гордей опешил, поднявшись на ноги:

— Ты чего это, кума? Парень от чистого сердца… Защитить сироту хочет!

— От чистого сердца?! — Агафья шагнула к кузнецу, тяжело дыша, и слезы отчаяния брызнули из ее провалившихся глаз. Рассудок женщины не выдержал семнадцати лет немого страха, и страшная тайна сорвалась с ее губ неудержимым, гибельным потоком: — Да что вы знаете оба?! Не дочь она Игнату! Слышите вы, дурачье?! Не его это кровь! Не человечья!

В избе наступила мертвая, парализующая тишина.

Гордей застыл с поднятой рукой, лицо старого кузнеца окаменело от немого шока. Дара пошатнулась у лавки, схватившись за горло, словно ей не хватило воздуха. Серые глаза девушки расширились от дикого, раздирающего ужаса, устремившись на мать.

А Агафью уже несло, как в бреду. Она указывала дрожащей рукой на темные окна, за которыми вздымалась стена тайги:

— Бора она дочь! Дитя того чудовища, что за рекой в Черном омуте сидит! Он за ней пришел! Он Игната сглодал, потому что Игнат чужое семя в избе укрыл да пригрел! Первую плату кровью взял! А теперь за плотью своей явился! Ей и шагу нельзя к лесу делать! Ни взгляда в ту сторону! Если она в вашу кузницу войдет — бор ее на следующий же день заберет, вас обоих переломает и деревню в ядовитую топь сотрет! Не пущу! Под замки запру, в подпол спрячу, от чащи за семью засовами сберегу, но к лесу и на версту не подпущу!

Она задохнулась, упала лицом на скатерть и забилась в глухих, надрывных рыданиях.

Дара стояла неподвижно, прижавшись спиной к промерзшим бревнам. В ушах звенело так, будто лопнула туго натянутая струна.

Она ведь знала.

Три года назад старый суседко Прохор уже шептал ей эти жуткие слова в темноте подпечья: про чужое семя, про лесную кровь и три страшные платы Черному бору. Но тогда, в четырнадцать лет, это казалось диким, немыслимым кошмаром, дурной сказкой, которую детский разум отчаянно гнал от себя прочь. Дара пряталась за широкую, теплую спину Игната, утыкалась носом в его пропахший дымом полушубок и твердила себе: «Нет, неправда это! Тятькина я! Человечья! Разве чудовище могло бы так любить меня?»

А теперь этот кошмар опустился ей на плечи могильной плитой.

Услышать эту правду из уст матери — исступленной, кричащей над телом мертвого мужа, — было в тысячу раз страшнее, чем внимать шепоту домового. В крике Агафьи не было тайны. В нем было приговором прозвучавшее обвинение.

Дара посмотрела на лавку под иконами — на восковые, неподвижные руки Игната, на темные пятна крови на холсте. И ледяная волна невыносимой, удушающей вины накрыла ее с головой.

«Это из-за меня…» — обожгло сознание.

Игнат погиб не случайно. Не шатун и не бурелом сгубили лучшего следопыта Верхних Ветел. Его растерзали корни только потому, что он любил ее. Каждый кусок хлеба, которым он делился с ней, каждая ласка, выструганная птичка, сшитая им лисья шапка — все это было его медленной платой за ее спасение. Он закрывал ее своим телом семнадцать лет, пока бор не потребовал первую плату кровью.

Дара взглянула на мать. Агафья лежала на столе, сотрясаясь в рыданиях, но Дара видела, как мать секунду назад отшатнулась от нее, словно от ядовитой гадюки. В глазах матери читался неприкрытый ужас: перед ней стояло живое напоминание о грехе и гибели единственного защитника.

Ноги девушки подкосились. Дара опустила глаза на собственные ладони — тонкие, белые, дрожащие — и ей почудилось, что сквозь бледную кожу вот-вот прорастут темные, сочащиеся ядом побеги. Она была проклятием этой избы. Тварью, несущей смерть всем, кто посмеет подойти к ней близко.

Ей хотелось провалиться сквозь землю, сбежать в ледяную ночь, забиться в самую темную щель, лишь бы не видеть этого гроба и чужого горя. Метка над левой ключицей пульсировала глухим, издевательским жаром, будто холодный голос чащи насмехался над ее бессилием: «Первая плата отдана… Теперь ты моя…»

И в этой черной, леденящей пустоте перед ней опустился на колено Мирон.

Он медленно повернул голову. Он посмотрел на застывшего под саваном Игната, на его окровавленную руку, вспоминая предсмертный хрип на дне оврага: «Знак ее… Спаси Дару… Хозяин пришел…» Все сошлось в один страшный, неразрывный узел. Игнат узнал правду перед смертью. Игнат не проклял ее — он молил спасти своего ребенка от чудовища.

Мирон не отшатнулся. В его темных глазах не появилось ни капли брезгливости или суеверного страха — лишь глухая, несокрушимая ярость и щемящая, отчаянная нежность к растерзанной девушке.

Он подошел к Даре вплотную. Поймал ее ледяную, дрожащую ладонь и заставил посмотреть себе в глаза:

— Кем бы ни был тот…, Дара… Ты человек. Ты дочка дяди Игната. И я тебя лесу не отдам. Слышишь? Никогда не отдам.

Дара посмотрела на него сквозь пелену слез, губы ее дрогнули, но сказать она ничего не смогла.

Гордей подошел сзади, тяжело опустил руку на плечо сына и негромко, надтреснутым голосом произнес:

— Пойдем, Мирон. Дай ей мужа оплакать.

Они вышли в морозную ночь. Метель кружила над Верхними Ветлами, а за рекой глухо стонали сосны, словно Черный бор смеялся над тщетными попытками людей спрятать то, что принадлежало ему по праву крови.

ГЛАВА 5.ЧЕРНАЯ СДЕЛКА

Игната предали земле на следующий день после того страшного вечера, когда в избе рухнула тайна его отцовства.

На деревенский погост дорогу перегородили завалом из свежих бревен. Староста Антип, кутаясь в волчий тулуп, лично вышел навстречу саням и выставил вперед кованую секиру: «Не пущу! Поп соборовать отказался, земля святая лешачью заразу не примет!»

Могилу копали на высоком продуваемом косогоре у самого Черного оврага, под старой раздвоенной сосной. Земля звенела от мороза, как чугун. Гордей и Мирон в две лопаты и лом пробивали каменистый грунт, а Дара стояла в стороне, кутаясь в драный отцовский полушубок. Она не плакала. Слезы вымерзли внутри еще ночью, сменившись свинцовой, раздавившей грудь тяжестью. Каждый ком мерзлой глины, падавший на сосновые доски гроба, отдавал глухим ударом в ее сердце: «Это я убила тебя, тятя… Мое дыхание тебя сгубило…»

Агафья не подошла к краю ямы. Она сидела на санях, окаменевшая, с провалившимися серыми глазами, и лишь судорожно сжимала подол платка. Когда над могилой поднялся дубовый крест, вдова поднялась, не взглянув на Гордея, взяла Дару за ледяную руку и повела в деревню. Гордей хотел окликнуть куму, но Мирон молча тронул отца за рукав: «Не надо, тятя. Ей сейчас человечье слово не впрок».

А в избе старосты Антипа в этот же час шел разговор, решивший судьбу сироты.

На дубовом столе коптила плошка, отражаясь в медном начищенном самоваре. Клим стоял у окна, скрестив на груди ручищи в широких рукавах праздничной суконной рубахи. В полумраке его рябое широкое лицо казалось высеченным из сырой глины, а маленькие заплывшие глазки горели лихорадочным, злым огнем.

— Довольно сопли жевать, бать, — бросил он, не оборачиваясь к отцу. — Завтра идем в избу к Игнатихе.

Староста Антип, щелкавший деревянными костяшками счет, поднял седую голову и сердито прищурился: — Куда тебя черти несут, дурья голова?! Деревня на ушах стоит, бабы у часовни от страха воют, а ты в проклятый дом лезешь! По закону надо сорок дней переждать, пока недоимки Игната казна спишет. Потом избу под мирской ссыпной амбар отберем, а Агашку с девкой вышвырнем в старую бобыльскую мазанку на край выгона. Пусть по миру побираются!

Клим резко развернулся. Его тяжелые сапоги глухо грохнули по половицам. Он навис над отцовским столом, уперся в него пудовыми кулаками так, что затрещали доски, и в лицо старику пахнуло хмельным, звериным жаром: — В мазанку?! Девку — по миру пустить?!

— А тебе-то что за печаль?! — осадил его Антип, хотя в голосе старика промелькнула опаска: он знал бешеный, упрямый нрав старшего сына. — Забыл, как она змей на тебя науськивала? Забыл, что ее ведьмой вся округа кличет?! Ни один нормальный мужик к ней на выстрел не подойдет!

— Потому и не подойдет, что трусы вы все поганые! — прорычал Клим, и желваки заходили под его толстой кожей.

Он шагнул к лавке, схватил жбан с можжевеловой брагой, сделал жадный глоток и вытер губы рукавом. То, что копилось в нем годами, наконец выплеснулось наружу — темное, удушливое, больное.

Клим с детства привык брать все, на что падал его глаз. Первые девки на деревне сами заглядывали ему в рот, хихикали у колодца, ловили его усмешку — знали, что за сыном старосты сытая жизнь, пятистенок с железной крышей и сундуки с холстами.

Все девки, кроме одной.

Дара никогда не опускала перед ним глаз в смущенном девичьем испуге. Когда в девять лет он швырнул в нее увесистый голыш и рассек щеку, она поднялась из крапивы и посмотрела на него. В этом взгляде — глубоком, прозрачно-зеленом, с золотыми лешачьими крапинками — не было ни слез, ни злобы. В нем было ледяное презрение. Словно он был не первым парнем на селе, а болотной мокрицей под корягой.

Этот взгляд выжег Климу душу. С того дня в нем поселилась злая, голодная мания.

Он ненавидел ее всеми силами своего грубого нутра. Он громче всех орал на посиделках, что «ведьмино семя надо жечь на костре». Но чем старше становилась Дара, тем сильнее эта ненависть выворачивалась наизнанку, превращаясь в бешеную, животную похоть. Он тайком караулил ее у речных ракит, прячась в ивняке, и у него перехватывало дыхание, когда он видел ее стан — тонкий, гибкий, словно молодая ива. Ни у одной крестьянской девки не было такой кожи — белой, чистой, гладкой, как речной жемчуг, и таких кос, отливавших на солнце медью и смолой.

Она была чужой. Недосягаемой. Она пахла не навозом и кислой капустой, а талым снегом, дикой мятой и грехом.

Каждая ночь без нее превращалась для Клима в пытку. Он сжимал зубы до скрипа, представляя, как сломает эту лесную гордость. Как эта тонкая девка будет дрожать под его тяжелой рукой, как сорвет он с нее вечный платок, как заставит ползать перед собой на коленях и молить о пощаде. Ему нужна была не просто покорная работница у печи — ему нужно было втоптать в грязь ту силу, перед которой он втайне испытывал животный, первобытный ужас.

— Я ее возьму, бать, — глухо, с хрипом выдохнул Клим, глядя на отца налитыми кровью глазами. — Завтра в церковь поведу.

— Да поп не станет венчать бесовку! — попытался вскрикнуть Антип.

— Станет! — оборвал Клим. — Ты староста, ты ему церковную десятину отсыпаешь! Скажешь миру, что мы великое дело делаем — берем проклятую душу в дом старосты, под святые образа, чтобы в ежовых рукавицах бесовщину из нее выбить! Бабы рты разинут и в пояс поклонятся! Скажут: «Антип со сыном деревню спасают, ведьму в узду берут!»

Староста посмотрел на перекошенное страстью лицо сына. В хитрой голове старика щелкнул расчет: — А изба Игната?

— А изба Игната с амбарами, пушным запасом и покосом — нам как приданое отойдет, — усмехнулся Клим тяжелой, волчьей ухмылкой. — Бабу на печи оставим, чтоб не вякала. А Дару я в клеть запру. За дубовые брусья. Никуда она от меня не денется. Всю спесь из нее вожжами вышибу в первую же ночь.

В избе Игната стояла гробовая, сырая стужа.

Печь не топили. Дрова у крыльца занесло снегом, а выходить наружу Агафья боялась: у забора то и дело слышались чужие шаги и злобный шепот соседей. В горнице пахло угасающим ладаном и замерзающей колодезной водой. На лавке под иконами еще оставалась темная полоса там, где три дня лежало мертвое тело хозяина.

Дара сидела на припечке, поджав колени к груди. Метка над левой ключицей ныла тупой, непрекращающейся болью. Из подпечья не доносилось ни звука: старый домовой Прохор забился в щель под овином и не показывался, словно отрекся от дома, в котором поселилась смерть.

Вдруг тяжелый удар потряс дубовую дверь. С крыльца посыпалась замерзшая штукатурка.

— Открывай, Агафья! — гаркнул с улицы знакомый, наглый голос. — Староста пришел! Долги считать будем!

Агафья вздрогнула всем телом, уронила веретено и, мелко крестясь трясущимися руками, поплелась к порогу. Едва она сняла кованый засов, как дверь распахнулась от пинка, впустив в избу клубы ледяного пара и тяжелый дух сыромятной кожи, дегтя и хмеля.

В горницу вошел Клим, за ним — староста Антип. Клим не снял заячьей шапки, окинул убогое жилище хозяйским, наглым взглядом и с грохотом опустил на стол пудовый кулак: — Здорово, вдова. Мерзнете?

Агафья попятилась к печи, заслоняя собой Дару: — Антип Иваныч… побойся бога, поминки только справили… Что вам надо?

Староста деловито откашлялся, достал из кармана тулупа исписанную гербовую бумагу и потряс ею перед носом женщины: — Бог на небе, Агафья, а казна на земле. За Игнатом твоим долг остался: сорок шкурок собольих не сдано, за аренду лесных дач сорок рублей серебром, да мужики деревенские иск подали за потраву скота. Сказывают — Игнат шатуна разбудил, он и поморил стадо. Итого — сто двадцать рублей.

У Агафьи подкосились ноги: — Сто двадцать рублей?! Да откуда ж такие деньги у нас, господи?! Отродясь мы серебра в руках не держали!

— А коли нет денег — завтра избу под печать берем, — сухо отрезал Антип, пряча бумагу. — Бревна на мирской амбар пойдут, скотину за долги сведем, а вас с девкой — на выгон. В бобыльскую землянку. Зима на носу, до Николы в сугробе околеете.

Агафья вскрикнула, упала на колени перед старостой, хватая его за полы овчины: — Антип Иваныч! Батюшка! Не губи! Христа ради, не выгоняй на мороз! Я ковры ткать стану, на поденщину пойду, Дара шить умеет… Пожалей сироту!

— Не пойдет она на поденщину, — вдруг оборвал ее Клим.

Голос парня прозвучал густо, хрипло, со дна налитой кровью груди.

Он медленно двинулся через горницу. Доски пола стонали под его тяжелым шагом. Дара поднялась с припечка, инстинктивно вжавшись лопатками в холодные кирпичи. Ее серые глаза с янтарным огнем расширились, губы сжались в тонкую нить.

Клим подошел вплотную. От него веяло жаром сытого, молодого зверя. Парень уперся руками в край печного столба по обе стороны от ее головы, нависая над ней всей своей массивной фигурой и отрезая свет единственной лучины.

Его взгляд скользнул по ее лицу — бледном, исхудавшем от горя, но ставшем от этого лишь острее, тоньше, прекраснее. Взгляд Клима опустился на ее шею, где билась жилка, на тонкие ключицы, скрытые холстом. Он шумно, со свистом втянул ноздрями воздух, ловя ее запах — запах первого снега и лесной полыни, — и на его рябом лице проступила неприкрытая, жадная судорога.

— Я долг закрою, Агафья, — сказал Клим, не сводя с Дары пожирающих глаз. — Избу тебе оставлю. И муку привезу, и дров березовых воз подгоню. До самой смерти горя знать не будешь. А девку… Дару я себе заберу.

В избе повисла такая тишина, что стало слышно, как за окном с ветки упал сухой ком снега.

Агафья на полу перестала плакать. Она медленно подняла голову, глядя на Клима снизу вверх, и в ее глазах блеснула дикая, безумная надежда. «В дом старосты… Под церковный венец… За мужика с пудовыми кулаками, который в лес ни ногой… Господи, неужто спасение?! Неужто церковный брак лесной долг перебьет?!»

— Климка… сынок… — залепетала мать, поднимаясь на дрожащие ноги. — Да благослови тебя святители… Да разве ж ты… замуж ее возьмешь?!

— Возьму, — ухмыльнулся парень, и в уголках его губ запеклась белесая пена. — В церковь поведу на Николу. Поп перед алтарем нас свяжет. Перед всем миром моей станет.

— Спаситель ты наш! — зарыдала Агафья, бросаясь целовать его грязный рукав. — Дара, слышишь?! Слышишь, бог смилостивился! В люди выйдешь, за каменной стеной жить станешь!

— Я не пойду за него, — тихо, но раздельно сказала Дара.

Голос ее прозвучал без слез, глухо и страшно, как треск ломающегося на реке льда.

Клим медленно повернул к ней голову. На его лице не было удивления — на нем заиграла сытая, жестокая ухмылка волка, который зажал косулю в тупике оврага.

— Бать, — негромко бросил он через плечо. — Забери тетку Агафью. На крыльце постойте. Мне с невестой потолковать надо. С глазу на глаз.

— Пойдем, Агафья, пойдем, — засуетился староста, выволакивая за рукав онемевшую от счастья и ужаса вдову. — Дело молодое, пущай сговорятся…

Тяжелая дверь сеней захлопнулась. Брякнул кованый крючок.

Они остались одни.

Дара не успела отпрянуть. Клим метнулся вперед с молниеносной, звериной хваткой: его левая ладонь намертво впечаталась ей в плечо, пригвождая к печи, а правая железными тисками сжалась на ее запястье. Пальцы парня были толстыми, мозолистыми, они сжали девичью руку так, что хрустнули хрупкие суставы.

Острая боль пронзила Дару до самых кончиков пальцев, но она не закричала. Она лишь стиснула зубы, глядя снизу вверх в его заплывшие, торжествующие глаза.

Клим наклонился к ней вплотную. Его влажные горячие губы почти касались ее виска, обдавая запахом перегара и табака: — Думала, я забыл, недотрога? — прошипел он ей прямо в ухо, и голос его дрожал от больного, клокочущего вожделения. — Десять лет я ждал, пока твой тятька сдохнет! Десять лет глядел, как ты мимо ходишь, нос воротишь! Думала, Мирон твой за тебя вступится? Где твой Мирон, а?! Дома сидит, в тряпочку молчит!

Он сжал ее запястье еще сильнее, выворачивая руку за спину, заставляя Дару выгнуться от боли: — Ты моя будешь, Дара. Слышишь? На Николу в церковь пойдешь, как овца на веревке. Попробуешь пикнуть — твою мать прямо в исподнем в сугроб выкину, а избу по бревну мужики на растопку растащат! Я тебя в свою клеть запру. За дубовые брусья. Всю твою лешачью спесь из тебя ремнем выбью! Будешь мне сапоги мыть и на брюхе передо мной ползать!

bannerbanner