banner banner banner
Страницы истории сельскохозяйственной науки ХХ века. Воспоминания учёного
Страницы истории сельскохозяйственной науки ХХ века. Воспоминания учёного
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Страницы истории сельскохозяйственной науки ХХ века. Воспоминания учёного

скачать книгу бесплатно

Я помню его стариком, которому было уже тяжело вести долгие службы, и драгоценная митра – редкое отличие в среде белого духовенства – отяжеляла и клонила его усталую умную голову. Его истощенная фигура и углубленный в себя взгляд старческих очей источали какой-то свет мудрой доброты. Мне казался он живым прообразом известного из литературы старца Зосимы, который старался рассудить запутанный мир страстей в семье Карамазовых у Достоевского. На исповедь к нему его поклонники выстаивали целые ночи.

Нравственный облик этого незаурядного человека вскрывается из недавнего рассказа академика Ивана Михайловича Майского, бывшего посла СССР в Англии в трудные годы Великой Отечественной войны. Его рассказ требует детального изложения. Когда я ознакомил Ивана Михайловича с описанием семинарской жизни, то он припомнил из своей богатой событий жизни один небольшой, но существенный штрих.

«В 1903 г., – сказал он, – я работал в Самаре и был избран членом Самарского комитета РСДРП, мне было всего 19 лет. Я был молод и полон энергии. Трудно было с хранением нелегальной литературы и партийных документов. Весьма надежным и необычным местом для их хранения оказались квартира священника Лаврского и алтарь кафедрального собора, настоятелем которого он был. Жил он в доме, который находился тогда в соборном садике, прямо напротив главного входа в собор. Его племянница Миклашевская была замужем за эсдеком, нам сочувствовала и передавала литературу своему дяде.

Я, по молодости лет, решил распропагандировать доброго батюшку и в разговорах с ним начал усердно рассказывать ему о блестящих успехах физики, астрономии, о гипотезе Канта-Лапласа и т. п., но этот пожилой батюшка (ему тогда исполнилось уже 68 лет. – автор) посмотрел на меня с сожалением и сказал: «Мы очень благодарны ученым за их работу в области познания тайн мира, сотворенного Богом». И я понял, что моя легковесная пропаганда атеизма в споре с этим глубокоэрудированным академиком не имела никакого результата.

Но я не мог отказаться от столь редкого счастливого случая и при последующих посещениях его домика в разговорах с Лаврским снова возвращался к вопросам борьбы между наукой и религией. Вот вы, батюшка, верите в то, что мир сотворен Богом, но неужели Господь Бог не мог сотворить его более совершенным, чем имеющийся. Кругом льется кровь, расстрелы, виселицы, каторга, голод, нищенство. Страшная бедность рядом с блеском богатства. Почему же это так?

На этот жгучий тяжелый вопрос Лаврский долго молчал, а затем, пристально посмотрев на меня, ответил так, что его ответ запомнился мне надолго. «Вы спрашиваете меня о причинах такого несоответствия, и я Вам честно скажу: о причинах его я не знаю… а потому-то я вам и помогаю». Он повернулся и вышел из комнаты. И снова я почувствовал бедность моей аргументации, удивительную мудрость и искренность моего просвещенного противника. Я продолжал прятать нелегальную литературу в домике настоятеля кафедрального собора.

Наступил бурный 1905 г., и мне пришлось быстро покинуть Самару, а эти дискуссии с протоиереем Лаврским сохранились в памяти в продолжении почти 70 лет», – закончил свой краткий рассказ академик И. М. Майский.

Итак, в Самарском духовном училище и семинарии были не только Дубас, Виссарион, протоиерей-черносотенец Силин, не только просветители вроде Преображенского, Надеждина, Горбунова, Смагина, но и такие личности, как Валериан Викторович Лаврский со светлой головой и горячим сердцем, который шел далеко впереди своего окружения. Но таких Лаврских были только единицы, и погоду в атмосфере православной церкви делали не они…

Кризис веры

И я сжег все, чему поклонялся.
Поклонился всему, что сжигал.

    И. С. Тургенев

Христианское мировоззрение вместе со всем обрядовым ритуалом православной церкви к нам, семинаристам, переходило по наследству, передаваясь из рода в род. Мы видели своих отцов не только в облачении в церкви, но и дома без подрясников, в сутолоке обыденной жизни, со всеми ее радостями и горестями. За восемь лет пребывания в духовном училище и семинарии мы, как видно, получали целенаправленное воспитание, которое должно было обеспечить последние два специальных класса (пятый и шестой) полным набором учащихся. Преподавание в этих классах русской церковной истории, истории и обличения раскола и сектантства, гомилетики, литургии, каноники, дидактики и богословия во всех его видах – основного, догматического, нравственного, обличительного – должно было подготовлять образованных священнослужителей и отбирать отличившихся для поступления в духовную академию, окончание которой открывало путь к получению высоких званий на духовном поприще. Этот план подготовки молодой смены поддерживался системой материальных поощрений способным учащимся в виде небольших стипендий. Бедному сельскому духовенству, часто многосемейному, эти стипендии оказывали существенную помощь. Прежде чем порвать с семинарией и выйти из четвертого класса в университет, каждому такому стипендиату надо было крепко подумать о том, что он теряет и на что идет. И образ несчастного Раскольникова из «Преступления и наказания» Достоевского часто вставал перед многими.

И все же многие учащиеся уходили из четвертого класса семинарии в университеты, из которых только Томскому и Варшавскому было дано право принимать семинаристов без экзаменов. В пятый класс переходили лишь сыновья беднейших слоев духовенства, сироты да мало активные по своей натуре, которые решили идти по проторенной дорожке отцов, выполняя семейный завет: Так надежнее будет! Среди них попадались считаные единицы с особым настроем души, с действительной верой в христианские идеалы, с искренним желанием своим служением помочь бедному деревенскому люду в его тяжелой доле и беспросветной нужде. Они с огромным интересом читали увлекательные, написанные священником Г. Петровым книги: «Евангелие как основа жизни», «По стопам Христа». В его большой повести «Затейник» рассказывается о деятельности одного такого идеального священника в деревне, о его мучениях в борьбе за правду, о борьбе с благочинным и архиереем. Его пропаганда идей христианского социализма, иными словами – установления «Царства Божия на земле», может вызывать сейчас только улыбку своей наивностью и сентиментальностью, а тогда они оказывали определенное влияние на души семинарской молодежи. Разуверившись, видимо, в реалистичности своих идей, Г. Петров снял сан священника и превратился в прекрасного оратора-лектора по истории искусства.

В октябре 1916 г., когда на фронтах гремели пушки, лилась кровь, Петров выступил в большом концертном зале общественного собрания с двумя лекциями на темы: «Красота человека» и «Красота жизни». И огромная аудитория была заворожена увлекательным, ярким изложением истории искусства, начиная с пирамид Египта, гармонии греческого Акрополя, переходя к испанцам времен инквизиции, гигантам эпохи Возрождения и заканчивая Достоевским, Толстым и Горьким. Стихами Бальмонта «Будем как солнце» он заключил свои лекции. Петров по натуре был исключительным оптимистом и мастером слова. Несмотря на поверхностность его философии, он поднимал души молодежи и заставлял нас о многом и многом думать.

Но эти «думы» по каким-то скрытым законам внутренней логики привели к постановке на обсуждение основных законов бытия, к коренной переоценке догматов веры и к уничтожающей критике всей обрядовой стороны религии. Этот процесс был для многих мучительным, так как он затрагивал не только общие вопросы мировоззрения и гносеологии, но и жгучие повседневные вопросы морали, поведения человека в сегодняшней сутолоке и т. д.

«Вначале бе Слово, и Слово бе к Богу, и Бог бе Слово… Вся тем быша, и без него ничто же бысть, еже бысть. В том живот бе, и живот бе свет человеком: и свет во тме светит и тма его не объяст». Так начинается Евангелие от Иоанна. Что это: отражение какой-то космической реальности или просто художественная метафора какого-то полузабытого еврейского народного сказания? Что это: Демиург, первичный двигатель великого Леонардо да Винчи в романе Мережковского, или же какая-то материализованная сила – энергия физиков?

Как далее развертывался этот акт творения: за семь библейских дней или по эволюционной кривой Канта-Лапласа-Дарвина, занявшей в истории вселенной миллионы и миллионы лет? На этот вопрос успокоительно отвечал мой ближайший учитель В. В. Горбунов, что одно с другим совпадает, лишь коэффициент времени различен, и нечего науке и религии открывать фронт из-за такой мелочи. Оставалось неясным, как Бог-Демиург, утомившись от непрерывного творчества в течение шести дней, мог на седьмой день устроить себе отдых («…почи от всех дел своих»). Это как-то не вязалось с законом сохранения материи и энергии, о котором нам говорил на своих уроках Смагин.

А далее все шло по пословице: чем дальше в лес, тем больше дров. Библейское сказание о сотворении человека, райской жизни, первородном грехе с участием лукавой Евы, едином Высшем существе, но в трех лицах, о непорочном зачатии Богородицы с помощью святого духа и т. д. – все это постепенно входило в список проклятых вопросов, которые молодой ум не стеснялся ставить на разрешение.

Еще более тяжелые раздумья зарождались по поводу моральных основ христианства, которые внедрялись в семье с первых же дней моего сознательного бытия. Если религиозные основы христианства начали подвергаться беспощадному анализу, то и моральные основы жизненного поведения становились шаткими. Спрашивается: «А чем их заменить? Есть ли что-либо равноценное?» Если 10 заповедей, начертанных Саваофом на каменных моисеевых скрижалях, пока еще остаются в силе, то как ты относишься к евангельской проповеди Льва Толстого о борьбе со злым путем непротивления злу, или же поступать по-библейски «Зуб за зуб», или по темному эпиграфу к знаменитому роману того же Толстого «Анна Каренина»: «Мне отмщение и аз воздам!» А может быть, сила есть право, закон: побеждающий всегда прав; сущность жизни – борьба, а Ницше с его проповедью Сверхчеловека – гениальный провидец? Чем определяются поступки человека: христианским милосердием и жалостью или грубым, а иногда утонченным эгоизмом?

Я читаю «Что делать?» Чернышевского и следую в мыслях за студентом Лопухиным. В дневнике моем появляется запись: «Для чего он отказался от мечты всей его жизни, от ученой карьеры? Потому что Верочка ему нравилась; потому что ему стало ее жалко и он полюбил ее. Выходит, ли отсюда, что вся жизнь должна от такого признания запутаться и настанет анархия, если все откроют подспудные свои карты. Нет! Жизнь примет только более здоровые формы и освободится от глупых романтических бредней. Следовательно, если я пожертвую все на алтарь отечества, то не из любви к нему, а из того, что мне это кажется хорошим, мне это полезно, кажется красивым, хотя, может быть, и очень неприятным по последствиям. В настоящее время такой «здоровый эгоизм» начинает процветать. Хорошо ли это?» Характерно, что такой разрушительный анализ основных понятий христианства о долге и самопожертвовании зафиксирован после упомянутых лекций Г. Петрова о красоте человека и красоте жизни.

И так во всем, чего бы моя мысль ни касалась, в любом предмете, с любого явления прежде всего снимались привычные романтические покровы и обнажались какие-то скрытые до того пружины. Классически выписанный Тургеневым в «Отцах и детях» образ нигилиста Базарова занял особое место в моей душе. И это нигилистическое семя начало быстро, со второго класса семинарии, прорастать. В семинарском общежитии среди казеннокоштных бурсаков (примерно на 250 человек) в 1916 г. образовалась конспиративная ячейка по изучению естественных наук, знакомство с которыми в семинарии было явно недостаточным. Два Ивана (Щербаков и Аскалонов), Петя Бурцев да два Николая (Мидцев и я) всеми «правдами и неправдами» доставали «нелегальную» (в условиях семинарии) литературу, которая тщательно нами штудировалась, конспектировалась и со всей молодой страстностью обсуждалась вечером в общежитии, на уроках, переменах. Таким путем через нас прошли Дарвин «Происхождение видов», «Путешествие вокруг света на корабле «Бигль» и «Автобиография», Л. Бюхнер «Сила и материя», Э. Ренан «Жизнь Иисуса и Апостолы», Чернышевский «Что делать?», избранные произведения Белинского, Писарева и годовые комплекты журнала «Вестник знания» с приложениями «Библиотеки для самообразования», где можно было получить сведения о последних новинках в науке.

К этому потоку присоединился «Капитал» К. Маркса, который сначала оказался сразу не по зубам для нашей молодежи, и мы в качестве самоподготовки к нему взяли известный тогда курс М. И. Туган-Барановского «Основы политической экономии», посвященный, между прочим, авторам Франсуа Кенэ, Герману Госсену и Карлу Марксу – «самому глубокому критику капиталистического строя». Сейчас переход к «Капиталу» Маркса через «Политическую экономию» кадета-профессора звучит одиозно, а в те годы такая последовательность определялась временем издания и возможностью пользования им.

Вслед за сим в наши головы хлынул поток революционно-демократической литературы, изданной в 1906 г. прогрессивными издательствами «Буревестник», «Русское богатство» и другими, когда на короткий период тяжелый пресс царской цензуры был снят под давлением первой революции. Проглатывалось все без особого выбора: Ленин «Аграрный вопрос и критики Маркса», Пешехонов «Хлеб, свет и свобода», Чернов «К вопросу о выкупе земли», Кропоткин «Революция в России», «Мои воспоминания о Петербурге» и т. д.

Особое впечатление во мне оставили слова Кропоткина: «Нигилизм в своих разнородных проявлениях сообщает большинству наших писателей ту удивительную искренность, ту привычку «думать вслух», которая поражает западных читателей. Прежде всего нигилист объявляет войну всему, что можно обозначить словами: условная ложь цивилизованного общества». Его отличительной чертой была безусловная искренность, и во имя этой искренности он и сам отрекался и от других требовал отречения от предрассудков, суеверий и привычек, которые их собственный разум не в состоянии был обосновать. Он отказывался от подчинения какому бы то ни было авторитету, кроме разума, и в анализе каждого социального установления или привычки он восставал против всякого рода софизмов, более или менее замаскированных.

Следует прямо сказать, что как бы ни относились сейчас к Бюхнеру, Фогту и Молешотту, приклеивая к ним этикетки «вульгарных материалистов» в основном за перенос дарвиновской борьбы на законы человеческого общества, но в те далекие годы «Сила и материя» Бюхнера, читаемая подпольно, сыграла роль тяжелой дубинки, под безжалостными ударами которой рушились последние оплоты моего христианского миросозерцания.

Этому содействовало и окружение. Оба Ивана – инициаторы кружка – были года на 2–3 старше меня и обладали уже известным жизненным опытом, оба происходили из беднейших низов сельского духовенства, учились они на последние гроши отцов. Иван Щербаков – обладатель уникальной памяти и острого критического ума – был в классе первым учеником. Аскалонов и Бурцев не спускались по успехам ниже третьего или четвертого места. Я как более молодой, более обеспеченный материально, своекоштный семинарист, к тому же менее организованный по натуре, всегда смотрел на своих друзей снизу вверх и в острых дискуссиях часто сдавался на «милость победителя».

В жизни кружка бывали и комедийные моменты. В огромной столовой общежития в красном углу висел небольшой образ Николая-чудотворца в позолоченной ризе. Перед каждым принятием пищи дежурным по столовой «пулеметной очередью» читалась молитва, все крестились и только после этого принимались уплетать немудреную бурсацкую еду. Кто-то из наших нигилистов ночью, яко тать в нощи, подложил под ризу Николая-чудотворца портрет нашего великого страстотерпца Федора Михайловича Достоевского, но результат был нулевой. Дня два-три все продолжали молиться на икону с испитым лицом этого романиста. Тогда наши мудрецы пошли на еще большее преступление: они подменили Достоевского на портрет Максима Горького, и его чисто пролетарское лицо с задранной назад шевелюрой и опущенными на рот усами сразу бойко выглянуло в прорези позолоченного обрамления чудотворца. Эффект был поразительный и быстрый: шум, галдеж, сначала неорганизованные, а потом организованные поиски святотатцев, но никто из общежитников не выдал наших атеистов, хотя подозрение падало на них и грозило им исключением из семинарии.

Второй случай подобного же характера произошел с моим сочинением по священному писанию. Но для того чтобы оценить по-настоящему это событие, необходимо для сопоставления привести текст моего сочинения, выполненного мною еще в первом классе семинарии, т. е. до моего атеистического прозрения, когда мне исполнилось всего 14 лет. Интересно, как мог ответить семинарист моего возраста на вопрос темы «Жизнь первых людей в раю». Приведу текст без изменения подлинника.

«Для обитания первого человека Господь насадил рай. Местоположение рая указано в книге Моисея «Бытие» словами «во Едеме на востоцех» – на восток от Палестины, где Моисей писал эту книгу. Бытописатель подробно указывает местоположение рая. Он говорит, что по раю протекала река, которая далее разделялась на четыре «начала»: Тигр, Евфрат, Фисон и Геон. Вопрос о местоположении рая представляет предмет самых разноречивых догадок, так как поверхность земли сильно изменилась, особенно во времена потопа, а последние две реки совершенно утеряли свои имена. Некоторые толковники вследствие такой неясности даже думают, что рай был на небе и что все сказание о рае должно понимать в аллегорическом смысле. Но благодаря библейским указаниям можно думать, что рай находился в роскошной, богатой тогда растительностью Месопотамии. Бог ввел человека в рай «делати его и хранити». Но этот труд был не велик. Он состоял в том: Адам должен был оберегать рай от опустошения его животными, а также возделывать. Следствием этого труда было его успешное физическое и умственное развитие. Адам совершенствовал свои физические силы, сближался с природой, изучал ее законы и тем обогащал свой ум, познавал совершенство Творца и начинал любить и благоговеть перед ним.

В раю Бог произрастил два древа: древо жизни и древо познания добра и зла. Вкушая плоды первого древа, человек делался бессмертным по телу. С другого же древа Бог заповедал не вкушать плодов, говоря: «В он же аще день снесте от него, смертию умрете». Эту заповедь Бог дал для укрепления воли человека, так как это древо представляло большой соблазн своими роскошными плодами. Исполняя эту заповедь, человек сознательно отдалялся от зла и стремился к добру. Но в этом случае должно разуметь не только смерть телесную, но и смерть духовную, которая состоит в разъединении души с Богом и в лишении его благодати. Адам был сотворен по образу Божию и подобию, со свободной волей и тем превосходил животных. Знаком владычества Адама над животными было наречение им имен. Такое обстоятельство развивало память и ум человека и дало начало развитию языка.

Но блаженство человека не было полным: у него не было помощника, подобного ему. И вот Бог, после предварительного совета между лицами Святой троицы, навел на Адама «исступление» (по славянскому тексту), а по русскому – «крепкий сон», или вернее – восторженное состояние. Адам во сне понимал таинственный смысл происходящего. А это «происходящее» заключалось в том, что Бог из ребра, вынутого из Адама, создал жену и привел ее к нему.

Когда Адам проснулся и увидел существо, подобное себе, то воскликнул: «Се кость от костей моих, и плоть от плоти моея: сия наречется жена, яко от мужа своего взята бысть сия. Сего ради оставит человек отца своего и матерь и прилепится к жене своей: и будет два в плоть едину». Словами последнего стиха устанавливается брачный союз неразрывный одного мужа с одною женою. Все же другие виды брачного союза суть извращения брака, установленного самим Богом. Адам и жена его были нагими и не стыдились. Это указывало на то, что неповрежденное грехом тело не нуждалось в защите от действия сил и явлений природы и в то же время указывало на их нравственную невинность. Все это блаженное состояние пополнялось высшим блаженством и счастьем: теснейшим отношением человека к Богу и непосредственным откровением. В этом и состояла религия первых людей. В завете Бога с прародителями со стороны Бога было дано возможное для них совершенство и блаженство, вечная блаженная жизнь. Со стороны человека требовалось только совершенное послушание. Такая счастливая жизнь наших прародителей в раю по справедливости названа блаженством».

На этом сочинении стоит отметка красными чернилами «4» с двумя минусами и меланхолическое замечание преподавателя: «Автор по местам не мог отрешиться от языка учебника».

Сейчас этот текст звучит веселой шуткой и его можно рекомендовать для забавного чтения с большой сцены, а в те годы этой старой библейской абракадаброй питались многие поколения молодежи в светских, и особенно в духовных школах. Кругом волновался от потрясений жизненный океан, а Церковь бубнила одно и то же, странное в своем примитивном невежестве, но освященное вековыми традициями.

Через два года, в четвертом классе, снова по священному писанию было задано сочинение на тему: «Обращение святого апостола Павла ко Христу и значение этого события в его жизни». Снова привожу текст с замечаниями на полях самого ректора протоиерея Д. Силина.

«Все чудесное противоречит не природе, а тому, что мы не знаем о ней».

    Блаженный Августин

«Эти прекрасные слова, записанные бл. Августином, могут быть приложимы к вышеуказанному событию из жизни св. ап. Павла так же, как и ко всем так называемым чудесам. (Где именно?) Современная наука, мало-помалу срывая таинственные покровы и разгоняя туман суеверия, многое вывела из области чудесного в страну господства точных физико-химических и психических законов. (След., они неего? Научную или Августинову) Встав на такую точку зрения, приступим к изложению события, бывшего с апостолом Павлом во время его путешествия из Иерусалима в Дамаск.

В Иерусалиме была кончена жестокая расправа с христианами, главным руководителем которой был великий ревнитель закона Моисеева, страшный «гонитель», член синедриона Савл. В ужасных мучениях погибло множество христиан. Но Савл был не таков, чтобы успокоиться после первого успеха. Нет! Он хотел вырвать христианскую «ересь» на веки вечные. (Впрочем, автор и Августина понял по-своему «Научно».)Услышав, что в Дамаск бежали многие гонимые христиане, он, запасшись предварительно большими полномочиями от первосвященника, отправился вместе с небольшим отрядом людей в этот город. Вследствие медленного передвижения на ослах путь предстоял большой и трудный. После беспрестанных трудов Савл мог, наконец, немного отдохнуть и подвести итог своей кипучей деятельности для «вящей славы Божией». Но напрасно он призывал покой в свою измученную душу. Страшный вопрос стоял перед ним. Он поднялся в его душе при виде крови и предсмертных мучений, замученных им христиан. Правильно ли он поступает? Эти глухие сомнения он стремился задушить сугубой деятельностью и жестокостью.

Но вот кругом тишь полей. Он один, наедине со своими мыслями. Кто же этот Христос, за которого идут с радостью на смерть? Не его ли распял Понтий Пилат? Он начал рыться мыслью в св. писании и понял, что идеал мессии-царя, национального героя, создан больным патриотизмом фарисеев. Ужас наполнил его душу. Перед его взором встал распятый Богочеловек-Христос и виднелася уже истина откровения. Надо было еще немного, чтобы в Савле христианин победил иудея. Старый путь был слишком не прав. Но следующее обстоятельство ускорило кризис его душевной борьбы.

(Лукавство извивающейся мысли, которой страшно взглянуть в лицо правде!..)

Спеша в Дамаск, Савл совершал путь даже в самый полдень, когда в Сирии стоит такая жара, что все живое прячется в тень и отдыхает. Солнце стояло прямо над головой. Свет был неимоверно яркий. Разгоряченный воздух колебал дали. Вдруг блеснул свет столь яркий, что он поглотил солнечный свет. Возможно, это было дуновение сирокко или же мощный разряд скопившегося электричества, или же одно из тех явлений, перед которыми ум человеческий останавливается в недоумении и которые представляют своеобразное сочетание частиц материи, показавших в новом содружестве какие-то еще не знакомые нам, но вечные силы. Савл со спутниками упал на землю. Образ Христа под влиянием этого явления и расстроенного воображения был объективирован в пространство, и Савл услышал явственный голос: «Савл! Савл! Что ты гонишь меня?» Он сказал: «Кто ты, Господи?» – «Я Иисус, которого ты гонишь. Трудно тебе идти против рожна». Он в трепете и ужасе спросил: «Господи! Что велишь мне делать?» – «Встань и иди в город и сказано будет тебе, что тебе надобно делать». Савл встал потрясенный и ничего не видел, так как ослеп. Истина открылась его уму. Чувство запечатлело ее. «Христос, сын Бога живого, пришедший в мир грешныя спасти. Христос воскрес!» В смятении он был приведен в Дамаск, где и пролежал три дня, молясь и не вкушая пищи. В городе жил благочестивый муж Анания, который, придя в дом, где лежал Савл, сказал ему: «Брат Савл, прозри!» Сила веры была столь велика, что как бы чешуя спала с глаз и Савл увидел свет. Наука знает много фактов, когда люди, не ходившие по болезни ног, под влиянием панического страха, позабыв про свою немощь, начинали ходить. Анания крестил Савла с именем Павла. С тех пор Павел, обновленный и как бы второй раз родившийся, пошел проповедовать о Христе Иисусе, испытывая непрестанные тягости и, наконец, принял смерть от меча римского палача.

В заключение можно спросить, где же мы можем видеть Бога? Не в этих ли могучих явлениях, перед которыми приходится лишь недоуменно развести руками. Но я думаю, как говорит апостол, что Бога видеть надо не в этих пертурбациях, вроде «Стой, солнце!», а во внимательном рассматривании вещей: каждого зеленого листочка, моллюска и т. п. Ведь пр. Илья увидел Бога не в реве бури, не в огненных вихрях, не в рокоте громов, а в тихом ветерке, т. е. когда жизнь следует своим величавым, медленным, но твердым шагом, поглощая старое и производя новое…»

Таким пантеистическим призывом автор закончил свое сочинение! Отметка – 3 с минусом и ниже пояснение Малышева («Таракана»): «Встав на точку зрения… физико-химических и психических законов…, приступим к изложению события… Громко сказано. Но не проще было бы нам встать на точку зрения требований темы, очень ясно выраженных, дать на них ответ. А заинтересовавший вас уже по поводу темы вопрос хорошо было бы разрешить особо, если бы позволила сделать это жизнь, шествующая своим величавым, медленным, но твердым шагом… На первый вопрос темы, впрочем, дан вами (если оставить ваши экскурсы в область физико-химических законов) ответ довольно удовлетворительный, а на второй вопрос – ответ скомкан».

Мое еретическое сочинение дошло до ректора семинарии и он, кроме замечаний на полях, дал следующее заключение: «Горячо, по местам красиво, «убежденно». Но… фантастично, произвольно, предубежденно, хитро, фанатично, одним словом – антинаучно. Сущность дела сокрыта от автора. Но не блеснет ли и ему свет честного и прямого разумения истины?»

Таким образом, мое, навеянное чтением Ренана, наивное сочинение вызвало довольно резкую реакцию со стороны руководства семинарии, но никаких административных взысканий я не испытал. Наступили другие времена: шел 1916 г., а в прежние годы за такое вольнодумство Дубас выгонял из семинарии. Призыв ректора к восстановлению канонического толкования священного писания не возымел надлежащего действия. Наоборот, я, закусив удила, с молодой горячностью пустился вскачь по пути коренной ревизии самих основ религии.

Общая обстановка тому содействовала. Прогнивший царский режим разлагался на глазах, выделяя трупный яд распутинщины. Церковь во главе со святейшим синодом была вовлечена в эту свистопляску. Как метеор в поисках славы, промелькнул в Самарской епархии небезызвестный архиепископ Питирим, который вскоре по указующему персту Распутина оказался во главе православной церкви в высоком сане петербургского митрополита. Я слышал его медоточивые проповеди на праздничных службах в соборе, помню его театрализованные жесты и блудливый взгляд его глаз. Все катилось, как в бездну, и Церковь в эти страшные для нее дни, прилепившись душой и телом к растленной монархии, не выделила ни одного крупного революционного деятеля, подобного красному архиепископу на северо-востоке Бразилии, дону Элдеру Камара, который своей опасной для жизни борьбой с фашизмом и контрреволюцией заслужил широкое признание трудящегося народа Бразилии и мировую известность гуманиста-христианина (См. «За рубежом», июнь 1971 г.).

Мучительный процесс превращения юного верующего христианина, воспитанного к тому же в духовной среде, в активного атеиста был, как видно, облегчен общей волной нарастания революционного движения в стране на фоне затхлой атмосферы церковности во главе со святейшим Синодом, запутавшимся в липких сетях распутинщины. Этот процесс был характерен для молодого поколения того времени. Далее будет показано, что на этом этапе он не закончился и продолжал ставить острые вопросы, особенно морально-этического порядка, на протяжении всей моей долгой жизни, создавая подчас ряд острых конфликтных ситуаций. Но, как говорят французы: «Такова жизнь!»

Семинария, война и революция

28 июня 1914 г. прозвучал в Сараево выстрел сербского националиста-студента Гаврилы Принципа. Были убиты австрийский эрцгерцог Франц-Фердинанд и его жена. 28 июля – бомбардировка Австрией Белграда. 31 июля – убийство Жореса. 1 августа – объявление Германией войны России и 3 августа – Франции. 5 августа Англия вступает в войну. Так началась Первая мировая война, приведшая к крушению Российской империи. Россия потеряла в этой войне убитыми и пропавшими без вести 1,7 млн и более 750 тыс. человек тяжко изувеченными, не считая миллионов человек из гражданского населения, погибших от голода и холода. История творится на глазах поколений и требует от народа неисчислимых жертв и страданий.

Николай Орловский (15 лет) с матерью Верой Дмитриевной

В первые же дни войны мы выехали с дачи на велосипедах в Каменку: я и девушка. Мне 15 лет, она на год-два старше. С неделю тому назад мы впервые испытали волнующее счастье первого поцелуя и ходили по тенистым аллеям, по берегу Волги в каком-то непонятном чаду чувств. Крики газетчиков: «Война! Война!», встревоженный улей в жизни большого города врывался каким-то зловещим шумом в нашу дачную идиллию, и, наконец, я почувствовал, что мне срочно нужно выехать в свою Каменку, чтобы помочь отцу в уборке зерновых и посоветоваться с родителями, что же делать их сыну во время войны.

Мы выехали на Семейкинское шоссе, но по нему непрерывным потоком, поднимая тучи пыли, с грохотом двигались сотни подвод с молодыми парнями и бородатыми мужчинами. Все орало, с похмелья перло, ругалось, свистело. Шла всеобщая мобилизация, и крестьянская Русь собиралась на войну. Двигаться наперекор стихии было невозможно. Мы съехали на проселок и остановились в первом корявом дубнячке, присели на спиленный пень и поняли, что настало время сказать последнее прости. Крепко обнялись, поцеловались, обещали скоро встретиться и писать друг другу. Я быстро вскочил на велосипед и погнал по проселку в Каменку, а она осталась стоять с поднятой рукой, опираясь на велосипед другою. Издалека, из пыльного облака над шоссе доносился приглушенный расстоянием грохот мобилизационного обоза. Если бы провидение, в которое я тогда еще верил, хотя бы на минуту приоткрыло плотную завесу будущего, то я бы ужаснулся перед тем адом страданий, который пришлось пережить этой девушке на ее коротком жизненном пути по проселкам России, взбаламученной пожаром Первой мировой войны и революции. Но тогда мы были очень молоды, полны сил и об этом не думали.

Семинарию сразу заняли под постой солдат. Учебный год начался только в ноябре. Тяжелые и упорные разговоры с родителями о разрешении поступить в армию добровольцем. Слезы матери, рассуждения отца погасили, наконец, острое мое желание немедленно включиться в великое дело народа. Но я жил этими событиями.

В Самаре формировались воинские части и быстро отправлялись на фронт. Время патриотических манифестаций с оркестром и пением гимна быстро прошло. Первые тяжелые неудачи нашего наступления в Восточной Пруссии, огромные потери и потоки раненых, размещаемых по организуемым наспех госпиталям, быстро охладили ура-патриотический пыл первых месяцев. Наступили будни кровавой бойни. Быстро обнаружилась тяжелая нехватка снарядов. Потекли черные слухи о предательстве и шпионаже в высоких сферах, и прежде всего в военном министерстве Сухомлинова (дело полковника Мясо-едова).

Я ходил по улицам Самары с какой-то постоянной ноющей болью в сердце, не находя приложения своим силам. Я мешался с серой солдатской массой, отправлявшейся на вокзал, чутко вслушивался в солдатские рассказы о фронтовых делах, лихо орал вместе с ними, едва сдерживая невольные слезы: «Сударики, чубчик», «Трансвааль, Трансвааль, страна моя! Ты вся горишь в огне», наблюдал тяжелые сцены прощания солдат с родными. Проходя по пустырям и площадям, где занимались фельдфебели дикой муштровкой солдат, я внимательно наблюдал, как они обучались всяким ружейным приемам на деревянных винтовках, строевому шагу, различным построениям, уменью «есть глазами начальство» и отвечать на приветствия. Особо запомнилось обучение штыковому бою, когда нужно было бежать с истошным криком «Ура», с вытаращенными глазами и проткнуть деревянным макетом винтовки болтающийся соломенный тюфяк. Я только что с упоением прочитал знаменитый «Поединок» Куприна и вместе с поручиком Ромашовым переживал все его мысли и тяжелые жизненные невзгоды. А сколько таких Ромашовых сражались за русскую честь на фронтах от Балтики до Черного моря! Молодая душа впитывала все, как губка.

Наконец-то я нашел некоторое занятие. Были изготовлены носилки для перевозки раненых на велосипедах, и я, быстро получив два крепления и свертывающееся полотнище, покатил на приемный пункт военного распределителя на вокзале, где и нашел себе напарника, кого-то из гимназистов. Из нас, как горожан, имевших велосипеды, и было сформировано два отряда пар по десять в каждом. Автомашины были тогда большой редкостью, санитарные – тем более: санитарные конные повозки при перевозке лежачих раненых по булыжным мостовым города приносили им тяжелые мучения. С велосипедными носилками мы следовали по асфальтовым тротуарам, всячески оберегая наш драгоценный груз от сотрясений. Наша печальная процессия обычно привлекала много народа. «Когда ранен, где, откуда родом, не видал ли ты мово сыночка?»… – и прочие докучные вопросы задавались нашим пассажирам, из которых многие, закутанные в два одеяла, едва-едва могли шевелить бескровными губами. Приходилось жестами оберегать их от назойливого любопытства. По одному-два раненых за вечер в субботу и воскресенье – такова была норма перевозки на каждую пару велосипедистов.

Наспех сколоченный огромный барак привокзального распределителя, душная смрадная атмосфера, жалкие тусклые лампочки под низким потолком, жалобные стоны и крики раненых, страшная широкая дверь в операционную, через которую шел поток носилок. Из операционной валил тошнотворный запах хлороформа и эфира и выносились в ведрах удаленные ножом хирурга части бренного человеческого тела. Страшная комнатка с агонизирующими смертниками, которая никогда не пустовала. Наконец, хотя и мимолетные, но сердечные связи, возникающие среди людей, попавших в эту «юдоль скорби», на простой почве: «Дай-ка табачку, нет ли листика бумаги, напиши письмецо и т. д.» – все это входило в тебя каким-то мутным потоком жизненных впечатлений, оставляя где-то внутри плотный осадок, заставлявший задуматься над общими вопросами жизни и смерти, бытия человека и общества. В мой узкий эгоцентрический мирок интеллигента врывалась сама жизнь во всей ее неприглядной наготе.

Но жизнь шла своим чередом и вовлекала меня в свой круговорот все сильнее и глубже. До Самары докатилась волна беженцев из западных губерний. Выброшенные со своих родных пепелищ безжалостной машиной войны, они покатили на восток в теплушках вместе со своими жалкими пожитками, которые успели захватить за два-три часа сверхсрочной эвакуации. По своему этническому составу это был целый интернационал: украинцы, поляки, немцы, евреи, татары и др. 300 «душ» немцев из Холмской губернии докатили до Б. Каменки. На окраине Самары в 1915 г. вырос целый барачный городок для беженцев. На вокзалах Земсоюз организовал специальные пункты для их питания. Волна беженцев все возрастала, и их устройство превратилось в сложную проблему.

При Самарском студенческом землячестве организовалась студенческая беженецкая комиссия, которая устроила постоянные дежурства на вокзале и вошла в контакт с органами городской управы.

Было решено провести обследование жилищных условий размещенных беженцев силами учащейся молодежи. В этом деле приняли участие с предварительного разрешения ректора семь семинаристов. С неделю я бродил по трущобам окраин Самары и насмотрелся на вопиющие картины бедности и антисанитарии. Нетопленные промерзшие квартиры с инеем на стенах, на полу на отрепьях валяются больные воспалением легких детишки. Вши, ни куска хлеба! Бежишь в беженецкую комиссию, вымаливаешь из каких-то спецсредств трешницу, покупаешь на нее молока, колбасы и хлеба, таскаешь с кухни M. B. Богданович всякую снедь для голодных ребят и тем вселяешь в потерянную душу обреченной на вымирание семьи какую-то слабую надежду на спасение. Добиваешься свидания с популярным талантливым фельетонистом «Волжского дня» Зудой и просишь его написать статью о беженцах и их печальной судьбе с тем, чтобы усилить поток пожертвований. Новые знакомства, новые друзья!

Студенческая беженецкая комиссия превращается волею судеб в ученическую. На ее организационном собрании в руководящий состав избирается на должность председателя ученик коммерческого училища Н. Белогородский, а товарища председателя – я. Должности секретаря и казначея также были поделены между коммерсантами и семинаристами. Наши первые общественные нагрузки потребовали предварительного разрешения от ректора семинарии. Я в этих делах – младенец и страшно боюсь первых выступлений. Непревзойденный пример для меня – Н. Белогородский.

Старшеклассник из коммерческого училища, сын известного в Самаре врача, с чеховской бородкой, с удивительно организованным умом, умеющий схватывать налету и формулировать любые понятия, острый полемист и увлекательный оратор на сборищах учащихся первых дней Февральской революции, покорявший всех слушателей своей твердой логикой и профессорски отточенной речью. Где же ты теперь, яркий талантище, где гниют твои кости, по каким путям-дорогам пошла твой умная голова в вихре событий? Я потерял окончательно своего старшего товарища и ничего не знаю об его судьбе.

Наша комиссия на общественных началах работала до марта 1916 г., когда ее функции приняло специальное бюро с платными служащими. Беженцы, перевозка раненых по субботам и воскресеньям отнимали у меня много времени и сил. Уроки учил по ночам. Успеваемость снизилась, в табелях за 3-й и 4-й классы запестрели тройки, которые резко осуждались родителями. Быстро надвигалась страшная хозяйственная разруха, росла дороговизна, процветала спекуляция. Семинария оставалась без дров, без продовольствия для пенсионеров. На рождественские каникулы распустили 14 ноября 1916 г., а возобновились занятия только 6 февраля 1917 г., т. е. за три недели до крушения империи.

С фронта возвращались на лечение от ран наши семинаристы, ушедшие добровольцами в первый же год войны после окончания 4 классов. Особенно запомнился один из них – Николай Аскалонов. Атлетического телосложения красавец: чистый лоб, глубоко сидящие глаза светятся умом и силой духа, энергичный подбородок. Передо мною сидел уже в чине капитана с боевым орденом на груди Андрей Болконский из «Войны и мира» Толстого в новом образе купринского Ромашова и рассказывал мне, молодому парню, о героизме наших солдат. «Как скоро они понимают добро! Как любили они меня! Хорошо я с ними сжился». И далее следовал простой рассказ о том, как солдаты под огнем сняли его, раненного, с проволочных заграждений и бережно доставили в окопы. «После войны, если останусь жив и здоров, у меня дорога намечена. По ней и пойду». И я понял, по какой дороге этот сильный духом и телом человек пойдет. Он крепко обнял меня и… пропал с моего жизненного горизонта. Больше мы с ним не встречались… А след от его посещения остался в моей душе навсегда.

Страна неудержимо катилась к революции: роспуск Думы, тяжелые неудачи на фронте, правительственная «чехарда», скандальное убийство Распутина с участием одного из дома Романовых, коррупция и предательство в верхах, разоблачительные речи левых депутатов в открывшейся 14 февраля Думе, стачки и демонстрации рабочих в столице. Самарские газеты кадетского направления «Волжский день» и «Волжское слово» выходили часто с белыми полосами, вымаранными цензурой, что еще более усиливало зловещие слухи. В городе распространялись листовки, производились частые обыски и аресты. Начались погромы продовольственных магазинов. В помощь бессильной полиции были вызваны войска, но цепи солдат теперь никого не устрашали, стрелять в мятежные толпы народа они отказывались.

На этом фоне событий вспоминается характерный штрих. По запруженной народом улице, ведущей к Троицкому базару, с цепями солдат с винтовками по тротуарам движется на легкой рыси пара откормленных рысаков в прекрасном ландо с губернатором. На нем черное гражданское пальто, треуголка с плюмажем. Вытянувшаяся, почти деревянная фигура, бледное без кровинки лицо. Кучер в ливрее с обязательным толстым задом умело сдерживает рысаков, чтобы не задавить кого-либо из расступающегося народа. Я тоже подаюсь в сторону, и мне сразу вспоминается пословица: «положение – хуже губернаторского». Каждый мог бросить булыжник с мостовой или всадить пулю из револьвера в эту замершую от предсмертного страха фигуру хозяина губернии, выехавшего для поддержания духа своей полиции. Это был последний его героический рейс. Через день-два он был арестован народной милицией и вместе с жандармским полковником Познанским препровожден в тюрьму.

Семинария в эти дни представляла взбаламученное море. В коридорах во время перемен шел оживленный обмен новостями. Известие газет о перевороте в столице застало всех за вторым уроком. Шум, общее движение, переброска газеты из рук в руки, крики… и… урок был сорван, пожалуй, впервые за всю долгую историю семинарии. Далее волны революции начали захлестывать и нарушать привычный ритм семинарии.

Я как представитель семинарии в общеученическом комитете, выполняя задание о созыве общего собрания по училищам и не задумываясь о последствиях, написал синим карандашом на большом листе бумаги объявление о таком собрании после уроков и прикрепил его кнопками на входной двери. При этом у меня даже в мыслях не было «согласовать этот вопрос» хотя бы с нашим классным наставником «Циркулем», а тем более с мрачным малодоступным «Дубасом». Теперь в моей памяти не осталось ни одного слова из моей последней речи о «текущем моменте», задачах семинарии и семинаристов в событиях последних дней. Я только вижу перед собой плотно набитый большой класс и скромно сидящего у двери на принесенном стуле нашего любимого историка Преображенского, который пришел на это первое общее собрание ради информации. Толстые стекла его очков жестко поблескивали и определенно сдерживали мой ораторский пыл. Только спустя несколько лет я сообразил, какой первый жестокий удар был нанесен прежней семинарской системе этим импровизированным общим собранием.

С каким-то особым чувством вспоминается этот пьянящий весенний воздух первых дней свободы. «Заговорили молчавшие!» Импровизированные уличные митинги, главной темой которых были война и мир! Обсуждалось грозное предупреждение военного министра временного правительства Гучкова о готовящемся наступлении немцев на Петроград. Выступали все: и выпущенные из тюрьмы эсеры, меньшевики и большевики, и лидеры кадетов в котелках, солдаты и офицеры, прибывшие с фронта и двигающиеся на фронт из лазаретов или из деревни «с побывки». Разноголосица, разнобой поразительные! Брожение умов!

Общегородской митинг в театре Олимп. Весь зрительный зал набит до отказа! На меня навалилась здоровущая деревенская девица, которая нанялась кухаркой к какому-то «буржую». Она все время толкает меня под бок и спрашивает: «А што? А што?» Я ей сначала поясняю о всем происходящем на сцене, а затем умоляю: «Да перестань ты мучить! Отстань!» На сцене умело ведет собрание только что выпущенный из тюрьмы представитель ЦК меньшевиков Рамишвили, грузин с черной красивой бородой. При открытии митинга он делает краткое вступление о работе вождя революции Карла Маркса. Просьба – почтить память о нем вставанием. Все замирают в торжественном молчании. Снова удар в бок и шепот в ухо: «Што, за кого, за Маркса?» И так часа два-три, чуть не до потери сознания, обливаясь потом, мы выстояли до конца выборов в Совет рабочих депутатов и подхваченные толпой были выброшены еле живыми на свежий воздух улицы Льва Толстого. Стала ли моя соседка-кухарка управлять государством в дальнейшем, как об этом презрительно говорили кадеты, я не знаю, но что маховик революции с первых же дней начал захватывать в свой круговорот огромные массы народа, я это тогда понял на практике, стоя в толпе на собрании.

Вспоминается еще в яркий солнечный день марта демонстрация войск гарнизона. Солнечные блики на штыках винтовок, лезвиях сабель. Гром военных оркестров. Перекатывающиеся волны «Ура». Более всего опасались действий казачьего полка, но он шел на конях с красными бантами на шинелях, а один вахмистр дико размахивал выхваченной из ножен саблей и с упоением орал «Ура». Я стоял в толпе горожан на тротуаре и тоже в самозабвении кричал «Ура!» в честь единения армии и народа.

Но дни первых радостей быстро прошли, настали будни свободы, в которые на голову каждого свободного гражданина обрушивался целый поток событий, требующих немедленного ответа: неуклюжие попытки кадетов и октябристов спасти империю, установившееся с первых дней революции двоевластие в виде правительства и Советов, Милюков, верность союзникам в борьбе до победного конца с требованием Константинополя и проливов – с одной стороны, с другой – немедленный мир без аннексий и контрибуций, дележ земли немедленный или только после созыва Учредительного собрания, виртуозно-истерические речи Керенского, проезд Ленина через Германию в запломбированном вагоне, июльская кровавая демонстрация, корниловщина, развал фронта после неудавшегося наступления, курс В. И. Ленина на вооруженное восстание и, наконец, Великий Октябрь! – «Десять дней, которые потрясли мир» (Джон Рид).

Об этих коротких восьми месяцах написано столько, что мои строки сразу же утонули бы в этом безбрежном море. Своей обязанностью я считаю лишь в кратких чертах показать, как на этом фоне, насыщенном крупнейшими историческими событиями, сложились пути-дороги мои и моих молодых современников.

Семинария после тревожных первых дней Февральской революции пыталась по инерции войти в свой обычный режим и ритм работы, но усиливающаяся хозяйственная разруха вынудила прекратить занятия и распустить учащихся на летние вакации 25 марта. И на этом существование духовной семинарии в Самаре закончилось навсегда.

Для нас, четвероклассников, это был сравнительно естественный конец, так как подавляющее большинство решили идти в университеты. После роспуска мы, выпускники, собрались в какой-то частной квартире, расположенной невдалеке от здания семинарии, закупили на последние «ломаные гроши» скромную закуску и самогону, попели свои любимые волжские и революционные песни (а петь мы умели складно и хорошо!), потанцевали «русскую» вприсядку с разными сложными антраша (а танцоры были у нас залихватские!) и без особых трогательных прощальных речей, но чувствуя, что вся страна движется все быстрее и быстрее в какую-то неизвестную даль, написали здесь же на большом листе краткую, но выразительную декларацию с обещанием собраться всем в Самаре через десять лет в тот же день. И, конечно, никто из нас не смог выполнить данное обещание. Жизненная судьба и громада исторических событий за эти десять лет разбросали нас по всей «Руси великой» и порвали личные связи друг с другом. А торжественная декларация, покрытая подписями товарищей и оставленная на ответственное хранение у меня, безответственно потерялась в жизненной сутолоке этих лет.

Все быстро разъехались: одни – по домам, чтобы помочь семье в трудных сельскохозяйственных работах, другие – по городам на заработки, которые у большинства сорвались из-за хозяйственной разрухи и падения ценности денег. Я выехал в свою Большую Каменку с тем, чтобы провести в хозяйстве отца посев и сенокос, а затем, получив справки об окончании семинарии на себя и на своих товарищей (по оставленным доверенностям), выехать в Казань для поступления в университет, смотря по желанию каждого. Все задуманное было выполнено, и в июле я выехал в Казань на пароходе. Начало осуществляться наше заветное желание: сбросить с себя путы семинарии и вступить в казавшийся нам светлый мир университета с его естественнонаучным профилем, к которому нас тянуло за все годы пребывания в семинарии.

Выходили мы из семинарии с обрывками знаний, особенно по физике. Упор на священное писание и богословие противоречил всему строю нашей духовной жизни. «Если семинария в интеллектуальном отношении и дала что-то, так только отрицание того, что она внушала своим питомцам», – так записано было в моем дневнике по поводу ее окончания. С чувством благодарности вспоминались лишь уроки по истории С. И. Преображенского. Они поднимали нас над серым уровнем семинарской рутины. В духовном училище возвышалась над всеми фигура В. В. Горбунова. Об остальных педагогах было довольно подробно рассказано выше.

Подходя к концу повествования об этом периоде моей жизни, мне все же очень трудно дать ответ на вопрос, поставленный в начале: «Как же семинария могла выпускать крупных представителей литературы, науки и политики?» Наиболее объективным ответом на этот вопрос, пожалуй, будет тот, что не содержание, а тем более не форма бурсацкого обучения воспитывали эту высокоинтеллектуальную элиту прогрессивной интеллигенции прежней России, а постоянный животворный приток молодежи, отбиравшийся из недр низового сельского духовенства, тесно сросшегося глубоко историческими корнями с народной деревенской массой, являлся неизбывным источником, пополнявшим ряды. При всех пороках этого сословия духовенство явно отличалось от купцов и кулаков, оно не раздевало бедноту «догола» и не спаивало ее водкой и с древних времен имело культурно-демократические традиции, которые при небольшом достатке многодетной семьи сельского священника впитывались в плоть и кровь его потомков. Библиотеки, музыка и пение тому содействовали. Связь же с народом начиналась с детских игр в козны, городки и лапту, переходила через сельскую школу в прочную дружбу и взаимопомощь на сельскохозяйственных работах. И эта демократически настроенная молодежь, попав в бурсу, была благодатным материалом для формирования выдающихся деятелей своей эпохи, героев своего времени типа Чернышевского, Добролюбова, Ключевского и т. п. Бурса с помощью своих гуманитарных предметов (логики, психологии, философии, истории) только оттачивала их природные таланты, усиливала их и без того мощный критический потенциал.

Я живописал бурсу в период ее конца. Хорошо или плохо это сделано – не мне судить. На одном только я хотел бы заострить внимание, что и в этот период семинарский режим, быт и целенаправленное воспитание действовали как «доказательство от противного» и постепенно уводили многих из нас от религиозного миросозерцания в царство рационализма и атеизма, т. е. то, чем нас в излишестве питали, быстро приедалось и, наконец, извергалось в совершенно противоположной форме. Не действуют ли здесь какие-то общие законы человеческого мышления?..

Чтобы закончить самарский период, необходимо остановиться на двух сторонах моей жизни: музыкальной и любовной. Первая не всем дана от природы, но у меня она всегда занимала значительную часть моего духовного мира, а вторая, как известно, свойственна всем и она затрагивает наиболее интимные стороны жизни, которые через полвека можно уже рассматривать как бы со стороны. Наконец, в заключение следует еще раз окунуться в жизнь Большой Каменки и посмотреть, как это огромное поселение переживало войну и революцию.

Музыкальная жизнь Самары

Памяти пианиста Н. Троицкого

Музыкальное воспитание – это воспитание не музыканта, а прежде всего человека.

    В. А. Сухомлинский

Мое музыкальное воспитание началось с раннего детства. Отец обладал хорошим слухом, и в его руках семиструнная гитара превращалась в мелодически звучащий инструмент, на котором он исполнял то старые русские песни, то трогательные старые романсы, то переливчатые плясовые. Года за два до моего переселения в Самару в нашем доме появилось пианино приятного бордового цвета, а за первыми основами музыкальной грамоты меня возили раз, а неделю за 15 километров в Большую Раковку к жене священника местной церкви. Эта красивая, приятная в обращении и всегда как-то подтянутая дама, мать двоих малышей, и была первой моей учительницей музыки. Музыкальная азбука, гаммы, арпеджии, детские пьески осваивались мною довольно легко.

С переездом в Самару и поселением на квартиру к Марии Васильевне Богданович, опытной учительнице-пианистке, ученице И. Рубинштейна, мое обучение приняло систематические формы и потребовало от меня большого труда и настойчивости в преодолении технических трудностей, которые возникают перед каждым молодым пианистом. Здесь неуместно говорить о разных способах и приемах в исполнении трелей, пассажей у Шопена, Листа или Бетховена, о постановке пальцев и рук, о том, что подразумевается под слишком общим термином качества, окраски звука. Только значительно позднее я понял, что мягкое туше моей почтенной учительницы было, как говорится, не по мне, не по моему характеру. Но за одно я ей всегда благодарен: за воспитание с детства хорошего музыкального вкуса.

Известный педагог пианист профессор Н. Е. Перельман в своей маленькой, но умно составленной книжечке «В классе рояля» (1970) хорошо говорит об этом: «Среди бесконечного разнообразия уроков должны быть и уроки восхищения. Нужно учить ученика восхищаться. Тем, что, разумеется, достойно этого. Не нужно омрачать эти уроки полезными советами. Заразить восхищением! Не думайте, что это легко и просто! Заразить можно не мнимой «болезнью», а подлинной. Кроме того, часто наталкиваешься на стойкий иммунитет против «болезни восхищения». Учитель, заметивший у ученика симптомы привитого восхищения, испытывает чувства врача, обнаружившего симптомы выздоровления у больного».

Вдумчивым рассказом о пьесе, а иногда умелым показом трудных ее мест старушка заражала меня этой болезнью восхищения. И я, десятки раз проигрывая понравившуюся пьесу, вскрывал в ней все новые нюансы чувств и настроений, каких-то зримых образов и даже философских идей. Ко времени окончания семинарии мне стал доступен мир проникновенных ноктюрнов, прелюдий и баллад Шопена, многих из стремительных его этюдов, я вслушивался с наслаждением в скорбные философские размышления Скрябина в его прелюдиях и в необычные для того времени звучания импрессиониста Дебюсси с изображением картин природы и мимолетных настроений и образов. Освежающе звучали норвежские народные мелодии в свадебном марше и концерте Грига, венгерские мотивы в рапсодиях Листа. В моей музыкальной библиотеке появилось множество клавир русских опер, начиная с «Аскольдовой могилы» Верстовского и кончая «Борисом Годуновым» и «Хованщиной» Мусоргского. Расцветавший тогда гений Рахманинова захватывал души молодежи своими прелюдиями и романсами, своим смеющимся и плачущим Полишинелем. Но характерно, что в этом захватившем меня мире новых музыкальных образов и идей после всяческих увлечений я все же возвращался к музыке Бетховена.

Нежный, печальный вечный образ возлюбленной в Лунной сонате, тема неразделенной любви во второй сонате, которую положил в основу своей трагической повести «Гранатовый браслет» Куприн, неугасаемый мир страстей в грандиозной «Аппассионате» и «Крейцеровой сонате», послужившей толчком для знаменитого одноименного рассказа Льва Толстого, и скорбный мрак смерти в похоронном марше, и страстный призыв к свободе и свету в увертюре к «Эгмонту», – все эти простые человеческие чувства, выраженные в кристально чистой музыкальной форме, всегда будут, как говорил Бетховен, высекать огонь из мужественной души.

Все же мои успехи пианиста не шли далее любительского исполнения классики, и я в молодые годы не мечтал о карьере виртуоза. Меня все время сбивали с этого пути жизненные события, описанные в предыдущих главах, которые бросали меня то на перевозку раненых, то на устройство беженцев, то на борьбу за естественнонаучное мировоззрение и т. п. Но мои способности пианиста не лежали втуне и использовались довольно широко. Я стал в семинарии (и на всю долгую жизнь) присяжным аккомпаниатором, а в длинные каникулы в своей Большой Каменке устраивал тематические концерты. В теплые летние вечера непритязательные сельские слушатели рассаживались под окнами в садике, напоенном ароматом цветов, и в этой поэтической обстановке глубоко воспринимали и чутко реагировали на музыкальные образы великих творцов.

В семинарии были прекрасные вокалисты. На концерте в Пушкинском народном доме, организованном в 1913 г. в честь 300-летия царствования дома Романовых, я аккомпанировал Ив. Попову, который исполнял знаменитую арию Глинки «Чуют правду». Это было незабываемое вдохновенное исполнение крупного вокалиста-баса с бархатистым тембром и трогательными нюансами. Попов избрал себе скромную карьеру сельского священнослужителя. Так и затерялся этот талант в нетях России.

Класса на три старше меня шел удивительный Сергей Иустинов. Высокий, на голову выше других парней, жердеобразный, он обладал поразительным по своему диапазону голосом. Он легко справлялся с арией Гремина и на полном звучании заканчивал ее нижним «соль бемоль»: «и жизнь, и молодость, и счастье-е-е…», – и немедленно, тут же, без всякого напряжения, исполнял ариозо Евгения Онегина «Уже ль, та самая Татьяна», где в конце в любовном экстазе он восклицает: «… образ желанный, дорогой, везде, везде он предо мною!», заканчивая длинным фермато на верхнем «соль бемоль». Под веселую руку он иногда переходил и на теноровую арию Ленского «Куда, куда вы удалились».

В обедни по торжественным дням Сергея Иустинова иногда выпускали читать «Апостол» и тогда этот чистейший, как свирель, с металлическим тембром голос показывал себя во всей своей красе. Начинаясь с низкобасовых нот, постепенно поднимаясь по хроматической гамме, «Апостол» заканчивался на верхнем – теноровом «ля». В ушах раздавался серебристый звон колокольчика, он заполнял все закоулки большой двухсветной домовой церкви, отражаясь от иконостаса, от хрусталиков богатого паникадила. Все слушали этот «Апостол» с нарастающим любопытством: на каком же «потолке» закончит этот великолепный артист свое художественное выступление? А вдруг сорвется на верхней ноте и даст «петуха»! Но певец знал свои возможности и выходил всегда из трудного испытания с честью.

С началом войны мы выступали раза три в общественном собрании на благотворительных концертах, сбор с которых поступал в пользу раненых. Я уже не помню нашего репертуара, но наиболее шумным и постоянным успехом пользовалась известная «Блоха» Мусоргского. Иустинов мастерски изображал придурковатого, с хитрецой, придворного портного. Эта маленькая пьеса гулко резонировала с предгрозовой атмосферой надвигающейся революции, и в ней, не называя фамилий, едко высмеивалась вся царско-распутинская камарилья. В заключение трогательно звучала простенькая в музыкальном отношении, но отвечающая настроениям слушателей песня «Спите, орлы боевые, спите с покойной душой».

Иустинов дирижировал светским хором семинаристов, когда они после экзаменов нанимали лодки и отправлялись из Самары в традиционное «кругосветное» путешествие по Волге через Переволоки по Усе. Тогда они останавливались против Струковского сада и начинали свое путешествие с концерта, который собирал на берегу большие толпы народа. Над Волгой неслись в прекрасном исполнении популярные песни: «Вниз по матушке по Волге», «Из-за острова на стрежень», «Вечерний звон», «Распрягайте, хлопцы, кони», «Сижу за решеткой в темнице сырой», «Закувала та сиза зозуля», «Реве та стогне Днипр широкий» и др.

Судьба Иустинова, этого одаренного певца и артиста, мне доподлинно неизвестна. По слухам, он, познакомившись с ведущими артистами оперы, которая приезжала на гастроли в Самару в первые годы революции, каким-то неизвестным способом оказался в Италии. Далее для СССР то имя кануло в лету, а в Италии, видимо, он не сумел выбраться, подобно Ф. И. Шаляпину, на гребень мировой известности.

Были в семинарии и другие певцы, типа ревущих басов, очень ценившихся в архиерейских службах. Таким мощным басом обладал сын нашего знаменитого Дубаса. И когда он после тридцатилетнего безотказного служения медицине заехал в Самару встретиться со своими однокашниками и на радостях под шампанское продемонстрировал знаменитое «многолетие», то находившиеся в соседней комнате верующие старушки моментально донесли о появившемся феномене архиерею. Дубакин был приглашен на аудиенцию, где архиерей энергично упрашивал его согласиться на должность протодиакона. Ответ Дубакина: «Я, ваше преосвященство, ни в бога, ни в черта не верю» – нисколько его не смутил. Предлагали «зарплату», раз в десять превосходящую скромную зарплату врача. Этот комический эпизод закончился ничем, и врач Дубакин так и не вернулся в лоно церкви, несмотря на открывающиеся перед ним двери полного материального благополучия. Другие из семинарских басов-громовержцев оказались более податливы на земные блага и заняли выгодные должности протодиаконов в Самаре, Казани и Ульяновске. Вопрос о религиозной основе для оправдания особо высокой зарплаты такого священнослужителя новой формации, видимо, не ставился.

Семья псаломщика Воскресенской церкви Троицкого была кладом музыкальных талантов. Бедная тесная квартирка на первом этаже двухэтажного домика. Подслеповатые окошки, смотрящие на пыльную, мощенную булыжником шумную улицу, выходящую к Воскресенскому базару. Теперь от этого домика не осталось и следа!.. Все застроено каменными громадами. А тогда вся атмосфера этой жалкой квартирки была как бы насыщена музыкой.

Старший сын, Николай, шел на два класса впереди меня. И о нем пойдет речь особо. Со вторым, Сергеем, мы учились в одном классе. После мутации голоса он стал обладателем сильного баса и после окончания четырех классов семинарии превратился сначала в хориста, а затем в солиста оперы. За ним следовала сестренка, которая быстро выросла в красивую девушку с прекрасным меццо-сопрано и легко справлялась с ариями Кармен. Младший брат на глазах вырастал в неплохого пианиста, под аккомпанемент которого бас и меццо-сопрано исполняли с молодым задором и искусством отдельные отрывки из русских опер на сценах Пушкинского дома и рабочих клубов. Это были уже времена военного коммунизма. За свои выступления они получали в пайке несколько селедок, сахар и немного муки. А эти продукты тогда ценились на вес золота.