banner banner banner
Страницы истории сельскохозяйственной науки ХХ века. Воспоминания учёного
Страницы истории сельскохозяйственной науки ХХ века. Воспоминания учёного
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Страницы истории сельскохозяйственной науки ХХ века. Воспоминания учёного

скачать книгу бесплатно


Кто же и как формировал наши личности? Административным главой училища считался смотритель Дмитрий Михайлович Смирнов. Среднего роста, рыхлого сложения, облысевший старик с седой бородой-лопатой не пользовался авторитетом. Вел он скучно и монотонно самый скучный предмет – катехизис, в котором основные положения христианства вдалбливались в молодые головы в виде непререкаемых аксиом, изложенных в тонком учебнике. Эти аксиомы нужно было знать наизусть и отвечать пулеметным порядком, как при занятиях воинским уставом в старой царской армии. «Митя» (такое было его прозвище) при этом подходил к первой парте и опирался на нее брюхом. Догадливые молодцы надраивали это место мелом, который и переносился на вицмундир нашего смотрителя. Особую ненависть он вызывал у «настоящих» бурсаков. Дело в том, что «Митя», пользуясь своим высоким положением, использовал все отходы бурсацкой столовой на откорм свиней. Дальний угол двора училища был занят его свинарником, в котором десяток-другой огромных хряков на глазах ошеломленной публики», громко чавкая, уплетали отходы столовой. На этом «Митя», видимо, здорово прирабатывал, нисколько не считаясь с падением своего морального авторитета.

Шутники из старших классов решили посмеяться над своим начальником, используя его трусливый характер. После работы, вечером, смотритель любил гулять по соборному саду, а тогда он был густой. Наиболее басовитые из учащихся прятались на пути его маршрута в плотные кусты и по мере его приближения заутробным гласом взывали тихо замогильно: «Митя… Митя…!» Суеверный смотритель тогда ускорял шаг и, наконец, на рысях выкатывался из садика. И так многократно…, пока это не стало известно его «педелям», с помощью которых эту мистификацию прекратили.

Помощник смотрителя священник Александр Федорович Бечин, кандидат богословия с академическим значком на рясе (серебряный крестик) был полной противоположностью своему начальству. Молодой, тонкий, аскетического монашеского вида, с жиденькой курчавой бородкой, всегда в простом черном подряснике, недоступный острый взгляд, неулыба – он как-то сразу не понравился учащимся. С его появлением усилились облавы надзирателей на катки, театры, биоскопы (кино), квартиры. При посещении квартир в постные дни он обязательно требовал пробы приготовленных блюд. Шутки с ним были плохи. Бурса и духовная академия отточили в Бечине классический тип ортодоксального воителя за чистоту православия и монархизма в России. Этот стопроцентный черносотенец получил прозвище «дерюги», с которым и закончил свой короткий век. С наступлением Октября он был расстрелян.

Три надзирателя несли полицейские функции. Самым злым и опасным был Чернозатонский по прозвищу «Леша». Высокая жердь с маленькой головкой и рысьими глазками, прикрытыми, как у настоящих детективов, темными очками. Во время уроков его головка с очками неожиданно появлялась у высокого дверного оконца, и все озорники сразу попадали в его маленькую записную книжку. Специальность педеля-фискала ему нравилась, и он часто проявлял в ней спортивный интерес. Надо было видеть, как он охотится за жертвами, чтобы убедиться в этом. Звонок об окончании большой перемены! Долговязый Леша мягкими тигровыми прыжками спешит к углу продуктового сарая, маскируется за ним и быстро записывает фамилии разыгравшихся на гигантских шагах ребят. Нет прямо подойти к ним и сказать: «Что вы здесь болтаетесь? Звонок пробил!» Таким фискалом служить бы в жандармском управлении, но, видимо, и здесь они были нужны.

Остальные два надзирателя вели себя по-человечески. Один из них – обладатель неплохого густого баса, при советской власти пел в театральном хоре, изменив несколько свою фамилию Добронравова на Доброва. Псевдонимы в артистической среде были приняты издавна.

Среди педагогического персонала ведущими были две фигуры: Петра Ивановича Андреева и Василия Васильевича Горбунова.

Чем Петр Иванович снискал расположение учеников, трудно даже определить, но все потоки семинаристов того времени обязаны ему хорошим знанием русского языка, и если я сейчас пишу без каких-либо трудностей правильно и литературно, то знаю – этим я обязан давним урокам П. И. Андреева. Какими приемами он достигал таких успехов, трудно даже сейчас сформулировать. Простецкий на вид, в поношенном вицмундире, бритый, с небольшими усами. Глуховатый голос с волжским небольшим «оканием», без какого-либо украшательства ораторскими приемами, простое строгое логическое изложение основ грамматики и синтаксиса русского языка с прекрасно подобранными примерами из литературы, и… мы, которые любую слабость преподавателя по вкоренившейся традиции бурсы использовали для всяких анархических выступлений и просто хулиганства, при абсолютном молчании впитывали не только все прелести русской прозы и поэзии, но и вместе с ними без какой-либо долбежки усваивали трудности с употреблением «ять» и «е», «и – i», «ъ – ь» и т. п. И даже когда после пропущенного урока «Петруша» (его прозвище) приходил с одутловатым лицом после запоя, чему он, к великому сожалению, был подвержен, мы ему сочувствовали и держались «тише воды – ниже травы».

Пожалуй, главным его педагогическим приемом было отношение к ученикам как к большим серьезным слушателям. Его метод базировался на развитии самостоятельности. Диктантов было мало, зато сочинений домашних и экспромтов прямо в классе мы за время пребывания в училище написали множество. Темы были самые различные, но взятые главным образом из нашего собственного маленького опыта. Материнская любовь и случай сохранили десятка два моих сочинений тех лет с пометками и исправлениями П. И. Андреева. Вот темы сочинений: «Родное село», «Первый снег», «Вскрытие реки», «Лес и сад», «Сенокос», «Как я провел первый день Рождества», «Жнитво», «Письмо к родителям», «Масленица», «Деревня зимою», «Пчельник», «Гроза», «Любимое мое летнее развлечение» и т. п. Затем идут «литературные» упражнения: «Отношение помещиков к дворовым людям по рассказу «Льгов», «Ночь в запорожском стане», «Воспитание Гринева», «Оренбургские степи», «Белогорская крепость и ее обитатели», «Три пальмы», «Жизнь Ваньки Жукова», «Южнорусская степь», «Полдень в доме Обломова», «Гости в доме старосветских помещиков», «Приезд Чичикова в город», «Как относился Плюшкин к своим детям?», «Как Герасим утопил Муму?», «Кубок», «Наклонность Николеньки к мечтательности», «Положение Софьи в доме Простаковых», «Счастлив ли был Борис Годунов на престоле?», «Медный всадник», «Охотник Владимир», «Ермолай» и т. п.

Тетрадные страницы этих сочинений пожелтели, местами изъедены временем, но они сохранили внимательную правку синим карандашом П. И. Андреева с оценками по пятибалльной шкале с минусами, плюсами, половинками, с критическими пояснениями вроде «не на тему»: «Сад лучше описан, чем лес», «А я до сих пор думал, что Кремль находится в Москве, оказывается, есть Кремль и в Каменке» и т. д. Последнее ядовитое замечание вызвано моей цветистой фразой в сочинении «Родное село»: «Вокруг церкви, подобно Московскому Кремлю, виднеются деревянные и каменные дома под железными и тесовыми крышами…» Этот совет учителя – писать просто, без излишнего украшательства – я запомнил на всю жизнь.

Трудно себе представить, какую огромную нагрузку себе создавал Андреев, задавая такие темы классу. Ведь каждый молодец писал своим стилем, на свой подход!

Что же касается сочинений на литературные темы, то все они отобраны в одном направлении: воспитание бурсаков на произведениях Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Грибоедова, Тургенева, Толстого, Гончарова, Чехова в духе глубокого гуманизма, демократического народолюбства, чем, собственно, и дышала большая литература того времени.

Преподаватель арифметики, географии, естествознания Василий Васильевич Горбунов был выдающейся фигурой на общем сером педагогическом фоне училища. Мужчина в расцвете сил, физических и духовных, с головой ученого, светлым лбом, увеличенным начинающейся лысиной, с логически стройной речью, внимательными голубыми глазами, он на своих уроках держал класс всегда в напряженном внимании, он как бы господствовал над всей наукой, он ее знал и любил. Выбился он из низов беднейшего сельского духовенства. В 1898 г. окончил духовную академию в Петербурге и сразу пошел по педагогической линии. Вся его жизнь, поведение и труд были удивительно организованы и построены на религиозной основе и морали.

Ко времени моего поступления в училище он купил небольшой дачный участок и своим трудом быстро превратил его в цветущий сад и цветник, приобретя славу лучшего в Самаре садовода-любителя. Он собрал богатейшую коллекцию бабочек, которую любил демонстрировать приходящим ученикам и на уроках. Он был неплохой художник, и его копии с картин духовного содержания были выполнены с большим вкусом и настроением. Его жалованья в 75 рублей в месяц по тому времени было вполне достаточно для частых выездов за границу. Взнос в 100 рублей в «учительский союз» обеспечивал экскурсию по Германии, Австро-Венгрии, Италии с возвратом через Константинополь до Одессы. В результате таких экскурсий уроки по географии становились особо интересными и емкими; они обогащались материалом собственных наблюдений и впечатлений.

В 1910 г. в «Епархиальных ведомостях» была напечатана большая статья В. В. Горбунова «Творение или эволюция», где на основе сопоставлений с канто-лапласовской гипотезой эволюции солнечной системы он пытался показать, что библейское сказание о сотворении мира не противоречит последним данным науки того времени и может быть представлено в более современном виде. Это была попытка ученого богослова, глубоко религиозного интеллигента-идеалиста, осмыслить мир в новой трактовке. Сейчас, в век космоса, эта статья вызывает улыбку своим наивным желанием забросать пропасть между наукой и религией, возникшую в результате успехов науки и крайнего застоя в жизни церкви. Для церковных ортодоксов-мракобесов того времени она была ударом грома среди ясного неба. Среди семинарской молодежи она вызвала живой обмен мнений, а для самого автора эта статья была самоубийственным документом, который закрыл Горбунову двери в советскую школу, но об этом подробнее позже (см. гл. IX и XI). Из остальных преподавателей примечательна была фигура Константина Ивановича Смагина, который вел арифметику в параллельных классах. Я с ним столкнулся более тесно в семинарии (см. гл. IV). Несчастна была роль нашего грека Алексея Михайловича Аронова, человека добрейшей души, но глуховатого. На уроках «глухаря» весь класс начинал то лаять по-собачьи, то выть по-волчьи, то петь какие-нибудь похабные песни. И вся эта разгульная вакханалия продолжалась до момента появления в дверном оконце головки в темных очках филера Чернозатонского, который быстро переписывал наиболее зарвавшихся солистов. Аронов тяжело переживал трагедию своей все усиливающейся глухоты. Так не повезло нам с древними языками, и только церковно-славянский, вследствие большой практики, был освоен довольно быстро. Этому способствовало обязательное участие в праздничных и воскресных богослужениях, пение в церковном хоре, чтение «апостола» и, наконец, уроки с чтением и переводом, с разбором грамматики и синтаксиса, которые проводил как будто бы священник В. В. Умов по прозвищу «Хрулек», не оставивший о себе какого-либо следа в моей памяти, кроме шума и озорства на его уроках.

Годы моего обучения в духовном училище – это предвоенные годы быстрого развития капитализма в России, массового выхода крестьянства на отруба и усиления переселенческой волны в Сибирь, размежевания большевиков и меньшевиков, бегства Льва Толстого из «Ясной поляны» и его смерти на железнодорожном полустанке «Астахово», спада революционного движения после поражения революции 1905 г., омерзительных еврейских погромов и дела Бейлиса, годы огромной популярности Чехова и Короленко, взлет известности в литературе М. Горького, в искусстве художников И. Репина, В. Сурикова и великого артиста Ф. Шаляпина.

Любопытно, что я, 10–14-летний парень из деревни, все же был захвачен в общий круговорот событий и вращался в нем, как легкая пушинка в попутном ветре. Поведаю читателям о нескольких эпизодах, заслуживающих, на мой взгляд, внимания.

Первые жизненные уроки

Расскажу здесь о некоторых, как будто бы и мелких, эпизодах из моей ученической жизни, которые хорошо мне запомнились. Точно датировать эти случаи память не позволяет.

Один третьегодник – верзила с «камчатки» с пробивающимися усиками – в первый же год моего обучения в училище терроризовал меня своими силовыми приемами и превратил меня буквально в раба. Я отдавал ему свои завтраки, готовил шпаргалки для ответов, и он уже привык к моему безропотному выполнению всех его требований. Только на второй год я смог скинуть с себя его позорное иго, и это произошло следующим образом.

В классе на большой перемене он потребовал от меня чего-то сугубо унизительного и я, не помня себя, залепил ему пощечину. Пока он от неожиданности развертывал свой ужасный боксерский кулак, я на близком расстоянии осыпал его градом ударов и раскровянил ему нос. В глазах его появился настоящий испуг. Меня едва могли оторвать от моего поработителя. Образовавшийся круг зрителей признал его побежденным. Так, повторяя библейское сказание, Давид победил Голиафа. Положение Кольки-орла в классе укрепилось… Я хорошо запомнил этот день. Это был мой первый серьезный жизненный урок.

Второй урок случился в Каменке. Я приехал из Самары на летние каникулы. Компания из моих деревенских сверстников с увлечением играла в лапту на церковной площади. Для проведения позолоты креста в дверцах островерхой крыши колокольни были прикреплены тонкие бревна, на которые были приложены вокруг колокольни в один ряд доски. К самому кресту вела жиденькая лесенка из четырех ступенек, привязанная к нему веревкой. Высота колокольни с крестом примерно метров 27–30, т. е. высота современного 12-этажного дома.

Игра в лапту подходила к концу. Солнечный яркий день с небольшим ветерком. Белые барашки облаков медленно двигались и таяли на глазах. Между игроками возник горячий спор: найдется ли среди нас такой храбрец, который доберется по лесенке до креста и коснется его пальцем. Мое мальчишеское честолюбие разыгралось, и я немедленно взялся за выполнение данного обета. «Назвался груздем, так полезай в кузов». Я быстро взобрался на колокольню, высунул голову из дверцы и увидел маленькие фигурки моих мальчишек, которые стояли плотной группой и с напряженным любопытством приготовились наблюдать мои верхолазные опыты. И я сразу понял, что выполнение принятого сгоряча обещания потребует от меня колоссального усилия воли. Но позор отказа был настолько силен, что он понудил меня выползти на доску и двигаться по ней вокруг колокольни. Ветерок внизу здесь наверху превратился в сильный ветер с порывами. Доски дрожали. Но самое тяжелое предстояло впереди: добравшись до лесенки, я крепко цепляюсь за жалкие ступеньки и отрываю тело от доски, поднимаю голову и вижу, что не облака двигаются по небу, а крест как бы падает на меня, закрываю глаза, ощущаю какие-то опасные спазмы внизу живота, к горлу подступает тошнота, я быстро перебираю три ступеньки качающейся лесенки и… касаюсь наконец креста пальцами. Обратный путь я проделал с закрытыми глазами и в холодном поту и, когда наконец нырнул ногами в спасительную дверцу, то долго не мог отдышаться от пережитых волнений в темноте колокольни. На земле я был встречен восторженными возгласами своих приятелей, к чести которых следует сказать, что они свято сохранили тайну нашего предварительного договора, иначе родительское наказание воспоследовало бы немедленно. Так счастливо закончился мой второй жизненный урок, вызванный мальчишеским честолюбием.

Третий тяжелый урок я получил во время лодочной прогулки на Волге. В год моего поступления в училище мама была занята строительством дачи. В летние каникулы я помогал ей, как мог, в хозяйственных заботах. Участок находился между второй и третьей просекой, счет которых начинался с Постникова сада-курорта, известного своим курзалом с музыкой, кумысолечением и революционными маевками в 1905 г.

Неподалеку от нашей дачи жил знакомый полковник в отставке, который после контузии в Русско-японскую войну от взрыва шимозы считался тихопомешанным. Характера он был мягкого, любил ребят, жил одиноко; сколотил сарайчик, где мастерил себе лодки собственной конструкции. Одна большая, на две пары весел, лодка-плоскодонка, по мнению конструктора и строителя, ему особо удалась: она была аккуратно прошпаклевана и покрашена в красивый голубой цвет. Компания из трех гимназистов старше меня года на 3–4 договорилась с полковником об испытании «судна». В качестве пассажира отпросили у маменьки меня. Она согласилась при условии, если всем предприятием будет руководить ее дальний родственник – сильный мужчина Александр Иванович.

Троицын день! Гулянье! На просеке, по берегу масса праздной разодетой публики. Волга в разливе – мощная, полноводная, шумливая в водоворотах; прибрежные осокори залиты. В них, на наше счастье, расположилась лодочная спасательная станция.

Полковник – страстный рыболов. Он сейчас же разулся, разделся, оставив на себе только длинную рубаху да широкую соломенную шляпу на голове. В те годы трусов не носили. Свои «шмотки» вместе с золотыми часами он положил на нос лодки, нам махнул рукой и буркнул себе под нос: «Вы, ребята, немного покатайтесь, а я половлю рыбку». И тут же с длинным тростниковым удилищем и мешочком с червями полез в воду.

Меня как самого младшего посадили на нос лодки охранять штаны, сапоги и золотые часы полковника. Александр Иванович сел за первые весла, двое гимназистов поменьше – за вторые, третий гимназист постарше взялся рулить с помощью кормового весла. С боевой песней «Вниз по матушке, по Волге» оттолкнулись мы от могучего осокоря и ринулись прямо на середину Волги, на самый стрежень, где нас сразу и понесло по булькающему главному потоку. Здесь и обнаружилось, что наш кормчий не обладает необходимой квалификацией. Произошел быстрый обмен «любезными» репликами с Александром Ивановичем. Предстояла перемена местами. Кормчий поднялся во весь свой немалый рост, шагнул к гребцам, и… в одно мгновение наша лодка перевернулась вверх дном (оказалось, что только в таком состоянии она обладала максимумом устойчивости, как говорят настоящие судостроители!), а вся наша веселая компания оказалась в холодной воде матушки-Волги. Как учившийся плавать только по-собачьи в тинистом пруду Мишуровской мельницы на Каменском ручье, я быстро пошел на дно вместе с золотыми часами полковника, и не было бы меня на свете, если бы мой охранитель Александр Иванович не схватил меня быстро за воротник рубахи. Гимназисты оказались неплохими пловцами. Все были у лодки и судорожно цеплялись за скользкие толстые ряды шпаклевки. Я тоже старался из последних сил, поддерживаемый за шиворот моим спасителем. Но лодка в соответствии с разложением сил, приложенных к каждому борту, начала вертеться; я, теряя опору, погружался в мутный поток, впервые наблюдая подводное царство, и остро жалостливо думал о несчастной матери, у которой погибает такой несчастный, единственный сынок Коля. Крепкая рука Александра Ивановича снова выносила меня на поверхность. Быстрая смена надежд продолжалась, надо полагать, минут 15–20, когда наконец две-три лодки со спасательной станции (а нас отнесло течением метров на 400 от нее) не приняли утопающих.

Когда я сходил по длинным трясущимся доскам спасательной станции на берег, я увидел большую толпу нарядной публики, привлеченной интересным происшествием. Мое затуманенное сознание сохранило только чувство неловкости, вызванное таким пристальным вниманием толпы, и острое желание провинившегося кутенка явиться перед строгими очами своей маменьки, и я, не сообразив, кому я обязан своим спасением, пустился бегом домой, на дачу. За мной вдруг затрусил с одышкой главный конструктор и строитель нашего судна – полковник. В одной руке он держал свое тростниковое удилище, а в другой – свою огромную соломенную шляпу. На двухверстной дорожке до дома было много гуляющих. При встрече с ними полковник забегал за куст, церемонно опускал шляпу на стыдное место и, встав во фронт по военной привычке, громко рапортовал: «Пардон, мадам!» Виноватый поклон и так далее – до следующей группы.

Так и запомнился мне на всю жизнь этот милейший несчастный человек с его «Пардон, мадам!» Дальнейшая судьба его мне неизвестна. Неизвестна и судьба его золотых часов, за которыми вслед за происшествием начались массовые опасные поиски самарских ребят. Но мы тонули на глубоком месте, и едва ли эти поиски могли увенчаться успехом.

Далее слезы и проборка матерей и, конечно, благодарственный молебен в часовне у иконы Божией Матери «Взыскание погибших» за чудесное спасение Александром Ивановичем утопающего отрока Николая. Сам же спаситель держался благородно. Земной ему поклон! Без его геройства не писать бы мне этих мемуаров!

Характерно, что и после этого происшествия я так и не мог научиться хорошо плавать. На глубоком месте я не мог избавиться от нервного шока и усиленного сердцебиения и… шел на дно, захлебываясь соленой теплой водой Черного моря. Так как все это происходило на глазах публики, то вызывало гомерический смех окружающих, сдобренный ядовитыми репликами острословов. А мне при этом было совсем не до смеха…

Первые шаги авиации и кино

На первый полет русского летчика Уточкина или Ефимова (не помню!) осенью 1910 г. собралось на ипподроме пол-Самары. Входная плата – пятак, но мы, мальчишки, пролезали через любые щели в высоком заборе, и полиция была бессильна справиться с таким напором. Я даже залез на башенку, венчающую павильон для «чистой» публики. Обзор был великолепный! Биплан, видом похожий на пустую этажерку, опутанную сложной сеткой проводов, но готовую развалиться от легкого удара, стоял на приколе метрах в 50 от трибуны.

Дул довольно сильный, с порывами, холодный ветер. Редкая облачность. Авиатор в крагах и теплой кожаной тужурке с защитными очками на лбу несколько раз садился в свой «фарман», но взлетать при таком встречном ветре не решался. Часа три продолжалась такая игра с природой, но многотысячная толпа требовала зрелища. На его счастье, к вечеру ветер начал стихать и наступил, наконец, решающий момент. Авиатор с помощью деревянной лесенки взобрался на свое креслице перед мотором и буквально повис среди фанеры и растяжек своей «этажерки». Он просматривался со всех сторон. Не сразу завелся (от пропеллера) мотор, затем, прочихавшись, загудел ровно, раздалась команда на взлет, толпа разомкнулась, и самолет побежал по беговой дорожке, все ускоряя разбег, и, наконец, оторвался от земли. Послышался массовый вздох толпы. У меня свело живот от волнения. Невольно передавалось чувство высоты.

Самолет поднялся метров на 300, сделал большой круг над городом и минут через 20–30 пошел на посадку. Волнение охватило всех, как массовый психоз. У меня было ощущение, что приближающийся самолет сорвет шпиль башенки. Посадка прошла благополучно. Толпа восторженно ревела и носила авиатора на руках. А сейчас мы летаем в Москву из Красноярска и Новосибирска на «ИЛ» и «ТУ», покрывая расстояние в 3500 км за 4–5,5 часа. Космонавты перешли уже на космические скорости.

Невольно вспоминаются слова В. Белинского: «Нет предела развитию человечества, и никогда оно не скажет себе: «Стой, довольно, больше идти некуда!» Но спрашивается, куда оно идет со своим ускорением технического прогресса, и кто возьмет на себя смелость ответить на этот злободневный вопрос по существу?

В те же примерно годы появились в Самаре первые биоскопы. Так назывались тогда кинотеатры. Публика, как говорят, валила валом, и я в том числе не пропускал ни одного более или менее интересного фильма «Великого немого», всячески спасаясь от цепких глаз и рук инспектуры. Вспоминаются приключенческие американские картины с бешеными скачками, стрельбой, кинжалами и лужами черной крови. Большой популярностью пользовались великие сыщики Шерлок Холмс и Пинкертон. Книжки об их деятельности, полной небывалой храбрости, ума и хитрости, издаваемые массовым тиражом, можно было купить за пятак у каждого книгоноши на базаре. Подсунут ее тебе на уроке греческого языка, и ты уже ничего не слышишь и не видишь.

Из русских фильмов прошла двух- или трехсерийная история с «Сонькой-золотой ручкой». Волнующее впечатление у молодежи оставил большой фильм, поставленный по известному роману Генриха Сенкевича. Душераздирающие картины гибели первых христиан на сцене Колизея и на крестах до сего времени стоят перед моими глазами. Макс Линдер и Чарли Чаплин с его неповторимой вывертывающейся походкой делали свои первые шаги на экране под хохот всего зала.

Лучший биоскоп был на Дворянской улице (переименованной сначала в Советскую, а затем в Куйбышевскую). Во время сеансов в зрительном зале на концертном рояле играл неутомимый импровизатор, подлаживаясь под характер действия, происходящего на экране. Я удивился его богатой музыкальной фантазии. В длинные перерывы на специальном повышении играл слаженный квартет под управлением первой скрипки – молодой стройной девушки, в которую все семинаристы и гимназисты влюблялись по очереди.

В Пушкинском народном доме, который в революцию 1905 г. был центром деятельности революционных партий, в качестве дополнительного удовольствия можно было по утрам посмотреть короткометражный фильм с постепенным раздеванием «догола» проституированной девицы с бессмысленным лицом. Официальная цензура занималась политическими делами и главным образом внимательным вымарыванием подозрительных мест из речей левых думских депутатов, а удивительно безобразный (как сейчас называют) «секс», показываемый «Великим немым» школьникам, ее нисколько не интересовал.

До чего притягательна сила кино, можно судить по одному штриху. Моему отцу как священнику нельзя было по церковному уставу посещать театры и кино. Но на его грех, в какой-то предвоенный год в слякотную осень то ли на ярмарку, то ли во время сельскохозяйственной выставки в Каменку был завезен коротенький фильм с пустеньким содержанием, демонстрирующий движение извозчиков и народа. Показывался он в волостном правлении на растянутой простыне. Мой рассказ об этом разбудил такое неуемное любопытство отца, что он попросил меня втолкнуть его в темную комнату перед самым началом, что я и сделал. Он стоял у задней стены на галерке, затаив дыхание, завороженный этим дьявольским искушением. К счастью, «грех» о. Василия никем не был замечен и прошел без каких-либо доносов со стороны богобоязненных прихожан.

За четыре года пребывания в училище я подрос и повзрослел, но резвость характера всегда мешала мне превратиться в успевающего школяра. В III и IV классах редкая четверть обходилась без четверки за поведение, То надзиратель Чернозатонский поймает тебя в кино или в театре, то «Митя» вытащит на уроке у зачитавшегося ученика Нат-Пинкертона из парты и т. п. Уроки готовились несистематично. Удаленная от зоркого глаза надзирателя квартира М. В. Богданович располагала к слишком вольному житью. Я много времени тратил на подготовку ее заданий по роялю и в этом деле более или менее преуспевал, осваивая с помощью бесконечных традиционных гамм и упражнений технические трудности игры. Вспоминаю, что на каком-то праздничном концерте самодеятельности училища я сыграл неплохо в прекрасном зале нового большого корпуса два вальса Шопена (опус 69 № 2 и опус 64 № 2) в присутствии самой М. В. Богданович. С тех пор я превратился в присяжного аккомпаниатора всех певцов семинарии. Отметки же по основным предметам шли на уровне троек и четверок. Изредка строгий Андреев украшал табель пятеркой за сочинения, да по пению добрый Кикут выводил за тонкий слух и плоховатое контральто традиционную пятерку. Я пел в церковном хоре.

Переход из училища в семинарию не обставлялся какими-либо памятными отметами, прощальными вечерами и т. п. Табель и, видимо, какая-то характеристика на каждого ученика передавались семинарскому начальству. Но все же это был переход из одного качества в другое, из одного возраста в другой, более солидный, из одной товарищеской среды в другую. Все, так называемые «камчадалы», второ- или третьегодники, молодцы с пробивающимися усами механически отсеивались. Весь педагогический персонал менялся. За свои более чем скромные «успехи» в науках я получил от отца ценный подарок – велосипед системы «Триумф». Моя местная «география» резко расширилась, самостоятельное познание окружающего мира убыстрилось. Все это сопровождалось сумбурным поглощением классической литературы, особенно в летние вакации. Я все более втягивался в сельскохозяйственные работы.

Осенью 1913, последнего предвоенного года начался новый этап в моей жизни, который к тому же документируется сохранившимися чудом дневниковыми записями в полуистлевших тетрадях и блокнотах. Провалы в старческих воспоминаниях восполняются и корректируются непосредственными впечатлениями без какой-либо кривизны фокуса времени. А изменение фокуса, как известно, с возрастом увеличивается.

IV. Самарская духовная семинария (1913–1917)

Наши учителя

Большой трехэтажный каменный корпус старой постройки с большим тенистым парком обнесен с трех сторон высокой каменной стеной. С четвертой стороны он ограничивался архиерейским домом со службами и консисторией. Отсюда начинались четыре соборных сада, окаймляющих огромную соборную площадь, посередине которой возвышалось грандиозное высотное здание того времени – кафедральный собор с колокольной высотою около 100 метров, с золоченым купоном и крестом, видимыми в ясные дни при подъезде из Каменки километров за двадцать.

Собор был заложен в 1869 г., строился 18 лет и обошелся народу в более 160 тысяч рублей. Жители Самары пожертвовали на его строительство около 50 тысяч рублей[19 - Алабин П. Двадцатипятилетие Самары как губернского города: историко-статистический очерк. Самара: Изд-во Самар. стат. ком., 1877.]. И в один несчастный день 1930 г. он был взорван по примеру уничтожения еще более грандиозного храма Христа Спасителя в Москве. Безумная расточительность!

Все воинские парады и прочие церемонии проходили на соборной площади. А если упомянуть, что губернаторский дом находился на соседней театральной площади, то административно-церковный центр в Самаре хорошо очерчивался территориально.

Нам, семинаристам, представлялось, что в этой административно-церковной цитадели не было более сильной власти, чем у нашего инспектора Дмитрия Николаевича Дубакина. В 1905 г. один губернатор был убит эсеровской бомбой, другие губернаторы после него менялись по высочайшему соизволению. Архиереи умирали или также менялись, но по синодальному распоряжению, согласованному с дворцовой сферой. Да и ректоры духовной семинарии менялись довольно часто, а наш «Дубас» окончил Петербургскую духовную академию в 1877 г., начал осенью того же года преподавать гражданскую историю в Самарской семинарии, а в 1882 г. был назначен инспектором, и вот уже 30 лет правил семинарией и правил, надо сказать, твердой рукой. У его кабинета на втором этаже в каменных плитах пола была вытоптана переминавшимися с ноги на ногу учениками в ожидании проборки скорбная ложбина.

Стою здесь и я, грешный, утром в понедельник, в руках записка: Орловскому. Явитесь к инспектору! Из кабинета вылетает весь красный, с потерянной физиономией, такой же паренек, как я. Робко стучусь. Глухое: «Войдите!» В кабинете темновато (комната на запад). Вся задняя стена завешана листами с фотографиями выпусков по годам. Огромный стол под зеленым сукном. За ним – сам Дубас.

Дубакин Дмитрий Николаевич

Семинарист – Николай Орловский

Ростом не высок, плотного сложения, весь седой, волосы на голове коротко подстрижены, аккуратная бородка клином, большие, нависшие по бокам рта, усы, одутловатое моложавое лицо, строгое, неулыбчивое. На тебя направляются два сверлящих черных зрачка, которые прижимают тебя к полу. Долгая минута осмотра и молчания. И далее глуховатым, шипящим через усы, баском: «Ну-с, Орловский! Вы вчера во время чтения святого Евангелия вели себя неблагопристойно: надо прямо сказать, отвратительно!..» А я действительно вел себя безобразно! Мой сосед, известный в классе анекдотист, рассказывавший всякие смешные истории с совершенно неподвижной физиономией, как знаменитый киноактер Бестер Китон, нашептал мне такой анекдот, что я, прыснув от неудержимого смеха, истово закрестился и, весь сотрясаясь, многократно низко кланялся. В результате – снижение балла за четверть по поведению до 4 с пояснением в табеле: Неоднократное нарушение воспит. Орловским церковного благочиния (разговоры с товарищем во время богослужения).

Но один раз мне удалось подсмотреть человеческую улыбку на лице Дубаса. 20 ноября 1913 г. преставился, а проще сказать, умер епископ Симеон. Хоронили его с полагающимися в этих случаях почестями: духовенство всех рангов в облачении, церковные хоры, губернатор, полиция, войска, погребальный звон соборного колокола, огромные толпы народа, жадного до зрелищ подобного рода. Неукротимое любопытство мальчишки заставило меня пробиться через все заслоны к самому гробу епископа. Хоронили в субботу и я, увлеченный церемонией, пропустил всенощную. В понедельник я, грешный, снова стоял у дверей кабинета инспектора. И снова: Ну-с, Орловский! Почему Вы пропустили всенощную? Я тоненьким голоском: Я хоронил епископа Симеона, Дмитрий Николаевич! – Но, Орловский, не один же Вы его хоронили? – Конечно, не один, Дмитрий Николаевич! Но я пробился к самому гробу и касался его рукой. – Как это касался? – Цветы вылезли из гроба, а я подправил их рукой. – Подправил… цветы… Два буравящих зрачка при этом сузились, появились морщинки у глаз, поднялся левый ус, и где-то в углу рта промелькнула улыбка. Лицо как-то подобрело на мгновение: Ну-с, Орловский, можете идти! – Я выскочил из кабинета весь в поту: Пронесло, Господи!

Дубакин обладал феноменальной памятью на лица и фамилии. Он учил еще наших отцов и за долгие годы своего инспекторства помнил каждого своего ученика и мог назвать его через десятки лет по имени и отчеству. Жизнь Дубакина шла размеренно. По его приходу в семинарию, появлению в церкви, на прогулках в соборном садике можно было проверять часы. Его никто и никогда не видел больным. Его бесстрастная машина работала безотказно, не останавливаясь даже в таких экстраординарных случаях, когда его старший сын, офицер в погонах, на подходе к губернаторскому дому, занятому в 1917 г. советами, упал, тяжело раненный пулей солдата-пикетчика. Дубас в эти страшные для него дни приходил в семинарию для справления своих служебных обязанностей точно по расписанию. Что это было: проявление ли огромной силы воли или поразительного заскорузлого бесчувствия и автоматизма, выработанного сорокалетним выполнением служебного долга, – я не знаю. Пусть этот вопрос останется неразрешенным.

На счету Дубакина числилось много изгнанных за революционную или атеистическую пропаганду семинаристов. По преданию передавалось, что после 1905 г. не один десяток бурсаков был исключен из семинарии и, как говорилось, пошел по «волчьему» билету[20 - Один из дальних родственников отца, уволенный из семинарии после 1905 г. по «волчьему» билету, зашел к нам примерно в 1910 г. и получил по особой просьбе отца возможность передохнуть от голода и нищеты дней десять, а, согласно распоряжению урядника, в каждом селении ему дозволялось проживать не более трех дней.]. Одиозная фигура тогдашнего министра просвещения Кассо правила светской школой, но еще более охранно-монархическое руководство стояло у кормила духовного ведомства, и, конечно, классически выраженный службист Дубакин пунктуально и строго выполнял все указания свыше. Это был не только комический человек в футляре. Нет, это была сила, страшная в своей традиционной, одобренной веками системе, и все ей подчинялось: общее направление в воспитании, учеба, быт, распорядок и т. д. В ответ на репрессии Дубас был жестоко избит исключенными бурсаками или подговоренными хулиганами во время своей прогулки по соборному садику. Расследование этого преступного случая полицией не дало никаких результатов: виновники найдены не были. А нам стало жалко избитого Дубаса.

Таков был наш знаменитый в своей несокрушимой монолитности инспектор Дмитрий Николаевич Дубакин по прозвищу Дубас.

Ректор семинарии, архимандрит Виссарион, был какой-то далекой фигурой вроде современного английского короля, обладающего лишь номинальной властью. Это был дородный, высокого роста, красивый сильный мужчина, с шелковистой длинной бородой, с мясистыми пальцами рук, к которым мы прикладывались, подходя под благословение по праздникам. Руки его всегда источали аромат дорогих, известных тогда духов «Царский вереск». Весь его вид как будто был списан с известной картины художника-передвижника Маковского «В монастырской гостинице», где такой же красивый архимандрит – настоятель монастыря – своей увлекательной беседой с богатой сдобной купчихой старается буквально приворожить ее и словом, и взглядом.

Наш архимандрит по женской части тоже был не промах. Один из старшеклассников, ныне известный самарский поэт-лирик Николай Жоголев, прислуживал ему при богослужениях: подавал при облачении одежды, митру, посох, трикирий и дикирий (трех- и двусвешник) для благословения и т. п.

По своей обязанности он должен был приходить рано перед обедней на квартиру ректора за получением указаний. В одно из таких посещений он обнаружил, к своему ужасу, в спальне своего духовного отца-монаха прекрасную даму, жену одного из преподавателей семинарии. Ходившие по семинарии уже давно упорные слухи о ночных похождениях нашего ректора получили прямое доказательство. Поэтическая душа нашего Николая не выдержала такого жестокого и к тому же неожиданного потрясения, и он быстро превратился в атеиста. А виновник всего этого происшествия как-то незаметно смотался из Самары в Ташкент. По решению духовного суда он был лишен сана архимандрита, но продолжал службу простым священником. В какой-либо удаленный монастырь на строгое покаяние и исправление его не сослали.

Интересно, что судьба столкнула его снова с бывшим его причетником молодым Жоголевым, который в двадцатые голодные годы побывал в хлебном Ташкенте. Зайдя в церковь, он попал как раз на службу Виссариона, который сразу узнал своего бывшего причетника и пригласил его домой, где царила уже на полных правах законной супруги его красавица и угощала Николая чаем и вином. Таким счастливым концом с семейной идиллией закончилась в советское время романтическая история нашего ректора-архимандрита Виссариона. За такие качества семинаристы присвоили ему звонкое прозвище «жеребец», с каким он и вошел в историю конца Самарской семинарии. В конкретной семинарской жизни мы ничего плохого и ничего хорошего от него не видели. Как говорят, ни богу свеча, ни черту кочерга!

После быстрого бегства архимандрита пост ректора занял протоиерей Силин, который с приходом революции бегал по семинарии и убеждал учеников петь «Боже, царя храни». Это был выраженный тип черносотенца-монархиста.

Среди педагогического персонала ведущими фигурами были преподаватели: гражданской истории – Сергей Иванович Преображенский, математики – Василий Николаевич Малиновский и физики – Константин Иванович Смагин. Преображенский был великолепным педагогом и проникновенным историком. Идеальная лысина, обрамленная жалким полукружьем волос по периферии, всегда поблескивала, через толстые стекла очков смотрели как бы вглубь излагаемых событий внимательные глаза. Речь его лилась длинными стройными периодами, легко усваиваемыми на слух и удобными для конспектирования. Это был второй В. О. Ключевский, но самарского масштаба, талантливый интерпретатор и пропагандист знаменитого историка предреволюционных лет, на лекции которого сбегался весь Московский университет. На уроках Сергей Иванович останавливался обычно у первой парты и, опираясь своей рыхлой фигурой на большой толстый палец рук, при поворотах к слушателям очерчивал на парте четырьмя другими пальцами правильные полуокружности, за что получил прозвище Циркуль, которое так к нему и пристало на все времена.

Тесный кабинет его квартиры вмещал огромную историческую библиотеку, и я получал от него на рождественские и летние вакации в Каменку целые кипы толстых книг с соответствующими советами по поводу их прочтения. Набор их был крайне разнообразным по содержанию. В памяти остались: «Курс русской истории» Ключевского, который благодаря неповторимому мастерству изложения довольно легко усваивался молодым читателем; солидная монография А. Н. Пыпина «Общественное движение в России при Александре I» и огромный роман Д. С. Мережковского «Христос и антихрист» в трех частях, из которых вторая часть «Воскресшие боги», посвященная Леонардо да Винчи, оставила в моем сознании длительный след, несколько задержав развитие во мне атеизма, усилив в то же время ненависть ко всем обрядностям и выдумкам сказаний святых отцов.

В III или IV классах Сергей Иванович порадовал нас двумя содержательными лекциями, проведенными во внеурочное время, по искусству античному и эпохи Ренессанса, сопровождая их показом хороших репродукций. Он был нашим классным наставником и на этой деликатной должности всегда проявлял большой ум и такт, будучи хорошим буфером между жестким несгибаемым характером Дубаса и мятущимися натурами 30 молодых парней, его воспитанников. В советское время его большой талант педагога использовался во вновь открытом Самарском университете, но мне неизвестно, смог ли доцент Преображенский быстро перестроиться с классической буржуазно-демократической, насквозь прогнившей, реакционно-националистической (как тогда называли) исторической концепции Ключевского на новую концепцию исторического процесса учебника Покровского, где действовали по законам исторического материализма только классы и массы.

Василий Николаевич Малиновский, по прозвищу Малинок, бодрый, но уже несколько сутулый старик, преподавал математику, которая в семинарии давалась в весьма ограниченных рамках. Он обучал еще наших отцов и в 1912 г. отпраздновал сорокалетие своей педагогической деятельности. Его привычки были своеобразны. Шел он на урок быстрыми шагами, устремив свой взгляд на пол и размахивая высоко классным журналом. Иногда этот журнал больно ударял по башке заигравшегося мальца. В классе он вел себя сварливо и агрессивно. Уроки шли в быстром темпе. Вызывался ученик к доске или прямо с места, давалась задача, и, если ученик начинал путаться, то сразу раздавался оскорбительный традиционный крик на высокой теноровой ноте: «Эх, ты – головешка!» с характерным постукиванием по первой парте костяшками двух желтых, вымазанных в мелу пальцев, а иногда с оскорбительным добавлением: «Мамаша, как глуп твой сынишка!» Это был зловещий символический звук по пустой башке, в которой и мозгов уже не осталось. За первым криком – второй, третий с тем же стуком. И так до тех пор, пока какой-нибудь головастый паренек не ответит правильно, и тогда – одобрительная улыбка и крик: «Молодец!» Вся эта освященная многолетним опытом церемония вошла в жизнь и быт семинарии настолько, что при любых спорах на любые темы, когда кто-нибудь затруднялся в ответе, публика делала страшные глаза и кричала тенором: «Эх, ты – головешка!» – и стучала костяшками пальцев по твердым предметам. Так и остался в памяти «Малинок» со своей «головешкой», которая, конечно, не содействовала популярности этой, как оказалось потом, весьма необходимой науки. Страх перед дифференциалами и интегралами сохранился у меня на всю жизнь, хотя под старость мне все же пришлось плотно заняться вариационной статистикой Общественно-политическая натура Малинка ни в чем себя не проявляла, и, видимо, эта сторона жизни мало его интересовала.

Преподаватель физики Константин Иванович Смагин был, по существу, единственным в семинарии преподавателем естественных наук и держался скромно, как-то на отшибе. Средств на приобретение учебных пособий по физике, видимо, давалось мало, и Смагин – великий труженик – день-деньской просиживал в своем физическом кабинете, подготавливая всяческие приборы и эффектные демонстрации к своим урокам. В прожженном кислотами халате, с рабочими руками в разноцветных пятнах различных реактивов и ссадинах, со спокойным, без нажима на эффектность и красивость, несколько суховатым изложением физических законов мира на уроках – таков и остался у нас образ Смагина.

Судьба определила ему долгую жизнь – почти до ста лет. Работал в советской школе, читал на рабфаке. Дочь его, Елена, окончив Куйбышевский сельхозинститут, вышла замуж за моего талантливого сотрудника Б. В. Остроумова. Призванный в армию в первые же дни Отечественной войны, он вскоре скончался от туберкулеза, а его жена, Елена Константиновна, испытала все тяжести работы главного агронома колхоза и была избрана в Верховный Совет СССР от Горно-Алтайской автономной области. От нее я и имею сведения об ее отце-долгожителе, который спокойно проживал на своей даче в поселке Зубчаниновка (около Самары), где и трудился до самого своего конца. Так и замкнулся долгий жизненный круг Смагина. Повидать своего учителя физики мне так и не пришлось, а надо было бы…

Словесность вел Александр Павлович Надеждин – с неблагозвучным и оскорбительным прозвищем Балда, но употреблялось оно не в прямом смысле, а в смысле какой-то одержимости его натуры, идейной увлеченности, а отсюда и бессистемности его преподавания.

Ему никогда не хватало времени, чтобы закончить тему. На уроках постоянные отвлечения по любому поводу. Быстрая маниакальная возбудимость, когда в белых его галочьих глазах загораются острые черные точки, вся его длинная аскетическая фигура вытягивается. Становится за него страшно…

На рождественские вакации была задана интересная тема «Поэт как преобразователь души человеческой по произведению Жуковского «Камоэнс»» и статья «Слова поэта – дела его». Эти произведения нами прочитаны. Я не согласен с главным положением Жуковского, что поэзия – религии небесной сестра земная, что в сердцах людей она должна будить бодрость и оптимизм. Я только что начитался Достоевского, ежедневно в газетах освещались жестокости первой мировой бойни. Я за реализм в поэзии и литературе вообще. Все мы ждем от Надеждина критического образа и разъяснения сути задания. И он начал с этого в спокойных тонах. Вдруг вспомнился ему пример: один студент, бывший его ученик, сказал ему в беседе, что все учителя занимаются не только для идеи, а для того, чтобы «кусать», кормить семью и т. д. Сразу проявляются в его глазах острые черные точки. До какой низости дошел тот студент. Без идеи жить человеку нельзя, а ему бы только кусать… кусать! Вот в чем он видит цель жизни! На лице ужасная гримаса, указательный палец направлен на отсутствующего студента. Он уже не может удержаться…

Второй пример: эвакуированные из Киева в Саратов студенты образовали общество дровоколов. Надеждин кричит, поднятая рука сжата в кулак: «Идея в руках! Сила рук служит идее!.. Трудиться надо, трудиться!.. Нужно всегда думать, чтобы устроить на земле… эту (он ловит подходящее слово) … то, что называется жизнью». Лицо его красное от напряжения. Звонок! Жуковский с его Камоэнсом позабыт. Нам жалко Балду. Мы знаем, что он живет бедно, что у него многочисленная семья, что он воспитывает двух приемышей, что он такой же великий труженик, как и физик Смагин…

И так повторяется почти на каждом уроке. Мы знаем, что он увлечен поэзией Пушкина. И если какой-нибудь остолоп не подготовил урока, то достаточно упомянуть что-нибудь из его стихов и сказать магическое слово «образы Пушкина», дорогой Балда заводился на весь урок. Ученик, стоя, поддакивал ему и оставался неспрошенным, а на отметки он не скупился, считая их жизненной мелочью.

Так мы и не получили систематического знания русской литературы, но зато интерес и любовь к ней этот, по существу, больной человек возбудил у нас огромную… И мы восполняли этот прорыв усиленным чтением.

В 1915–1916 гг. с разрешения семинарского начальства издавался литературно-художественный «журнал» «Утро», с хорошо выполненной гравюрой восхода солнца на обложке. Зачинателем этого самодеятельного «журнала» был Николай Жоголев, уже упомянутый в истории с архимандритом Виссарионом. Характерно для того времени, что он под своей фотографией в альбоме выпуска 1916 г. поместил следующую похоронную эпитафию:

Настанет пора – моя жизнь оборвется,
Последним аккордом замрет на струнах.
И лира последней слезою прольется,
Разбившись, погибнет в житейских волнах.
А сам певец…
При траурном свете свечей погребальных
Сойдет в царство теней, где вечный покой.

Такую незавидную судьбу готовили себе некоторые представители талантливой молодежи в те годы.

К счастью для Жоголева, эта надгробная эпитафия не потребовалась в продолжении по крайней мере шестидесяти лет, и я, встретившись случайно в Куйбышеве в 1972 г. с поэтом Жоголевым, пожелал ему под рюмку коньяка доброго здоровья и долгих лет жизни, а похоронная эпитафия была сочтена за дурной пример того, как жестоко могут ошибаться поэты-лирики в прогнозах на будущее в сфере даже своих личных переживаний.

«Журнал» выходил раза два в год, каждый номер в размере ученической тетради. К сожалению, ни одного номера его не сохранилось, но в памяти остались строки с явным влиянием Бальмонта:

Всплески вод
Хоровод
Голых тел подымал.
Приходи на заре
Помечтать у реки.
Слышишь, как
У реки березняк
Зашумел и поник;
Темный бор разговор
Затянул, оборвал … и т. д.

Психологию в III классе, предмет для меня новый и сразу меня заинтересовавший, вел Василий Яковлевич Арефьев. В тонком учебнике Гобчанского были главы с завлекательными названиями: «Образование представлений о временных и пространственных свойствах предметов. Иллюзии и галлюцинации. Способность представления. Воспоминания и законы ассоциации» и т. д. Думалось, что изучение психологии поможет в развитии самосознания.

Но на первом же уроке надежды сменились сомнениями. У Арефьева незапоминающаяся личность: глаза белые, брови белые, усы белые, речь строится неправильно, заикается. Сразу же сделано заявление, что «психология – это как бы часть Закона Божия». А у меня религиозное мировоззрение в этот год уже трещало по всем швам. Появилась опасная запись в дневнике: «Неверно это! Надо обратить на это внимание и проверить учителя»! И я быстро допроверялся до того, что перестал его слушать. Пристало как-то к нему оскорбительное прозвище «Дыра».

Но некоторые его уроки запомнились. Они были посвящены сегодняшним вопросам, мучившим молодежь, например, об эстетических чувствованиях и красоте. Наш «Дыра» как-то разошелся и хорошо разобрал прекрасный рассказ Чехова «Красавица», подметив, что чувство красоты всегда сопровождается грустью. Были уроки, на которых затрагивались жгучие для молодежи в 14–16 лет вопросы о любви, о половом инстинкте. Излагались они с позиций Шопенгауэра. Запомнилась тема урока «О желании и хотении». Три стадии в развитии желания: 1-я – представление о предмете желаний; 2-я – воспоминание о приятном чувствовании, которое мы испытали при обладании предметом; 3-я – стремление обладать предметом. Для того чтобы избавиться от какого-либо желания, надо стараться не допустить до 2-й стадии посредством отвлечения его на другие предметы. Арефьев напомнил известный рассказ Чехова «Монахи». О монахах, которые убежали в город после того, как настоятель с моральной целью расписал им яркими красками суету и разврат города. «Дыра» также обругал Куприна, который не знает этого элементарного правила психологии, а Куприн со своей «Ямой» был тогда на первом плане. Честь и хвала нашему Арефьеву за то, что он единственный в семинарии сверх программы поднимал эти деликатные вопросы.

Предметам «Церковная история» и «Священное писание» придавалось большое значение. Первый предмет вел Александр Федорович Малышев, по прозвищу Таракан, данному ему за то, что он при разговорах как-то своеобразно шевелил своими большими черными усами, закрывавшими почти весь рот. Характерно, что от этого предмета у меня ни в памяти, ни в дневниковых записях ничего не сохранилось, кроме каких-то туманных воспоминаний о бесконечной цепи соборов, страшной и страстной вечной борьбе православной церкви с католицизмом и папством, а в своей стране – с бесконечными ересями и разными уклонами.

Второй предмет начинал Василий Алексеевич Пьянков, по прозвищу Пьянок, скучно-комический персонаж, который очень боялся великовозрастных учеников и в классе никогда не сообщал им об отметках. Выходя же из класса, высовывал голову в дверь и опасливо сообщал: «А я Вам поставил дву», – и быстро ретировался по коридору в учительскую. От его уроков у меня в памяти ничего не осталось.

Зато заменивший его молодой, окончивший духовную академию, Виноградов остался в памяти как широко эрудированный человек и неплохой педагог. Сидя за кафедрой, без лишней жестикуляции, он спокойно излагал тему, искусно используя поэтическую сторону библейских и евангельских сказаний и образов и попутно затрагивая некоторые общие вопросы, например о разумной выработке цельного мировоззрения. В его изложении церковная школа была реформирована Петром Великим в профессиональную, специальную. В результате любое умственное течение на Западе переносится с опозданием в отсталую Россию. Западный ветер надувает нам облака в виде ложного классицизма, сентиментализма, романтизма и он же сдувает их с нашего горизонта. В Германии рождается Гегель, у нас с опозданием появляется гегельянство, за ним шеллегианство и, наконец, ницшеанство. Русская школа не имела под собою русских основ. Все было наносное, похожее на тепличное растение, перенесенное с Запада. Но у русской интеллигенции есть великое стремление к свету, истине, знанию, хотя путь ее зигзагообразный. Особо ясное отражение эти колебания получили в творчестве Толстого. Мы – свидетели его превращения из материалиста в верного последователя Христа (и это говорилось после отлучения Толстого от церкви синодом)… Эту мучительную борьбу испытывает почти каждый человек в большей или меньшей степени. Твердое и ясное решение необходимо, и оно должно когда-нибудь прийти. Церковная школа ведет именно по этому пути.

Кардинальными предметами у нас являются «Священное писание» и «Богословие». Те же люди, которые презирают богословие, не знают его. Из светской школы они вышли с жалкими обрывками катехизиса. Теперь появилось в деле просвещения другое направление. В школе начинают вводить богословские науки, и воспитание учащихся стараются направить по руслу евангелия. Тогда и семинария поднимется в глазах интеллигентов и откроет свои двери всем желающим, а не только лицам духовного сословия. «И я в это верю!» – закончил свой урок Виноградов 9 сентября 1916 г., т. е. в самый канун революционных событий, которые смели церковную школу в историческое небытие!

Дальнейшая судьба Виноградова, этого убежденного апологета христианства, была не из легких. В голодном 1920 г. он умер от холеры.

Для завершения этой галереи портретов лишь упомяну о нашем латинисте Василии Ивановиче Благоразумове с кличкой Вася-Ваня, а иногда и более обидной «Home vulgaris», который, напирая на усвоение правил и исключений из них, строгий и сухой по натуре, не смог привить нам любовь к отточенным речам Цицерона и к истории походов Юлия Цезаря.

Еще более бледный след в воспоминаниях оставил наш «грек» Александр Степанович Пономарев. Нельзя не отметить Саввы Николаевича Кикута, низенького, с большими усами, учителя пения в духовном училище и семинарии. Его оригинальная украинская фамилия звучала как прозвище и не нуждалась в дополнительной кличке. Удивительно было его серое постоянство в методах преподавания. Мы, первоклашки, начинали уроки пения с псалма «Царь небесный за человеколюбие на земле явися!..», известного своим четким ритмом, который отбивался смычком, Кикута. И через восемь лет парни с пробивающими усами ревели тот же псалом, разве только без ритмического стука смычка. Как регент хора семинарской церкви Кикут также не проявил особых способностей, ограничиваясь в подготовке лишь старыми партитурами Бортнянского и Львова. И это при наличии огромных (к тому же бесплатных) певческих ресурсов среди семинаристов. Новатором Кикут не был, но он искренне любил свое искусство, и мои сотоварищи часто видывали его в первые годы советской власти на галерке цирка, где тогда шли спектакли Южинской оперы. За билет на галерку требовалось тогда заплатить что-то около трех миллионов рублей, и у «миллионера» Кикута, вероятно, они были последние… Душа у нашего учителя пения и регента была добрая и склонная к поэзии!

В заключение этой главы расскажу об одной характерной фигуре того времени – настоятеле кафедрального собора, протоиерее Валериане Викторовиче Лаврском, который до моего поступления в семинарию долгие годы обучал наших отцов логике, психологии и французскому языку. В 1912 г., когда ему исполнилось 77 лет, торжественно в соборе справлялось 50-летие его деятельности.