
Полная версия:
Записано с моих слов
— В ящик, — не оборачиваясь, ответил Кравец. — Как всегда.
— Понятно.
Она вышла. Прошла по коридору, спустилась на четвёртый этаж, и только у двери бюро остановилась и разжала левую руку.
В ладони лежал маленький свёрнутый комочек, плотный, чёрный. Она вынула его из стопки так легко, что сама не заметила, когда успела: пока Кравец стоял спиной, пока Лозинский смотрел ей в глаза, пока конвоир шагнул вперёд. Руки сделали это сами, как они делали сотни раз с чистыми листами.
На копирке, она знала, остался отпечаток последней страницы. Подпись. И те четыре слова, которые Лозинский дописал собственной рукой, которых не было в черновике и которые не помнил никто, кроме неё.
Мною прочитано.
Вера вошла в бюро. Села за стол. Достала из ящика свёрток Анны Марковны и положила комок внутрь.
Потом заправила бумагу и начала печатать.
Вечером, дома, при закрытой двери, она достала «Люди и звери» и вынула из корешка первый лист. Расправила. Положила рядом новый. Долго смотрела на два чёрных квадрата, как на карту двух городов.
А потом взяла карандаш и на обороте старой квитанции за электричество, мелко, без заглавных, стала писать фамилии.
Лозинский Б. А.
Рогожин Н. И.
Бельский А. А.
Мещерский В. П.
Четыре строчки. Она посмотрела на них и добавила пятую, внизу, поменьше:
Кравец С. П.
Потом зачеркнула и написала снова, без точек, ровно, как печатала: Кравец Сергей Павлович.
Список она вела, не загадывая, к чему он. Знала только, что кто-то должен записать то, что было на самом деле. И что в этом доме есть одно место, где такая запись возможна: между слоями копирки, в зеркале, где слова не лгут, потому что у них нет другого выбора.
Это был её второй протокол.
Глава 4. Главная книга
Нина пришла в девять вечера с половиной буханки хлеба и без стука.
В коммуналке стучать было не принято: двери открывались сами, когда у кого-то горел свет, а замки существовали для вида. Вера сидела на кровати в пальто, потому что в комнате было холодно, и перебирала квитанции. Увидев Нину, она успела сунуть их под подушку, но не успела придумать лицо.
— Ты чего? — спросила Нина. — Как будто я тебя в чём-то застала.
— Читала.
— Что читала?
— Квитанции за свет. Девятый раз в этом месяце не сходится.
— Ну так сходится же всегда, — сказала Нина и села рядом. — Ты у нас главный бухгалтер. На, ешь, пока тёплый. Мне на заводе дали по блату, там у одной тётки зять в пекарне.
Хлеб оказался чёрный, с кислинкой, совсем свежий. Вера отломила корку и поняла, что ничего не ела с утра.
Нина смотрела, как она жуёт. Круглое румяное лицо её в свете лампы казалось тоньше, чем днём. Под глазами лежали тени, которых Вера раньше не замечала. Она вообще не умела замечать, пока не научилась считать.
— Слушай, — сказала Нина. — Я хотела тебя спросить. Только ты не думай ничего.
— Спрашивай.
— У меня брат. Мишка. Электрик на «Красном путиловце». Его взяли в октябре.
Вера перестала жевать.
— Я тебе не говорила, — продолжила Нина быстро. — А что говорить? Все знают, что бывает. Просто пришли ночью, велели собираться. Он в тапочках вышел, представляешь? Мать потом три дня его ботинки носила в очередь, а их не взяли. «Передачи не принимаем».
Она говорила ровно, чуть насмешливо, как рассказывают чужую историю. Только пальцы теребили край скатерти.
— И вот я что подумала, — сказала Нина. — Ты же печатаешь. Ты же видишь бумаги. Может, ты как-нибудь… Нет, не смотри. Я не прошу. Я просто… Ты не могла бы глянуть в списках, если повезёт? Если попадётся Антонов Михаил Семёнович, тысяча девятьсот шестого. Просто чтобы знать. Живой или нет.
Вера положила хлеб.
Она знала, что нужно отказать. Первое правило бюро, которое нигде не было записано, но которое понимали все с первого дня: не смотреть в чужое. Не искать. Не запоминать то, что не напечатала сама. Нина знала это не хуже. И всё равно попросила.
— Я не могу обещать, — сказала Вера.
— Я знаю.
— Они не показывают списки. Мне дают отдельные протоколы, по одному.
— Знаю.
— Нина…
— Верка. — Нина вдруг улыбнулась, и от этой улыбки стало хуже, чем от слёз. — Я же не требую. Я говорю, если вдруг. Ты же всё равно читаешь, что печатаешь. Я видела. Ты глазами по строчкам бегаешь, пока руки работают.
Вера не знала, что на это ответить.
— Хорошо, — сказала она наконец. — Если вдруг.
— Спасибо.
Нина доела хлеб, вытерла пальцы о юбку и встала. У двери остановилась.
— И ещё, — сказала она. — У вас тут Кацман. Он слушает.
— Что?
— Когда я шла по коридору, он стоял у вашей двери. С чайником. Чайник-то пустой был, я заметила. Просто стоял.
Она вышла. Дверь закрылась неплотно.
* * *
Вера долго не двигалась.
Потом встала, подошла к двери и заперла её на ключ. Постояла, прислушиваясь. В коридоре никого не было. Радио у Кацманов бубнило какую-то сводку. Где-то на кухне звякнула посуда.
Она вернулась к кровати, достала из-под подушки квитанции. Разгладила на колене. Сорок листков, мелкий карандашный почерк, фамилии без заглавных букв. Если Кацман действительно слушает, если он слышал шорох, если когда-нибудь решит зайти без приглашения…
Прятать надо было лучше. Хотя куда лучше, если у каждой стены есть соседи?
Она подняла голову. На этажерке, на верхней полке, стояла толстая книга в сером переплёте, с потёртым корешком и надписью от руки: Главная книга. 1931. Отцовская. Единственное, что осталось, кроме фотографии и очков.
Вера сняла её, положила на колени, раскрыла.
Это была бухгалтерская книга Кировского завода, которую отец принёс домой в тридцать первом по какой-то причине, давно забытой. Страницы в клетку. Слева «дебет», справа «кредит». Колонки цифр, написанные ровным мужским почерком, синими чернилами, с точными итогами внизу.
Отец учил её этому, когда ей было двенадцать. Сажал рядом за кухонный стол, давал карандаш и говорил: «Смотри, Верка. Бухгалтерия, это не про деньги. Это про то, что всё должно сходиться. Если пришло, значит, куда-то ушло. Если не сходится, значит, где-то врут. Или ты, или кто-то другой. Найди где. Всегда можно найти».
Она тогда считала на счётах, потом в столбик, потом в уме. Он гордился. Говорил матери: «Смотри, у нас дочь бухгалтер».
Вера провела ладонью по странице. Бумага была шершавая, чуть пожелтевшая. Колонки уходили вниз ровным строем.
Потом она взяла карандаш и между двумя страницами за декабрь тридцать первого, там, где отец оставил пустое поле для примечаний, мелко, как печатала, написала первую строку своей новой записи: Лозинский Б. А. дебет: 72 строки. Кредит: 11.
Книга приняла её без звука.
Никто не станет искать в бухгалтерской книге Кировского завода за тридцать первый год. Цифры в ней были слишком скучные, слишком старые, слишком безобидные. И, может быть, поэтому они лучше всего подходили для того, чтобы прятать правду.
* * *
На следующий день Кацман встретил её на лестнице.
Он был невысокий, сутулый, лысоватый, в вечных нарукавниках. Работал в какой-то артели счетоводом, носил очки с чёрной оправой и всегда здоровался первым.
— Доброе утро, Вера Ильинична. Как здоровье?
— Спасибо, хорошо.
— Холодает. — Он поправил очки. — У вас, кажется, поздно свет горит. Я не в упрёк. Просто, знаете, думаю: девушка молодая, а всё работает. Или читает?
— Читаю.
— Что читаете, если не секрет?
— Пришвина, — сказала Вера.
Это была правда. «Люди и звери» лежала на тумбочке, зачитанная до мягкости.
Кацман кивнул, медленно, как человек, который что-то взвешивает.
— Хорошо, — сказал он. — Хорошая книга. Моя жена любит Пришвина.
И пошёл вниз, шаркая, оставив после себя запах нафталина и табака. Вера стояла на площадке, держась за перила. Потом заставила себя разжать пальцы и пошла вверх, к двери, где ждал чемодан с вещами, которые берут с собой.
Глава 5. Чай
Кравец позвонил ей в бюро в начале декабря.
Звонок был по внутреннему телефону, в шесть вечера, когда половина женщин уже одевалась. Анна Марковна, снявшая трубку, молча протянула её Вере. Глаза у неё были внимательные и ничего не выражали.
— Вера Ильинична, зайдите в шестой кабинет, если свободны, — сказал Кравец. Голос в трубке звучал глухо. — Всего на несколько минут.
В кабинете горела одна настольная лампа. Свет был жёлтый, мягкий, и в нём лицо Кравеца показалось Вере моложе, чем днём: узкое, чисто выбритое, с высоким лбом и усталыми глазами. На столе стоял термос, две эмалированные кружки и блюдце с кусочками сахара.
— Присаживайтесь, — сказал он. — Чаю хотите? Горячий. Принёс из дома.
Она села. Взяла кружку обеими руками. Чай был крепкий, чуть горьковатый, с запахом смородинового листа.
— Спасибо.
— Не за что. Я понимаю, что поздно. Но днём не получается.
Он налил себе. Помешал ложкой, которой не было, пальцем по краю кружки. Они помолчали. Было слышно, как в коридоре кто-то идёт, и шаги затихают вдали.
— Вера Ильинична, у меня к вам вопрос по службе. Не страшный. — Он улыбнулся, одним уголком рта. — На прошлой неделе я сдавал копирку в канцелярию. По моему счёту выходило, что одного листа не хватает. Один лист. Из той пачки, что я вам выдал в ноябре, когда вы печатали у меня под диктовку.
Вера держала кружку.
— Может быть, он остался на столе, — сказала она. — Или попал в какой-то другой комплект.
— Может быть. — Кравец кивнул. — Я сначала подумал о себе: я мог ошибиться. Я человек не очень аккуратный. Но потом перепроверил. Всё остальное сходится. Только один лист.
— Я помню, что вернула все.
— Я так и думал.
Он отпил, поставил кружку. Достал папиросу, но не закурил, положил на блюдце рядом с сахаром.
— Знаете, Вера Ильинична, мне не нужен этот лист, — сказал он. — Я просто хочу, чтобы вы поняли: я заметил. И никому не сказал.
Она молчала.
Секунда, две. За окном сигналила машина. Лампа потрескивала. Вера вдруг ясно увидела на столе рядом с папиросой маленькую белую бумажку с пятнами чернил: свою анкету. Ту самую, которую она заполняла, когда её брали на службу.
— Я посмотрел ваше личное дело, — сказал Кравец ровно. — В понедельник, по другому поводу. Там написано: отец, Громов Илья Иванович, умер в тридцать пятом году.
— Да.
— Я навёл справку, Вера Ильинична. Не специально. Так вышло. В списках Кировской больницы за тридцать пятый его нет.
Тишина стала такой плотной, что Вера слышала собственное сердце. Раз, два, три.
— Я не к тому, — быстро добавил Кравец, поднимая ладонь. — Не бойтесь. Я не собираюсь ничего делать. Я просто… Мне стало интересно. Вы так спокойно произносите «умер». Как таблицу умножения. Я такого спокойствия ни у кого не видел.
— Это правда, — сказала Вера. — Он умер.
— Конечно.
— Для меня он умер.
— Понимаю.
Он посмотрел на неё долгим, ничего не требующим взглядом. И она вдруг заметила, что он не хочет её испугать. Вернее, что он боится ровно так же, как она. Только по-другому.
— Вера Ильинична, — сказал он тихо. — Я не злой человек.
Она промолчала.
— У меня жена. И сын, пять лет. Живут в Пскове у тёщи, я их сюда не вызвал, потому что комната… Неважно. — Он потёр переносицу. — У меня в отделе норма. Каждую неделю. Восемнадцать дел на следователя, потом двадцать пять, потом тридцать. Если я не дам план, меня снимут. И дадут моё место человеку, который будет работать иначе. Грубо. Вы понимаете, что я имею в виду.
— Понимаю.
— Я не говорю, что это оправдание.
— Нет, — согласилась Вера.
Он поднял глаза.
— Вы меня презираете?
Она подумала. Это был честный вопрос, и ответить на него следовало честно.
— Я печатаю, — сказала она.
Кравец усмехнулся, коротко и невесело.
— Это не ответ.
— Другого нет.
Они допили чай молча. Потом он встал, подошёл к шкафу, достал из верхнего ящика маленький бумажный пакетик и протянул ей.
— Возьмите. Это сахар. Настоящий, не рафинад. Жена прислала. Мне одному не съесть.
— Не нужно.
— Нужно. — Он вложил пакетик ей в руку, и пальцы его на секунду коснулись её ладони. Сухие, тёплые, чуть дрожащие. — Берегите себя, Вера Ильинична. Времена такие.
Она вышла из кабинета, держа сахар в кулаке.
В коридоре остановилась у окна. Литейный проспект лежал под снегом, тёмный и пустой. Только у подъезда внизу стояла очередь, которая не расходилась ни днём, ни ночью.
Она развернула бумагу. Шесть крупных кусков, жёлтоватых, слегка слипшихся. Вера положила один в рот. Сладость вдруг ударила в виски, как нашатырь.
И она стояла, сосала сахар и думала о том, что человек, который только что налил ей чай, ровно через час подпишет приговор кому-то, чьё имя она сегодня напечатает.
И что оба эти факта верны одновременно.
Глава 6. Правила Анны Марковны
К декабрю в списке было сорок одно имя.
Вера записывала их не сразу. Сперва запоминала: пока печатала протокол, пока читала вопросы и ответы, пока отбивала подпись, имена укладывались в голову ровными столбиками, как цифры в бухгалтерской книге отца. Вечером дома она доставала квитанцию, потом вторую, потом третью (нести домой тетрадь было нельзя, а старые счета никто не проверяет), и переписывала по памяти мелким, без заглавных, почерком.
Рядом с каждым именем ставила не дату и не статью, а две пометки. Первая: сказал сам или сказали за него. Вторая: число строк. Сколько строк в первом ответе и сколько во втором. Чем больше расходились числа, тем яснее было, что случилось в промежутке между ними.
У Лозинского было семьдесят две против одиннадцати.
У Рогожина тридцать одна против сорока.
Это тоже была арифметика. Но другая. Не та, которую считал Кравец.
* * *
Анна Марковна никогда не говорила с ней об этом прямо. Она вообще не говорила прямо ни о чём. Но в начале декабря, в конце смены, когда бюро уже опустело, она подозвала Веру к своему столу у окна и протянула ей маленькую жестяную коробку из-под монпансье.
— Возьмите. Положите в неё то, что носите в книге.
Вера промолчала.
— Не отвечайте. Слушайте. — Анна Марковна говорила, не поднимая глаз от тетради. — Правило первое. Один лист в день, не больше. Если вынесли сегодня, завтра не выносите, даже если очень хочется. Правило второе. Никогда не оставляйте в кабинете ничего, чего нельзя объяснить. Если вас спросят, почему копирка лежит не там, где лежала, вы должны ответить, не думая. Третье. Не берите всё. Берите только то, что нельзя восстановить: последнюю страницу, где подпись, и первую, где фамилия. Середина везде одинакова. Тексты в этом доме пишутся по лекалам, они похожи друг на друга, как кирпичи. А вот имя и подпись принадлежат конкретному человеку.
Она наконец подняла глаза.
— И четвёртое. Не записывайте больше, чем нужно. Бумага горит, а голова остаётся. Записывайте только то, что вы без записи не вспомните через двадцать лет.
— Через двадцать лет, — повторила Вера.
— Да. — Анна Марковна взяла карандаш и аккуратно поставила в тетради крестик. — Будет время, когда кого-нибудь спросят, как это было. Тогда придёт кто-то, кому нужны будут не показания, а то, что осталось от показаний. Что вы думаете, что именно это ему понадобится?
Вера не знала, что ответить. Положила коробку в карман.
— А вы? — спросила она. — Вы тоже?
Анна Марковна не ответила. Она встала, подошла к окну и стала смотреть вниз, на Литейный. Вера подошла к ней и тоже посмотрела. У подъезда стояла очередь, длиннее, чем обычно. Женщины с узелками, мальчик в большой шапке, старик с палкой. Валил густой снег.
— Мой муж был инженером-путейцем, — сказала Анна Марковна. — Ему дали десять лет без права переписки. Печатала я. Что это за формула, мне объяснили через три года. Теперь вы тоже знаете.
Вера не пошевелилась.
— Так что да, — тихо сказала Анна Марковна. — Я тоже.
* * *
Они не дружили. Дружбы тут быть не могло: слишком много стен, слишком тонкие перегородки. Они только кивали друг другу по утрам и стояли иногда рядом у окна. Но между ними установилось что-то вроде договора. Анна Марковна приносила копирку. Вера приносила имена. Ни одна из них не просила другую прочесть вслух то, что лежит в коробке.
В бюро тем временем становилось хуже.
Работы прибавлялось. Теперь у каждой машинистки лежало по две-три стопки одновременно. Протоколы шли потоком, как зерно по ленте. Перестали выдавать новую копирку: говорили, что кончилась на складе. Вера понимала, что копирка осталась, но её берегут для чего-то другого. Для главных дел. Для тех протоколов, которые будут показывать наверху.
В середине декабря в бюро взяли ещё трёх женщин, молодых, весёлых, из комсомольского набора. Нина Вострикова, которая теперь называла себя старожилом, водила их по коридорам и рассказывала, где что лежит. Новенькие смеялись, и от этого смеха бюро стало на удивление похоже на обычную контору. Почти на санаторий.
Одну из новеньких звали Тася. Она печатала так быстро, что у неё горели кончики пальцев. В первый же день ей дали стопку на дом, как честь, и она вернулась утром бледная и гордая, говоря, что работала до трёх ночи.
Вера смотрела на неё и ничего не говорила. Она не могла ей сказать, что копирка запоминает всё. Что тысячи таких Тась уже сидели в этих стенах. Что это не работа, а вода, которая постепенно подтачивает берег.
Она просто печатала.
* * *
Двадцать второго декабря ей принесли очередной протокол.
Он пришёл не из шестого кабинета, а из одиннадцатого, со второго этажа, от незнакомого следователя, который подписывался одной буквой «Ф.». Лист был исписан крупным, торопливым почерком, с множеством помарок. Вера разложила стопку, проверила нумерацию, положила бумагу в каретку.
Протокол допроса. 1937 года, декабря 21 дня. Допрошен в качестве обвиняемого Рогожин Николай Иванович, 1894 года рождения, преподаватель физики.
Рогожин. Она знала это имя. Оно стояло в её списке, в третьей строке, с пометкой 31 против 40. Значит, это уже второй его допрос. Она читала вопросы и ответы, стараясь отбивать механически, без мысли, но чем дальше, тем труднее становилось дышать.
Вопрос: Кто, кроме указанных вами лиц, поддерживал связь с организацией? Ответ: Связь с организацией поддерживали лица, имевшие доступ к служебным документам НКВД. Одна из них — машинистка Громова В. И.
Каретка отскочила. Колокольчик звякнул.
Вера не пошевелилась.
Рядом Нина Вострикова напевала что-то, отбивая такт по столу. В коридоре хлопнула дверь. За окном падал снег, тяжёлый, мокрый, в густых хлопьях.
Она прочла строку ещё раз. И ещё раз. Потом, не отрывая глаз от листа, положила пальцы на клавиши. Они лежали на стали, холодные, как на льду.
Следующий вопрос в черновике был: Что вам известно о деятельности Громовой?
Она знала, какой будет ответ. Он уже был написан, ждал своей очереди. Ей нужно было только набрать его.
Раз, два, три.
Глава 7. Заменить
Она напечатала.
Это нужно сказать сразу, без оговорок, потому что потом, много лет, она будет возвращаться к этому месту и искать в нём что-нибудь другое. Какую-нибудь паузу, колебание, вздох. Не было ничего. Пальцы сделали своё дело. Каретка скакнула, колокольчик звякнул, и в четырёх экземплярах появились слова: Громова В. И., машинистка бюро, передавала сведения о ходе следствия через неустановленных лиц.
Рогожин ничего такого, конечно, не говорил. Вера не знала Рогожина, и Рогожин, скорее всего, не знал её. Но следователь «Ф.» нуждался в звене между организацией и Большим домом: без звена история не сходилась, как дробь с остатком. Звеном могла быть любая из девятнадцати. Выпала она.
Она допечатала страницу, потом вторую. Вынула листы. Положила на стопку. Копирку, всю, до последнего полотна, сложила в ровную пачку и отнесла Анне Марковне.
Анна Марковна пересчитала. Подняла глаза.
— Три.
— Три, — сказала Вера.
— Подпишите.
Вера расписалась. Рука не дрожала, и от этого стало хуже, чем если бы дрожала.
Анна Марковна взяла перо, поставила в тетради крестик. Положила копирку в железный ящик. Повернула ключ дважды.
— Идите домой, Вера Ильинична, — сказала она. — Сегодня уже ничего не получится.
— Анна Марковна…
— Идите.
Вера ушла. Через проходную, мимо часового, мимо дежурного, не принеся ничего, кроме себя. Дежурный даже не взглянул. Она шла по Литейному и впервые за много месяцев смотрела на очередь у подъезда. Женщины в платках, узелки, чей-то мальчик. Она смотрела и думала: сколько из них стоят здесь потому, что кто-то вроде неё сидел наверху и стучал по клавишам.
Дома она долго сидела на кровати, не раздеваясь. В шкафу, в левом ящике, лежали вещи, которые берут с собой: тёплые носки, мыло, кружка, сухари в мешочке. Она собрала их ещё в ноябре. Сказала себе, что на всякий случай.
Потом достала жестяную коробку. Открыла. Квитанции лежали стопкой, сорок одно имя. Она взяла карандаш и под последней строкой написала: Громова Вера Ильинична. 22 дек. Сказали за неё. И рядом, мелко: число строк: 2.
Ночью никто не пришёл.
* * *
Утром двадцать третьего декабря место Анны Марковны у окна пустовало.
Вера поняла это ещё в дверях, не глядя. В бюро изменилась тишина: стрекот стоял прежний, но в нём не хватало одного голоса, одного движения, лёгкого шарканья ботинок между столами. На столе у окна лежала раскрытая тетрадь. Красный карандаш, положенный поперёк страницы. Рядом коробка с резинками.
— Взяли, — сказала Нина Вострикова.
Она сидела, не поднимая головы, и печатала сухо, быстро, без привычной песенки. Лицо у неё было белое, как бумага.
— Ночью. Соседка видела. Приехали в три. Она вышла сама, в пальто, с узелком. Сказала им: подождите, я закрою дверь.
Вера опустилась на стул.
Нина продолжала печатать.
— Говорят, сама написала заявление, — сказала она, не глядя. — Вчера вечером. Принесла на второй этаж. Что-то про то, что она одна виновата. Что машинка, на которой работала Громова, числилась за ней, что она давала указания, что…
Нина замолчала.
— Что? — сказала Вера. Голос был чужой, сухой.
— Не знаю. Это всё, что говорят. — Нина наконец подняла глаза, и они были красные. — Вера, ты ведь печатала для них вчера? Для одиннадцатого?
Вера не ответила.
Через двадцать минут за ней прислали.
* * *
Кравец сидел за столом в шестом кабинете, как и в прошлый раз. Но на этот раз он встал, когда она вошла, и закрыл за ней дверь собственными руками. Лицо у него было серое. Он, видимо, не спал.
— Вера Ильинична, — сказал он. — Присядьте.
Она села.
— Протокол Рогожина, тот, что вы печатали вчера. Его нужно переписать.
На столе лежала стопка. Те же листы, знакомые уже по почерку, по помаркам. Но на первой странице, поперёк, красными чернилами, твёрдой рукой было выведено: Заменить.
Она смотрела на это слово.
— В чём замена? — спросила она.
Кравец не сразу ответил. Он обошёл стол, сел, взял папиросу, положил обратно.
— Фамилия, — сказал он. — Одна фамилия в двух местах. Остальное без изменений. Вы можете сделать это быстро.
Он подвинул ей страницу. Вера взяла.
Всё было точно так же, как вчера. Вопросы, ответы, подписи. Только в нужной строке чьей-то рукой, аккуратной, тонкой, почти женской, было вписано сверху, взамен зачёркнутого: Гуревич А. М., старшая машинистка бюро.
Она прочла.
Потом прочла ещё раз. И ещё.
— Это она написала? — спросила Вера.
— Заявление? Да. Сама. — Кравец смотрел в сторону. — Я говорил с ней вчера, поздно вечером. Она пришла к начальнику, а попала ко мне. Я пытался… — Он замолчал. — Она сказала, что Громова молода, ничего не понимает и работала по её указаниям. Что вся ответственность на ней. Что она не отказывается.
— Она знала, что Рогожин назвал меня?
— Не знаю, — сказал Кравец.
Он помолчал.
— Вера Ильинична. Я не буду врать, что это правильно. Вы понимаете, что от этого ничего не изменится: на её место найдут другое имя, если не это, так следующее. Но вот так сложилось. Бумага должна быть подписана к вечеру. Мне нужна ваша машинка.
Вера сидела неподвижно. В голове было пусто, как в кабинете, которого давно не топили. Вера не стала спрашивать, зачем. Анна Марковна всегда считала: из двух вычла одну и получила остаток.
— Хорошо, — сказала Вера.
— Вот и славно, — выдохнул Кравец.
Она села за «Ундервуд». Положила пальцы на клавиши. Он вложил в каретку четыре листа с копиркой.

